Кабинет профессора Орлова был его крепостью. Здесь царил строгий, почти стерильный порядок: книги, расставленные по алфавиту и хронологии, идеально чистый стол, на котором лежали только кипа свежих студенческих работ и серебряные часы с боем. Воздух пах старым переплетом, мелом и молчаливой, неоспоримой властью. Властью знания. Властью слова.
Именно слово, произнесенное его низким, поставленным баритоном, было его главным орудием. Лекции по истории античной философии, которые он читал вот уже тридцать пять лет, были не просто передачей информации. Это были спектакли, где каждая пауза, каждое ударение, каждый взгляд из-под густых, поседевших бровей имели значение. Студенты, даже самые разболтанные, затихали под этот голос, завораживающие вибрации которого заставляли оживать тени Платона и Аристотеля.
Антон Сергеевич Орлов сидел за своим столом, выпрямив спину, и разбирал курсовые. Он поднес к уху серебряные часы – подарок факультета к его пятидесятилетию. Он делал это каждое утро, ритуал, подтверждающий незыблемость миропорядка. Маленький механизм должен был отбить девять раз. Профессор видел, как молоточек дрогнул, коснулся края колокольчика, но… ничего. Ни единого звука. Только нарастающий, давящий гул в ушах, который он в последнее время научился игнорировать.
Он медленно опустил часы на стол. Ладонь была влажной.
— Не в порядке, — тихо произнес он, и его собственный голос показался ему приглушенным, доносящимся из-за толстой стеклянной стены.
Это началось несколько месяцев назад. Сначала он списал на усталость, на возраст. Студенты на последних рядах стали говорить как-то неразборчиво, шептаться, и он делал замечания, требуя говорить внятнее. Потом перестал слышать тиканье тех самых часов на каминной полке. Потом с трудом различал слова в общем гуле профессорской. Телевизор дома он стал включать громче, чем обычно, и жена, Лариса, с раздражением спрашивала:
— Антон, ты оглохнешь окончательно! Убавь, пожалуйста.
Он отмахивался: «Просто шум на улице мешает». Но в тот день, когда замолчали его часы, Антон Сергеевич понял – это не шум. Это тишина. Тишина, которая наступает.
Он встал, подошел к окну. Во дворе университета кипела жизнь: смеялись студенты, сигналила машина, кто-то кричал что-то через всю площадку. Он видел движение губ, размашистые жесты, но слышал лишь ровный, монотонный гул, будто кто-то забыл выключить двигатель самолета. Его мир, всегда такой ясный и структурированный, начал обрастать ватой.
Следующая лекция стала для него пыткой. Он стоял на кафедре, впиваясь ногтями в дерево, и пытался уловить знакомые обертоны своего голоса. Он говорил о «Критоне» Платона, о долге гражданина перед государством, даже если оно несправедливо его осудило.
— Сократ, — гремел он, как ему казалось, — мог бы бежать. Но он предпочел принять яд, ибо законы… законы…
Он запнулся. С последней парты до него донесся чей-то сдержанный смешок. Раньше он бы услышал его отчетливо, обернулся и одним взглядом заставил бы замолчать. Сейчас он лишь увидел, как молодой человек с розовыми волосами что-то говорит своему соседу. Что? Шутку? Насмешку над его старческим голосом? Над запыхавшейся мыслью?
— Законы, — продолжил Антон Сергеевич, но уверенность покинула его. Он стал говорить громче, почти кричать, пытаясь пробиться через вату, заполнившую его голову. Студенты переглядывались. Он видел их недоумение. Его авторитет, выстроенный за десятилетия, таял на глазах, подточенный этим немым криком, который застревал у него в горле.
После лекции к нему подошла аспирантка, Марина, его лучшая ученица. Ее губы двигались.
— Антон Сергеевич, вы сегодня… как будто не в себе. У вас болит горло? Вы так напряжены.
Он сделал вид, что поправляет бумаги.
— Вполне себе, Марина. Просто материал сложный. Не все способны его воспринять.
Он резко отвернулся, отрезав себя от ее сочувствующего взгляда. Признаться ей? Признаться кому бы то ни было? Невозможно. Это было бы равносильно капитуляции. Сдать крепость без боя.
Дома стало не легче. Лариса, практичная и шумная, жила в своем мире звуков: сериалы, телефонные разговоры с подругами, новости по радио. Их диалоги превратились в абсурдный театр.
— Антон, Ирина звонила, приглашает на дачу в субботу. Инна Петровна сказала, что ее сын женится, представляешь? — неслось с кухни.
Он сидел в кресле с книгой и делал вид, что читает. Потом выходил.
— Да, конечно, — говорил он в пространство, улавливая лишь общий тон ее речи.
— Что «конечно»? Ты вообще слушал? — она смотрела на него с подозрением. — Я спрашиваю, поедем мы или нет?
— Решай сама, Лариса. Как скажешь.
— Ты стал совсем невыносим! С тобой невозможно разговаривать! Ты уходишь в себя, как в склеп!
Он смотрел на ее взволнованное лицо, на двигающиеся губы, и внутри него все сжималось. Он хотел закричать: «Я не слышу тебя! Помоги мне!» Но вместо этого из груди вырывался лишь сдавленный, вежливый звук:
— Извини. Я устал.
Он уходил в кабинет, закрывался и включал на телефоне запись своей старой лекции – о стоицизме, о сохранении достоинства перед лицом неотвратимого рока. Он прикладывал телефон к уху, выкручивая громкость на максимум, и ловил обрывки своего прошлого, сильного голоса. Это был голос человека, который все еще верил, что может контролировать свою вселенную. Теперь эта вселенная рушилась в безмолвии.
Изоляция нарастала. Он стал избегать людных мест, профессорских чаепитий, где общие разговоры превращались для него в какофонию невнятных шумов. Он научился кивать, улыбаться в такт общему смеху, поддакивать, глядя на выражение лиц. Он стал мастером мимикрии. Но внутри он кричал. Этот крик отзывался в нем глухим эхом, бился о стенки черепа, не находя выхода. Он был заживо погребен в собственной немоте.
Переломный момент наступил на заседании ученого совета. Обсуждалась кандидатура на новую должность заведующего кафедрой. Антон Сергеевич был против предлагаемого молодого и амбициозного коллеги, считая его работы поверхностными. Он готовился к речи, продумывал аргументы.
Когда слово дали ему, он встал. Зал замер. Он начал говорить, снова слишком громко, пытаясь услышать сам себя, чтобы не сбиться. Он видел, как деканы и профессора начали перешептываться, переглядываться. Ему показалось, что они смеются над ним. Его собственная глухота искажала реальность, наделяя ее параноидальными смыслами. Его речь потеряла логику, он повторялся, сбивался.
И тогда декан, старый приятель, перебил его, повысив голос до крика, каким говорят с иностранцами или сумасшедшими:
— АНТОН СЕРГЕЕВИЧ! МЫ ВАС ПЛОХО СЛЫШМ! ВЫ КРИЧИТЕ! МОЖЕТ, ВЫ ПЛОХО СЕБЯ ЧУВСТВУЕТЕ?
Вся комната уставилась на него. В этих взглядах он прочитал не уважение, а жалость, раздражение и снисхождение. Он был не профессор Орлов, грозный и уважаемый. Он был стариком, который кричит и несет околесицу.
Он не сказал больше ни слова. Медленно сел, уставившись в стол. Его пальцы сжались в бессильные кулаки. Крик, который он так долго держал внутри, рвался наружу, разрывая его. Но снаружи была лишь гробовая тишина.
В тот вечер он не пошел домой. Он бродил по пустынным улицам, глотая холодный воздух. Город оглушал его визуальной какофонией вывесок, фар, лиц, но при этом был пугающе беззвучен. Он дошел до старого городского парка, сел на скамейку и закрыл глаза, пытаясь вспомнить звуки: как шумит листва, как смеются дети, как Лариса зовет его к ужину.
Вдруг он почувствовал, как скамейка слегка дрогнула. Рядом с ним сидел молодой человек в наушниках, ритмично покачивая головой. Парень что-то напевал себе под нос, полностью погруженный в свою звуковую вселенную.
Антон Сергеевич смотрел на него с горькой завистью. Этот юноша, вероятно, и не подозревал, какое это сокровище – возможность слышать музыку, собственный голос, мир.
Парень заметил его взгляд, смутился и снял один наушник.
— Вам что-то нужно? — спросил он.
Антон Сергеевич видел, как двигаются его губы. Он понял вопрос. И тогда случилось нечто. Внутренний крик, копившийся месяцами, достиг такого накала, что уже не мог оставаться внутри. Но он не вырвался истерикой или слезами. Профессор Орлов, всегда такой сдержанный и строгий, медленно, почти церемониально, поднял руку и указал пальцем на наушник.
— Музыка? — тихо, сипло спросил он, и его голос прозвучал чужим, разбитым.
Парень удивленно моргнул, потом улыбнулся.
— Ага. Хотите послушать?
Антон Сергеевич кивнул. Это был самый трудный кивок в его жизни. Кивок капитуляции. Кивок признания своей уязвимости.
Юноша протянул ему наушник. Профессор, его пальцы слегка дрожали, взял его и вставил себе в ухо.
И мир взорвался.
Не мелодия, не слова – просто звук. Мощный, низкочастотный, живой удар бас-гитары, который прошел через всю его глухоту, сквозь вату и гул, и отозвался где-то в самой сердцевине его существа. Это была не музыка, которую он знал. Это был хаос, ритм, энергия. Но это был ЗВУК. Настоящий, физически ощутимый.
Он сидел на скамейке, седой, вычурно одетый профессор, с одним наушником в ухе, из которого лилась агрессивная рок-музыка, и смотрел перед собой широко раскрытыми глазами. По его щеке медленно скатилась слеза. Он не выл, не рыдал. Он просто плакал молча, в такт этому грубому, чужому, но такому живому ритму.
Это был его крик. Немой снаружи, но наконец-то услышанный внутри. Он не победил тишину. Он просто впустил в свой крепостной мир первый, чужой и несовершенный, но настоящий звук. И в этом акте капитуляции, возможно, и заключалось начало нового, страшного и неизвестного сражения. Сражения, в котором ему предстояло заново учиться слушать. Не ушами. А всем своим израненным, гордым, одиноким существом.