Город шумел и дрожал, будто огромный улей, в который ткнули палкой. Я стояла посреди этого гудения — с потёртым чемоданом в руке, в пальто, которое мама перешила ещё из своего старого. Перрон пах мазутом, сыростью и чужой спешкой. Люди мельтешили — кто с сумками, кто с цветами, кто с детьми. А я… я впервые оказалась в этом хаосе.
Оля из-под Ярославля. Так меня дома звали — «Оленька». Девчонка с косой, в валенках зимой и в ситцевом платье летом. И вот теперь я здесь, в огромном городе, где даже воздух чужой, тяжёлый.
— Эй, смотри, — раздалось за спиной, — потерялась, что ли?
Я обернулась. Две девицы — обе на каблуках, с сумочками через плечо, губы ярко-красные, будто ягоды на морозе. Смотрят на меня и хихикают. Одна, повыше, с короткой стрижкой — как потом узнала, Марина. Другая, пониже, Светка, стояла рядом и крутила локон на палец.
— Башмаки-то какие, глянь! — Марина ткнула пальцем в мои ботинки. — Прямо музей сельского быта. Смотри, Свет, колхозница приехала!
Смех у них был звонкий, но холодный. Щёки у меня вспыхнули, будто кто-то плеснул кипятком. Хотела ответить, но язык к нёбу прилип. Дома я умела за себя постоять — и с мальчишками спорила, и с бабушкой торговалась, когда та меня в поле гнала. А здесь… сжала ручку чемодана покрепче и пошла вперёд, слыша, как их смешки звенят за спиной, как жестяные банки на ветру.
Учиться я приехала в педуниверситет. С детства мечтала стать учительницей — как наша Виктория Павловна, что вела у нас литературу. Она ещё говорила:
— Оля, у тебя голова светлая. Не зарывай свой талант.
Я и не зарыла. Сдала экзамены, поступила на бюджет, сидела теперь на лекциях и впитывала каждое слово, будто земля дождь. А Марина со Светкой учились со мной. Только больше бегали по кафе, да по танцам, да сплетни шептали на задних партах.
— Эй, деревня, — как-то раз Марина подловила меня в коридоре, когда я выходила с тетрадями под мышкой. — Ты хоть тушь видела? Или у вас в селе только коров доить умеют?
Я промолчала. Не потому, что сказать нечего было. Сказать-то как раз хотелось много — так, чтобы у них уши завяли. Но внутри всё кипело, а голос дрожал.
«Не связывайся, Оля, — твердила я себе. — Докажи делом, а не языком».
И я доказывала. По всем предметам — пятёрки. Преподаватели хвалили. Даже строгая Анна Семёновна, что читала педагогику, как-то сказала:
— Из тебя толк выйдет, Оля. Настоящая учительница будет.
А девчонки только шипели за спиной:
— Подлиза.
Ну и пусть. Пусть шипят.
А потом появился он. Дима.
Высокий, чуть сутулый, с пальцами вечно перепачканными чернилами — он писал стихи. Настоящие, не списанные где-то, а свои.
Впервые я заметила его в библиотеке. Он сидел за дальним столом, окружённый стопками книг, будто башнями. Я искала учебник по истории литературы, и тут он поднял голову — серые глаза, глубокие, как озёра у нас за деревней после дождя. И вдруг говорит:
— Тебе Достоевский нужен? Держи, я уже дочитал.
И протянул книгу. Я растерялась, взяла, кивнула, а он чуть улыбнулся — уголком губ, но так тепло, что у меня внутри всё перевернулось.
С того дня мы заговорили. Сначала о книгах, потом о жизни. Он оказался из простой семьи: отец слесарь, мать швея, сам на заводе подрабатывал, чтобы учебу потянуть. Я ему рассказывала про деревню — как сено косим, как корову доим, как звёзды ночью висят над полем, будто их кто на нитках подвесил. И знаете, он не смеялся. Слушал. Глаза блестели.
— Красиво у тебя там, Оль, — сказал однажды. — Не то что тут — дым и бетон.
А девчонки, конечно, заметили. Марина как-то подскочила ко мне в столовой, когда я хлебала суп, и громко так, чтоб все слышали:
— Ну что, деревня, Димку околдовала? Смотри, он парень видный, а ты… — она скривила губы, — ты ж как картошка в мешке, без фасона и блеска.
Я положила ложку, посмотрела прямо ей в глаза и спокойно сказала:
— А тебе-то что, Марин? Завидуешь?
Она поперхнулась, покраснела, а Светка рядом рот раскрыла, как рыба. Ушли они, каблуками громко цокая. А я сидела и думала:
«Ну и пусть. Пусть хоть лопнут от злости».
Потому что Дима… он был мой. Мы гуляли по парку, он читал мне стихи — про осень, про дождь, про любовь. А я слушала и понимала: вот оно, настоящее. Не их накрашенные губы и не пустые слова, а это — его голос, его рука в моей, его смех, когда я рассказывала, как однажды за хвост корову тянула, а она мне прямо в лицо чихнула.
Институт я закончила с красным дипломом. Всё — честно, своим трудом. Преподаватели руку жали, говорили: «Молодец, Ольга, гордость факультета». А Марина со Светкой еле-еле на тройки натянули. Я слышала, как они в коридоре жаловались: «Жизнь несправедлива». А я улыбалась. Потому что знала: справедливо как раз очень.
Через месяц после выпуска мы с Димой поженились. Свадьба у нас была простая: в общежитии накрыли стол, я сама пироги испекла, друзья принесли кто что мог — кто селёдку, кто бутылку шампанского. Но знаете, это было самое счастливое застолье в моей жизни.
Дима стоял рядом со мной в костюме, который был ему немного тесноват, и смотрел так, будто я единственная женщина на свете. Я — в белом платье, которое подружка помогла перешить из её старого выпускного. Не кружево и не фата до пола, но в тот момент мне казалось, что я королева.
Мы танцевали под старый магнитофон, смеялись до слёз, а в конце вечера он прошептал мне на ухо:
— Оля, ты — мой дом. Где бы я ни был.
Я прижалась к нему и подумала: вот оно, настоящее счастье. Не колонны из мрамора, не золотые часы на руке — а это. Его руки, его плечо, его глаза.
Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне даже жаль Марину и Светку. Они так и остались теми же — звонкими, но пустыми, как жестяные банки, что ветер гоняет по улице. А я уже не та девчонка с чемоданом на вокзале. Я — жена, учительница, женщина, которая знает, чего стоит.
И если кто-то снова шипнет за спиной «деревня», я только улыбнусь. Потому что это не оскорбление. Это мои корни. Моя сила.
Прошло четыре года.
Я стояла у окна, глядела, как снег скрипит под ногами, и сердце пело. Дима во дворе лепил снеговика вместе с нашим Колей. Мальчишка в шапке с помпоном визжал от восторга, хватал варежками снег, а муж подбрасывал его в воздух так, что смех сына звенел на весь двор.
«Вот оно, счастье, — думала я. — Простое, как хлеб с маслом».
Но жизнь редко бывает ровной, как свежая буханка. Всегда найдётся корочка пожёстче.
Дверь хлопнула — на пороге появилась соседка, тётя Зина. Красная от мороза, шумная, с пакетом в руках.
— Оль, слышала новость? — загудела она с порога. — Марина-то объявилась! Та самая, твоя бывшая одногруппница. Вернулась, представляешь! С мужиком при деньгах, дом с колоннами купили. Вон, на углу улицы.
Я замерла. Марина? Та самая Марина, что когда-то смеялась надо мной на вокзале и в столовой?
В горле пересохло, но я постаралась держать лицо.
— Ну и пусть, — говорю, чайник на плиту ставлю. — Её жизнь, не моя.
— А ты не поняла! — тётя Зина прищурилась. — Она про тебя спрашивала. Видела вас с Димой на рынке, и давай языком молоть: мол, деревенщина, а туда же — замуж вышла, ребёнка родила. Сказала, что заглянет. Повидаться хочет.
У меня чашка чуть из рук не выпала. Повидаться? Зачем?
Вечером, когда Дима с Колей вернулись с улицы, я рассказала всё мужу. Он нахмурился, потер лоб — привычка у него такая, когда думает.
— Чего ей надо? — спросил он. — Столько лет прошло.
— Не знаю, — ответила я. А внутри крутилось: «Наверное, похвалиться. Или снова уколоть».
Она пришла через два дня.
Я как раз пироги с капустой из духовки доставала, по квартире разливался запах теста и жареного лука. Звонок в дверь — резкий, как выстрел. Открываю, а там Марина.
Не та девчонка с ехидной улыбкой, а взрослая женщина под сорок. На ней шуба до пола, на губах яркая помада, волосы уложены, как в журнале. Рядом мужик — высокий, гладко выбритый, с часами на руке, что, наверное, дороже всей нашей квартиры.
— Ну здравствуй, деревенщина, — сказала она сладко, но в голосе сквозил тот самый яд, что я помнила со студенческих лет. — Узнала?
Я стояла в муке по локти, в фартуке, но не растерялась. Дима вышел из комнаты, держа Колю за руку. Смотрел на них спокойно, хотя я видела — глаза его сузились, как у кота перед дракой.
— Заходите, — говорю. Голос ровный, хоть внутри всё сжималось. — Чай поставлю.
Они вошли. Марина оглядела наш дом: диван со старой обивкой, стол, что Дима сам ремонтировал, занавески, сшитые из ситца. Усмехнулась, села, ногу закинула на ногу.
— Ну что, Оль, как живёшь? — спросила, уткнувшись в телефон. — Мы вот дом купили, бизнес у Сергея Викторовича растёт, а я теперь хозяйка салона красоты. А ты всё пироги печёшь?
Дима сел рядом, молчал, только ложку в чашке медленно крутил. А я смотрела на неё и думала: «Чего тебе надо, Марина? Зачем пришла?»
И тут муж её заговорил — голос низкий, с хрипотцой:
— Лена, не тяни. Дело говори.
Марина губы поджала, потом выдала:
— Короче, Оль. Мы купили участок возле вашей школы. Хотим стройку начать — автосалон. А директор ваша, Виктория Павловна, против. Мол, детям мешать будет. А ты у неё в любимицах. Вот и поговори. Убеди её.
У меня руки похолодели. Значит, вот зачем явилась. Не ради «повидаться». Не ради воспоминаний. А ради выгоды. Ей нужна была не я — моя честность.
— То есть, — говорю тихо, — ты когда-то меня деревенщиной обзывала, а теперь просишь помочь?
Она дернулась, но взгляд не отвела.
— Ну а что? Ты добрая, Оля. Не откажешь старой подруге?
Дима кашлянул, громко положил ложку на стол.
— Ты не охамела, часом, Марина? — сказал он тихо, но так, что воздух в кухне сгустился. — Пришла в наш дом и предлагаешь жене совесть продать?
Она вскочила, шуба зашуршала.
— Да кто ты такой, чтобы рот раскрывать? — закричала. — Всё стишки свои пишешь, а сам копейки зарабатываешь! А мы дело делаем, понимаешь?
Сергей Викторович поднялся, положил ладонь на стол, будто точку поставил:
— Лена, хватит. Мы не ссориться пришли. Оля, подумай. Мы не забудем твою услугу. Деньги, помощь — что угодно.
Я вытерла руки о фартук, посмотрела им прямо в глаза:
— В деревне меня учили одному: честность дороже денег. И я свою совесть за ваши бумажки не продам. Уходите.
Марина раскрыла рот, потом резко захлопнула, развернулась и пошла к двери. Муж её задержался на секунду, сказал глухо:
— Жизнь — это не пироги печь.
И вышел.
Я села, ноги дрожали, а Дима подошёл сзади, обнял за плечи. Его голос был тихим, но твёрдым:
— Молодец, Оля. Я тобой горжусь.
На следующий день я пошла в школу. Виктория Павловна сидела в кабинете за своим массивным столом, в очках, и что-то писала. Я пересилила себя и всё рассказала: и как Марина приходила, и что просила.
Она слушала молча, потом опустила очки на кончик носа, посмотрела поверх них — прямо в душу.
— Хорошая ты девчонка, Оля, — сказала наконец. — Правильная. А с этой стройкой мы разберёмся сами. Дети важнее их машин и денег.
Я вышла из кабинета и вдруг почувствовала, будто камень с плеч свалился.
Вечером, когда Дима читал Коле сказку, я жарила картошку на сковородке и думала: «Вот оно. Жизнь поставила меня перед выбором — продать совесть или сохранить её. И я не сломалась».
Марина… Она осталась за дверью, в своей шубе и со своим мужем. А я — здесь, в доме, где пахнет пирогами, где смеётся сын и где рядом мужчина, который любит меня такой, какая я есть.
Пусть приходят ещё. Пусть пробуют меня задеть или купить. Не выйдет.
Потому что мои корни — в земле, в честности, в том, чему учили меня родители и деревня. И никакой городской ветер их не вырвет.
Я посмотрела на Диму и Колю, улыбнулась и подумала: «Вот она, моя сила. И никто её не отнимет».