Тень была ее постоянным спутником. Не та, что ложится от предметов при свете, а другая – живая, липкая, пропитанная запахом дешевого одеколона, табака и чего-то кислого, словно прокисшее молоко страха. Она следовала за Аидой по пятам в четырех стенах дома, который никогда не стал своим. Это была тень его присутствия, даже когда его физически не было рядом. Она висела в воздухе тяжелым маревом, пропитывала шерстяные ковры на полу, въелась в деревянные ставни, за которыми мир казался нереальным, как картинка в потрескавшемся стекле.
Каждый удар был не просто болью. Это был звук. Глухой стук кулака о плоть, сопровождаемый хрустом – то ли ее костей, то ли чего-то внутри нее, что ломалось необратимо. Звук ее собственного вскрика, намертво перехваченного горлом и превращенного в хриплый выдох. Звук его тяжелого, довольного дыхания после, когда он отходил, оставляя ее на полу, свернувшейся калачиком возле печки, которая никогда не давала достаточно тепла. Тепло ушло из ее жизни вместе с детством, с матерью, с надеждой. Иногда, в самые горькие минуты, перед ней всплывал образ школьного класса, запах мела и старого паркета, и ее собственная, еще не окрепшая рука, старательно выводившая буквы на грифельной доске. Она мечтала стать учительницей. Остался лишь холодный камень под ребрами, тяжелеющий с каждым днем.
Ее мир сузился до размеров темной кухни с одним окном, до взглядов соседей, быстро отводивших глаза, до шепота за стенами, который она ловила ухом, прижатым к щели: "Мужчина – голова, терпи, девка, такова доля...". До ночей, когда скрип кровати под его тяжестью был похож на предсмертный хрип, а его прикосновения оставляли не синяки, а ощущение осквернения, смыть которое не могла даже ледяная вода из родника по утрам. Она видела свое отражение в мутном оцинкованном тазу – глаза огромные, ввалившиеся, как у затравленного зверька, щеки впалые, на шее – синевато-желтый отпечаток пальцев от прошлой "сцены". Это была не она. Это была тень от былой Аиды. Той Аиды, что когда-то пряталась на чердаке от братьев с книжкой, подаренной заезжим учителем, и зачитывала до дыр страницы о далеких городах и морях.
В укромной щели за печкой, под рыхлым кирпичом, она хранила засушенный цветок иссиня-фиолетового люпина – сорванный в последний день перед замужеством, в ту пору, когда мир еще пах не страхом, а полынью и горным ветром. Иногда, когда он уходил, она на несколько секунд прикасалась к его хрупким, бумажным лепесткам, и на ее губах, против воли, появлялось призрачное подобие улыбки, тут же сметаемое волной стыда и страха.
Переломным стал не удар. Переломным стал взгляд. Он принес домой гостей – таких же, как он, шумных, пропахших овечьим салом и водкой. Заставил ее подавать, мыть посуду. А потом, когда гости упились и завели похабные песни, он схватил ее за запястье, сунул ей в руки бутылку и толкнул к самому грязному, самому наглому из них. "Угощай, жинка! Пусть мужик повеселится!". Его глаза. В них не было ни злости, ни пьяного угара. Была пустота. Холодная, мертвая, бездонная пустота, как у дохлой рыбы на рынке. Взгляд на вещь. На мусор. В этом взгляде не было ничего человеческого.
Именно тогда камень под ребрами сдвинулся. Не в сторону боли, а в сторону ледяной, режущей как бритва, ясности. Здесь она умрет. Не завтра, не через месяц – умрет медленно, по кусочкам, пока от нее не останется лишь послушная, пугающе пустая оболочка, как у той рыбы. Или умрет быстро, если в следующий раз он не рассчитает силу. Страх остаться был сильнее страха бежать.
Побег был не порывом отчаяния, а тщательно, с леденящим кровь расчетом, спланированной операцией. Она ждала ночь, когда он заснет мертвецки пьяным, храпя, как разъяренный бык. Каждый скрип половицы под ее босой ногой отдавался громом в тишине. Каждый вдох казался предательски шумным. Она кралась не к двери – к краю пропасти, за которой могло быть либо спасение, либо еще больший ад. Взяла только то, что не вызовет подозрений – потрепанную шаль да маленький нож для овощей, холодный и липкий от пота в ее ладони. Не для него. Для себя. На случай, если поймают.
Она намеренно оставила дверь в сени приоткрытой, чтобы его продуло утренним холодом. Ничтожный, детский акт неповиновения, который уже ничего не менял, но стал последней чертой, которую она провела между собой и рабской покорностью.
Открывая тяжелую, скрипучую дверь, она почувствовала, как холод ночного воздуха обжег ее лицо, как ножом. Это был холод свободы? Или предвестие смерти? Она не оглядывалась. Шагнула во тьму. Потом еще шаг. И еще. Ускоряясь. Сначала шагом, потом бегом. Камни под ногами, колючие кусты, царапающие ноги, хлещущие по лицу ветки – все это было ничто по сравнению с той тюрьмой, что она оставляла позади. Она бежала не к чему-то, а от. От тени. От пустоты в его глазах. От запаха страха в собственном доме. В горло подступала тошнота от адреналина и усталости, ноги горели, подошвы рвала невидимая в темноте колючка, но она бежала, пока в легких не осталось воздуха, а за спиной не растворился в ночи последний огонек ненавистного аула.
Путь к бабушке Зарипат был бесконечным кошмаром наяву. Горные тропы казались живыми, готовыми сбросить ее в пропасть. Каждый шорох в кустах – его шагами. Каждое дуновение ветра – его дыханием на затылке. Она пряталась в расщелинах скал при звуке далекого голоса или лошадиного топота, сжимая в кулаке маленький нож, готовая вонзить его... Куда? В кого? В него? Или в себя, лишь бы не вернуться? Рассвет застал ее изможденную, в крови и грязи, дрожащую от холода и остаточного ужаса, на краю еще одного аула. Но не просто аула. Аула Зарипат. Затерянного в самых высоких, самых негостеприимных горах, где туман не рассеивался, а жил, дышал, обволакивал склоны плотным, молочно-белым саваном. Дом бабушки, низкий, каменный, вросший в скалу как гриб-трутовик, казался и крепостью, и склепом одновременно.
Дверь открылась не сразу. В щели показался глаз – старый, мутный, но невероятно острый. Глаз, видевший слишком много. Потом дверь скрипнула, и перед Аидой возникла фигура, согбенная временем, но не сломленная. Зарипат. Молча, без вопросов, она втянула внучку внутрь. Запах дома ударил в нос – дым очага, сухие горные травы (полынь, чабрец), пыль веков и... что-то еще. Сладковатое, тяжелое, как запах увядающих цветов. И тепло. Не от очага – от стен. Вернее, от того, что покрывало стены сплошным ковровым панцирем.
Ковры. Они были везде. На стенах, на полу, на массивном, почерневшем от времени и рук ткацком станке, который занимал половину главной комнаты. Не просто ремесленные изделия. Это были существа. Их узоры – сложные, гипнотические, переплетения геометрических фигур, стилизованных животных и растений – казалось, шевелились при мерцающем свете масляной лампы. Цвета – глубокие, земляные, кроваво-красные, таинственные синие, зловещие черные – переливались, как крылья огромных ночных бабочек. Но самое странное – тепло. Оно исходило от них. Физическое, осязаемое тепло, как от живого тела. Оно обволакивало Аиду, пробиралось сквозь порванную одежду к озябшей коже, к закоченевшим рукам. Оно было почти ласковым. Почти. В нем чувствовался слабый, едва уловимый пульс. Тук. Тук. Тук. Как крошечные сердца, замурованные в шерсти и красках.
"Добро пожаловать в дом памяти, дитя мое," – проскрипел голос Зарипат, сухой, как шелест осенних листьев. Ее рука, костлявая и сильная, легла на плечо Аиды. Ладонь была шершавой, как наждак.
"Здесь стены помнят. Здесь тепло не гаснет. Здесь... успокаиваются." Старуха провела пальцем по сложному, темно-красному узору на ближайшем ковре. Узор на мгновение словно сжался под ее прикосновением. Аида вздрогнула. Усталость валила с ног, тело ныло от боли и напряжения. Она хотела верить этим словам. Отчаянно хотела верить в этот приют, в это странное, пульсирующее тепло, в обещание покоя. Ей нужно было успокоение, как воздух. Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова, чувствуя, как тень прошлого, хоть и отступила на шаг, все еще клубится за ее спиной, на пороге этого каменного убежища, затянутого туманом и сотканного из загадочных, дышащих теплом ковров. Приют был найден. Но что именно приютило ее в этом доме памяти, в этом царстве Ткачихи? Ответа не было. Был лишь навязчивый, тихий стук – то ли ее собственного сердца, то ли множества крошечных сердец, бьющихся в глубине узоров. Тук. Тук. Тук.
Первые дни в доме Зарипат казались Аиде погружением в плотную, теплую вату после ледяного ножа улицы. Пульсирующее тепло ковров обволакивало ее измученное тело, очаг потрескивал успокаивающе, а бабушка двигалась по дому бесшумной тенью, принося простую еду – сыр, лепешки, горький чай из трав. Аида спала. Много. Глубоким, почти мертвенным сном, в котором прошлое тонуло в густом, бессознательном вареве. Просыпалась она с ощущением тяжелой головы и странной пустоты под ребрами – будто камень страха растаял, оставив после себя лишь холодную, влажную яму. Но была ли это пустота покоя? Или просто пространство, которое что-то иное начало заполнять?
Покой оказался тонкой пленкой льда над черной водой. Трещины появились быстро.
Аида заметила его на третий день. Едва первые, клочковатые, молочно-белые щупальца тумана начали сползать с горных пиков, словно живые, стелясь по ущельям, Зарипат уже стояла у двери. Она не просто выходила – она вплывала в эту белую пелену, согнутая, но невероятно быстрая, как паук, знающий свою паутину. Ее темная, бесформенная фигура мгновенно растворялась в клубящейся массе. Возвращалась она не к полудню, а точно когда солнце, бледное и холодное, достигало зенита, пробивая туман слабыми лучами, не дающими тепла. В ее корзине лежали клубки. Большие, влажные на вид, словно их только что вытащили из ледяной воды. Но это была не вода. Это был конденсированный туман. Нити – не шерстяные, не хлопковые – а белесые, полупрозрачные, мерцающие слабым внутренним светом, как гнилушки в темноте. От них веяло холодом. Не просто низкой температурой, а экзистенциальным холодом пустоты, тоски, небытия. Любопытство пересилило осторожность. В момент, когда Зарипат отвернулась, чтобы повесить мокрый платок у очага, Аида протянула палец к одному из клубков, лежащих в открытой корзине. Расстояние в дюйм. Потом – полдюйма. Кончиком пальца она едва коснулась мокрой, студенистой поверхности нити.
Боль ударила не в палец. Она ударила в виски. Острая, ледяная игла, вонзившаяся прямо в мозг. Пальцы руки мгновенно онемели, как после удара током. Но хуже было то, что пришло с болью: эхо. Далекий, протяжный, женский стон. Полный такой бездонной, безнадежной тоски, что у Аиды перехватило дыхание. За стоном – вспышка: темнота, сырость камней, острый запах страха и... ощущение падения в бездну. Она отдернула руку, чуть не вскрикнув. Палец был ледяным, белым, как у мертвеца. Ощущение холода и этого стонущего эха не проходило минутами. Зарипат обернулась. Ее старые глаза, казалось, пронзили Аиду насквозь.
"Не трогай, дитя," – проскрипела она, и в ее голосе не было ни гнева, ни упрека. Было предостережение. Как будто она говорила: "Это не для живых рук".
Прошли недели. Если дни были наполнены настороженной тишиной, прерываемой лишь шорохом шагов Зарипат и мерным, гипнотическим стуком-пульсом ковров, то ночи... Ночью дом просыпался. Или в него приходило нечто.
Как только последние угли в очаге гасли, погружая комнату в густую, ковровую тьму, начиналось. Сначала – скрип. Старый, терпкий скрип дерева. Ткацкий станок. Но не просто скрип механизма. Это был скрип под нагрузкой. Как будто что-то тяжелое, упорное, сопротивляющееся тянули через раму. Скрип челнока, скользящего туда-сюда, туда-сюда... Монотонный, навязчивый, как капли воды, падающие на голову в темнице.
А потом... Стон. Он вплетался в скрип станка, становился его частью. Низкий, протяжный, вибрирующий. Нечеловеческий в своей глубине отчаяния. Он не был громким. Он был вездесущим. Он просачивался сквозь толщу ковров на стенах, заползал под дверь, вползал в уши Аиде, обволакивая ее сознание, как липкая паутина. Иногда в нем слышались обрывки – не слов, а эмоций. Беззвучный вопль ужаса. Рыдание, заглушенное тканью. Шепот мольбы, обращенной в никуда. Аида зарывалась лицом в подушку, набитую сухой травой, которая пахла теперь не успокоением, а тленом. Она сжимала подушку так сильно, что пальцы немели, пытаясь заглушить этот стон. Но он был внутри. Он вибрировал в ее костях, отзывался холодом в той самой яме под ребрами, которую тепло ковров так и не смогло заполнить.
Она начинала что-то понимать и представлять, что тепло ковров – это не жизнь. А вдруг это тление? Тление душ, запертых в шерстяных могилах. А стон станка – это их вечный плач. Их нескончаемая агония, вплетаемая Зарипат в новые узоры. Получается, что мирный приют, который она искала, оказался фабрикой загробного успокоения, а нежное пульсирующее тепло – предсмертной лихорадкой замурованных. Каждую ночь, под аккомпанемент скрипа и стона, Аида чувствовала, как стены каменного дома сдвигаются, превращаясь в клетку. Клетку, стены которой были сотканы из теплых, дышащих ковров, а решетки – из ледяных нитей тумана, принесенных с гор. И где-то в темноте, за стеной, неумолимо работал станок, вплетая в свой узор новую нить отчаяния. Аида сжималась в комок, моля рассвету прийти быстрее, зная, что с каждым рассветом Зарипат снова уйдет в туман... и принесет новые, леденящие душу клубки.
День за днем стон станка въелся в кости. Он стал фоном существования Аиды, постоянным, как биение собственного сердца, только чужеродным, паразитирующим на ее покое. Днем – тикающая бомба под маской тепла ковров. Ночью – разверзшаяся пасть ада, извергающая нескончаемый поток отчаяния. Скрип дерева и металла, сливаясь с этим протяжным, вибрирующим воем, создавал в голове Аиды навязчивую мелодию: скрип-стон... скрип-стон... скрип-стон... Она ловила себя на том, что мысленно подстраивается под этот ритм, как под гипнотический бой барабана. Это было страшнее крика – эта монотонная, неумолимая нормализация кошмара.
Страх сменился чем-то более острым, более опасным – одержимостью. Она должна была знать. Что скрывается за стеной? Что заставляет старую древесину выть, а полупрозрачные нити леденеть душу? Что за цена этого пульсирующего, липкого тепла, которое теперь казалось не успокоением, а похотью дома, насыщающегося чужой болью?
Она начала следить за Зарипат с болезненной тщательностью шпиона в собственном убежище. Заметила, как старуха, вернувшись с туманными клубками, не сразу идет к станку. Она исчезала в дальнем углу главной комнаты, где на полу лежал самый старый, самый толстый, почти черный ковер, покрытый слоем пыли и теней. Аида видела, как Зарипат на мгновение приподнимает его тяжелый край, и тогда из щели между половицами вырывался запах. Не запах плесени или сырости. Нет. Это был запах старой, холодной земли, смешанный с чем-то сладковато-приторным, как разлагающиеся корни, и едкой, металлической нотой, знакомой Аиде по разделке мяса – запах крови, давно впитавшейся в камень. И еще... запах извести. Резкий, химический, как в склепе.
Однажды, когда Зарипат, уставшая после долгой ночи за станком, задремала в своем кресле, скрючившись, как высохший паук, Аида решилась. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди и запрыгает по полу, выдав ее. Каждый скрип половицы под ногой звучал, как выстрел в тишине. Она подошла к зловещему ковру. Он был невероятно тяжелым, пропитанным вековой пылью и тем самым сладковато-гнилостным запахом, который теперь казался воплощением зла. С трудом, напрягая все мышцы, она приподняла его край. Под ним был не просто пол. Был люк. Массивный, из грубых досок, с железной скобой вместо ручки. Замка не было. Зачем замок там, куда никто, кроме хозяйки, не заглядывает?
Аида ухватилась за скобу. Дерево было ледяным на ощупь, несмотря на тепло комнаты. Она потянула. Люк открылся с низким, жалобным скрипом, который показался ей оглушительным. Из темного провала хлынул концентрированный удар того самого запаха – сырость гробницы, гниль, известь и старая кровь. Он ударил в нос, вызвав рвотный спазм. Аида зажала рот рукой, чувствуя, как слезы выступают на глазах от едкости. Вниз вела крутая, узкая лестница, сложенная из неровных камней, сливающихся с мраком. Воздух снизу был густым, неподвижным, как в запечатанной могиле.
Она нашла на полке рядом масляную лампу – старую, закопченную. Руки тряслись так, что она едва смогла чиркнуть спичкой. Желтый, неровный огонек заплясал, отбрасывая дрожащие, гигантские тени на стены. Аида сделала первый шаг вниз. Камень под босой ногой был шершавым и леденяще холодным. Лестница казалась бесконечной, уходя в абсолютную черноту. С каждым шагом запах становился гуще, тяжелее, физически давя на грудь. Слышен был лишь ее собственный прерывистый храп и... тиканье. Где-то внизу тикала вода, падая капля за каплей в лужу. Этот звук был жутким контрастом мертвой тишине.
Наконец, ступени кончились. Аида стояла в крошечном, низком подполе. Сводчатый потолок, сложенный из темного камня, давил сверху, почти касаясь ее головы. Лампа освещала лишь небольшой круг. Стены были влажными, покрытыми скользким, черноватым налетом. Воздух был насыщен влагой и чем-то зловещим.
И тогда свет лампы выхватил из тьмы это.
Вдоль дальней стены, аккуратно, как дрова для какого-то инфернального очага, были сложены кости. Не овечьи, не козьи. Человеческие. Длинные, тяжелые бедренные кости. Ребра, образующие жуткие веера. Черепа, лишенные нижних челюстей, с пустыми глазницами, смотрящими в никуда. Тазовые кости, похожие на странные, мертвые чаши. Все они были неестественно белыми. Не просто выбеленными солнцем или временем. Они выглядели обработанными. Гладкими, почти полированными, лишенными малейших следов плоти или сухожилий. Как будто их тщательно очистили, выскоблили, отполировали до костяного блеска.
Аида невольно шагнула назад, спина ударилась о холодную стену. Ноги подкосились. Она едва удержала лампу. Взгляд скользнул по стопкам. Их было много. Десять? Пятнадцать? Больше? Каждая стопка – останки человека. Женщины. Она поняла это интуитивно, по изгибам тазовых костей, по более хрупким очертаниям.
Но ужас не остановился на костях. На полу, среди капель влаги, валялись инструменты. Не хирургические. Грубые, страшные в своей утилитарности. Большой, тяжелый нож с широким лезвием, покрытый темными пятнами, въевшимися в металл. Топорик с короткой ручкой. Скребки, напоминающие те, что используют для чистки шкур. Пила с мелкими, острыми зубьями. Все они были тщательно вымыты, но на них, в зазубринах, в стыках дерева и металла, виднелись бурые, запекшиеся следы. Запах крови здесь был сильнее всего.
И повсюду – нити. Не те теплые, пульсирующие нити ковров наверху. И не только ледяные туманные клубки. Здесь, среди костей и орудий, валялись клочья других нитей. Тонких, жилистых, желтовато-белых. Похожих на сухожилия, высушенных и скрученных в жгуты. Или... на нервы. Они лежали повсюду – на костях, на инструментах, свисали со сводов потолка, как паутина какого-то костяного паука. От них тоже веяло холодом, но иным – не экзистенциальным холодом тумана, а холодом расчлененного тела, холодом могильного безмолвия.
Аида поняла все. В одно мгновение, с леденящей ясностью. Туманные нити – это души. Пойманные, заточенные. Эти желтовато-белые нити – это... физическая основа? Энергия? Сила, вытянутая из плоти? А кости... Кости были каркасом. Основанием. Той самой "памятью гор", о которой говорила Зарипат. Но памятью не гор, а жертв.
Она увидела, как в углу, на небольшой каменной плитке, аккуратно разложены несколько свежих, еще не обработанных костей – фрагмент ребра, обломок ключицы. На них еще сохранились крошечные обрывки плоти и темные, запекшиеся следы. Рядом лежал моток тех самых желтовато-белых, жилистых нитей, туго скрученных. И на этом мотке... капля. Темная, почти черная в свете лампы. Свежая. Она медленно сползала по нити вниз.
В ушах Аиды зазвенело. Мир поплыл. Она услышала не стон станка, а шепот. Множество шепотов, сливающихся в один жуткий хор, доносящийся не сверху, а из самих костей, из стен подпола: "Основа... основа... ткем из костей... ткем из душ... вечный покой в узоре..."
Ее желудок сжался спазмом. Она развернулась, забыв про осторожность, и бросилась к лестнице. Ноги заплетались о скользкие камни. Она карабкалась наверх, задыхаясь от едкого воздуха и паники, чувствуя, как пустые глазницы черепов следят за ее спиной, как костяные пальцы тянутся к ее лодыжкам. Она выскочила из люка, с грохотом захлопнула его, с силой набросила сверху тяжелый ковер, стараясь заткнуть эту дыру в ад. Она стояла на коленях, трясясь всем телом, ладонями прижимая рот, чтобы не закричать, не вырвать эту гниль, поднявшуюся из подпола к горлу. Запах извести и крови въелся в ноздри, в волосы, в кожу.
Наверху, в комнате со станком, скрип внезапно смолк. Наступила звенящая, страшная тишина. Аида замерла. Потом послышались медленные, шаркающие шаги. Зарипат стояла в дверном проеме, окутанная тенью. Ее лицо было неразличимо, но Аида чувствовала на себе взгляд. Тот же оценивающий, холодный взгляд мастера, что она видела раньше, но теперь – усиленный знанием. Знанием того, что Аида видела. Знанием того, что скрыто под полом.
"Нашла, дитя?" – проскрипел голос старухи, сухой, как шелест костей по камню. В нем не было ни гнева, ни удивления. Было... удовлетворение? "Хороший подвал. Сухой. Хранит... материалы. Идеальная основа для прочного ковра. Самая прочная основа." - Она сделала паузу, и тишина снова сгустилась, тяжелая, как камень надгробия. - "Основа должна быть крепкой. Чтобы узор держался веками."
Аида не смогла сдержать рвотный позыв. Она согнулась пополам, ее тело сотрясали сухие спазмы. Она понимала каждое слово. Кости в подполе – это основа ковров. Основа из костей мертвых женщин. А она... она была следующей в очереди стать "идеальной основой"? Ее кости будут выбелены, отполированы и аккуратно сложены в подвале, а душа... ее душа станет той самой ледяной, стонущей нитью в новом узоре "успокоения"?
Ужас был уже не психологическим. Он был физическим. Он был в запахе из подпола, въевшемся в ее кожу. В холодном прикосновении камня под коленями. В знании, что прямо под ней лежат останки тех, кто, как и она, искал спасения в этом доме. И нашёл лишь вечное заточение в качестве материала для ковров, излучающих тепло вечного страдания. Приют превратился в склеп, а ткачиха – в жрицу костяного культа. И Аида была уже не гостьей. Она была сырьем.
Запах подпола не выветривался. Он въелся в ноздри Аиды, пропитал одежду, стал фоновой нотой ее существования. Даже когда она дышала ртом, на языке стоял привкус извести и старой крови, смешанный со сладковатой гнилью. Взгляд Зарипат, холодный и оценивающий, преследовал ее теперь постоянно. Старуха не упоминала подпол, не угрожала открыто. Она просто... наблюдала. Как паук, уже опутавший жертву паутиной, ждет, пока яд сделает свое дело. Аида чувствовала себя этой жертвой – парализованной, медленно перевариваемой страхом.
Она не могла оставаться в доме. Каменные стены давили, ковры, излучающие тепло-тление, казалось, дышали ей в затылок, а скрип станка по ночам теперь звучал как отсчет последних мгновений ее свободы. Она выбегала наружу, в объятия вечного тумана. Но и там не было спасения. Туман был не безучастен. Он был частью системы. Он следил. Он шептал. Он принимал формы ее прошлого кошмара.
Однажды, спасаясь от призрачного силуэта мужа, выплывающего из белесой пелены с протянутой рукой, Аида, спотыкаясь и задыхаясь, свернула на узкую тропинку, ведущую к краю аула. Туда, где каменные дома цеплялись за скалу, словно боясь сорваться в бездонное ущелье, вечно затянутое кипящим молоком тумана. Здесь стоял самый древний, самый покосившийся дом, вросший в скалу, как раковина моллюска. Жила здесь Манижат. Самая старая жительница аула, о которой говорили, что она помнит времена, когда туман был тоньше, а горы – моложе.
Дверь приоткрылась на скрипучий стук Аиды. В щели показалось лицо, изборожденное морщинами так глубоко, что напоминало высохшее русло горной реки. Глаза – мутные, как запотевшие стекла, но в них теплилась искра нечеловеческой живучести. Манижат молча впустила Аиду внутрь. Дом был крошечным, темным и невероятно бедным. Никаких ковров. Лишь голые каменные стены и запах старости, пыли и сушеных трав, висящих пучками под потолком.
Аида не знала, с чего начать. Страх и отчаяние сжали горло. Она просто стояла, дрожа, пока Манижат, кряхтя, усаживалась на низкую табуретку у крошечного окошка, затянутого мутной слюдой. Старуха не спрашивала. Она смотрела в окно, в клубящийся туман, и ее мутные глаза, казалось, видели сквозь него что-то иное.
"Бежишь от Зарипат?" – проскрипел наконец ее голос, сухой и безжизненный, как шелест мертвых листьев по камню. Аида вздрогнула, кивнула, не в силах вымолвить ни слова.
"Умная,"– процедила Манижат. Не похвала. Констатация факта. – "К ней не ходят. К ней... приходят. И уходят только в ковер."
Тишина повисла густая, как туман за окном. Капли конденсата стекали по слюдяному окошку, как слезы. Манижат протянула костлявую руку, указательным пальцем с ногтем, скрюченным, как коготь, ткнула в сторону дома Зарипат, едва видневшегося сквозь белую пелену.
"Она не просто ковры ткет, девка. Она – Ткачиха Туманов. Последняя. Или первая? Кто их разберет..." – старуха замолчала, собирая мысли, погруженные в глубины времени. – "А в туманах... живут. Не птицы, не звери. Туманицы."
Слово повисло в воздухе, холодное и тяжелое. Манижат повернула к Аиде свое морщинистое лицо. Мутные глаза, казалось, на мгновение прояснились, наполнившись первобытным страхом.
"Души," – прошептала она так тихо, что Аида едва расслышала. – "Души женщин. Обиженных. Загубленных. Брошенных. Тех, кого мужья били. Тех, кого продали, как овцу. Тех, кто прыгнул в пропасть от горя или от руки родных."
Каждое слово било по Аиде, как молот, находя отклик в ее собственной израненной душе.
"Души, что не ушли в землю, не нашли покой под камнем. Они остались здесь." – Коготь-палец ткнул в туман. – "В тумане. В ветре. В камнях. Вечно стенают. Вечно плачут. Зовут живых в свою холодную постель. Наводят морок. Заводят путников в пропасти. Насылают болезни на скот и детей. Беда от них. Большая беда."
Старуха замолчала, переводя дух. Воздух в хижине стал густым, насыщенным древним ужасом. За окном туман клубился плотнее, будто прислушиваясь.
"Зарипат... она знает. Знает старые пути. Знает, как говорить с туманом. Как плести сети... из самого тумана." – Манижат сделала плавный, змеиный жест рукой, будто что-то ловя и закручивая. – "Ловит она их, Туманиц. Заманивает. Приводит в свой каменный мешок." Взгляд старухи стал остекленевшим, устремленным в прошлое. – "А там... успокаивает."
Это слово прозвучало чудовищно нелепо в контексте. – "Не молитвой. Не плачем. Ткачеством."
Манижат замолчала, и в тишине Аида услышала отдаленный, знакомый стон. Не из дома Зарипат. Он шел... откуда-то из тумана. Как эхо.
"Вплетает,"– проскрипела Манижат, и ее голос стал жестким, как камень. "Душу – в нить. Нити – в узор. Ковер ткет. Красивый. Теплый." Она горько усмехнулась, обнажив беззубые десны.
"Говорят, тепло – это их покой. Что она их спасает от вечного холода тумана. Дает дом. Дает форму." – Старуха резко плюнула на глиняный пол. –
"Ложь! Гнилая ложь! Это не покой! Это тюрьма! Вечная! Заперты они в шерсти и краске, как в каменном мешке! Их стон – не от успокоения. От ярости! От бессилия!"
Аида почувствовала, как леденеет кровь. Все сходилось. Стоны по ночам. Странное, пульсирующее тепло ковров. Это были не успокоенные души. Это были заточенные души. Замурованные в ткань, как в саван, обреченные на вечное томление в качестве источника тепла и красоты для живых. Или для одной живой – Зарипат.
"А кости?" – вырвалось у Аиды, голос ее был хриплым, чужим. –"В подполе... кости?"
Манижат взглянула на нее с новой, жуткой оценкой.
"Видела?"– просто спросила она. Аида кивнула, сглотнув ком в горле. "Основа," – отрезала Манижат. – "Самая прочная. Вечная. Кость гор не берет. Тлен не ест. Из кости – остов. Каркас. На него... натягивают нити души. Чтобы узор не расползся. Чтобы память держалась."
Она снова ткнула когтем в сторону дома Зарипат. – "Она находит их. Тела. В ущельях. На обрывах. Тех, кто стал Туманицей? Или других? Кто знает... Приносит. Чистит. Сушит. Хранит. Как добрый хозяин хранит доброе дерево для резьбы."
В голосе Манижат звучала леденящая отстраненность. – "Материал. Просто материал. Для вечного ковра вечного успокоения."
Аида закрыла глаза. Перед ними вставали аккуратные стопки выбеленных костей. Инструменты. Жилистые нити. Это был не просто ритуал. Это был промысел. Холодный, расчетливый, многовековой. Зарипат не просто ловила потерянные души. Она добывала сырье. Духовное и физическое. И превращала его в свои шедевры. В теплые могильные покрывала.
"Зачем?"– прошептала Аида, чувствуя, как слезы, наконец, прорываются, горячие и беспомощные, по щекам. –"Зачем она это делает?"
Манижат долго молчала. Потом вздохнула, и этот вздох был похож на последний хрип умирающего. – "Кто знает, девка? Может, такова ее доля? Передалась по нити, от матери к дочери. Может, думает, что спасает аул от Туманиц?" Старуха покачала головой. – "А может, ковер требует. Живой он. Ненасытный. Как зверь в темной пещере. Ему нужна сила. Новая сила. Чтобы греть. Чтобы жить. Чтобы ткачиха могла ткать."
Она посмотрела прямо на Аиду. Мутные глаза внезапно стали пронзительно острыми.
"Она старая, Зарипат. Очень старая. Станок тяжелый. Нити... туманные нити... они вытягивают. Высасывают жизнь. Ковру нужна новая нить. Сильная. Яркая. Полная... невыплаканных слез." – взгляд Манижат скользнул по синяку на запястье Аиды, по ее впалым щекам, по глазам, полным недавнего ужаса. – "Как твоя."
Слова повисли в воздухе, как нож над жертвой. Аида поняла то, что знала подсознательно с момента взгляда Зарипат. Она не гостья. Не внучка. Она – сырье. Идеальное сырье. Обиженная женщина. Полная боли и страха. Ее душа – идеальная "живая, яркая" нить для ковра. Ее кости – "крепкая основа".
"Что делать?" – выдохнула Аида, чувствуя, как земля уходит из-под ног. "Как спастись?"
Манижат отвернулась к окну. Ее профиль на фоне белого тумана казался вырезанным из темного камня.
"Спастись?"– она усмехнулась снова, и этот звук был страшнее плача. "От Ткачихи? От тумана? От ковра, что уже начал ткать твое имя?"
Она покачала головой.
"Туман вездесущ. Ковер вечен. А Зарипат... она уже не совсем человек. Она – часть станка. Часть ритуала."
Старуха замолчала надолго. Потом прошептала так тихо, что Аида едва расслышала, сквозь шум собственной крови в ушах: "Говорят... только огонь может растопить горный лед. Только чистое пламя может спалить ковер-тюрьму. Но где взять такой огонь в этом царстве тумана и костей?"
Аида вышла из дома Манижат. Туман обнял ее, холодный и влажный. Но теперь он был не просто туманом. Он был наполнен ими. Туманицами. Душами обиженных женщин. Ее сестрами по несчастью. Они шелестели в белесой пелене, плакали в ветре, протягивали к ней невидимые ледяные руки. Их вечное заточение в коврах Зарипат было лишь еще одним проявлением того же насилия, от которого сбежала она сама. Патриархат не заканчивался смертью. Он простирался в загробный мир, ловя души в туманные сети и вплетая их в вечный узор страдания для "успокоения" живых.
Она шла обратно к каменному дому, к своей тюрьме и будущей могиле. Ноги были ватными. Мысли метались, как пойманные птицы. Огонь? Какой огонь? В этом мире сырости, тумана и смерти? Она вошла в дом. Зарипат сидела за станком. На раме натягивался новый ковер. Он был мрачным, сине-белым, с острыми, колючими узорами, напоминающими кристаллы льда или сосульки. И на самом его краю, едва начатый, но уже различимый, светился узор. Сложный, извилистый, вытканный нитями, похожими на чистейший, прозрачный горный лед. Нити пульсировали слабым, ледяным светом. И этот узор... складывался в буквы. В знакомые, родные, ужасающие буквы. А И Д А.
Холод, исходивший от этих ледяных букв, обжег Аиду сильнее огня. Ковер не просто требовал новую жертву. Он уже начал ее ткать. Ее имя было первым стежком в ее собственной вечной тюрьме. Легенда ожила. И Аида стала ее главной героиней. Следующей нитью. Следующей основой. Следующей Туманицей, чей стон будет звучать в этом доме вечно. Идеальная нить была найдена. Станок начал свою работу.
С этого момента все изменилось. Дом больше не был просто каменной ловушкой. Он стал активным хищником, а Зарипат – его олицетворенной, методичной пастью.
Старуха перестала скрывать. Ее взгляд, прежде острый и оценивающий, теперь был фиксированным. Как булавка энтомолога, вонзенная в бабочку. Она наблюдала за каждым движением Аиды: как она ест (маленькими, нервными глотками, еда – безвкусный ком в горле), как спит (кратко, поверхностно, под аккомпанемент вечного стона станка и пульсации ледяного имени), как моет посуду (дрожащими руками, чувствуя на спине тяжесть этого взгляда). Каждое действие Аиды словно оценивалось на предмет пригодности. Пригодности стать... материалом.
"Ты сильная, Аида," – голос Зарипат звучал теперь постоянно, как назойливое жужжание мухи. Сухой, скрипучий, лишенный интонаций. Он преследовал Аиду даже в туалете, втискиваясь в щели под дверью. - "Вижу. Много горя вынесла. Много огня в душе когда-то было."
Она говорила это, стоя в дверном проеме кухни, пока Аида пыталась проглотить кусок хлеба. Ее пальцы, длинные, узловатые, как корни древнего дерева, барабанили по косяку. Казалось, они уже не совсем пальцы, а инструменты. Челноки в ожидании работы.
Однажды, когда Аида, пытаясь сбежать от этого взгляда, вышла во двор подышать (туман тут же сгустился, приняв очертания силуэта с поднятым кулаком), Зарипат подошла сзади. Неожиданно. Бесшумно. Ее рука легла на плечо Аиды. Ладонь была невыносимо холодной, как прикосновение трупа. Аида вскрикнула, дернулась, но костлявые пальцы впились в мышцы с железной силой.
"Не дергайся, дитя," – проскрипела Зарипат. Ее дыхание пахло пылью и чем-то металлическим. - "Ты идеальная нить. Живая. Яркая. Смотри."
Она невесомо провела пальцем по вене на шее Аиды, там, где пульс бешено колотился от страха. Прикосновение было леденящим, оставляющим ощущение ожога.
"Видишь? Жила. Кровь бежит. Жаркая. Такая... насыщенная. Горем. Страхом."
Глаза старухи, тусклые, как гаснущие угли, загорелись странным, голодным блеском.
"Из такой крови, из такой души... нить получится крепкая. Гибкая. Вечная. Основа для узора на века."
Аида вырвалась. Она отпрыгнула, прижавшись спиной к холодной каменной стене дома. Сердце колотилось так, что вот-вот лопнет. Зарипат не пыталась удержать. Она стояла, сгорбившись, ее лицо в тени капюшона казалось безжизненной маской. Только глаза светились. Голодно.
"Бабушка..."– прохрипела Аида, чувствуя, как предательские слезы катятся по щекам. – "Пожалуйста... Я твоя внучка..."
Зарипат медленно покачала головой. Сухие, как пергамент, щеки натянулись.
"Кровь?" – она произнесла это слово с каким-то странным, отстраненным удивлением. – "Кровь – это жидкость. Она уходит в землю. А вот дух... дух, закаленный в печи страданий... вот что ценно. Вот что вечно."
Она повернулась к дому, к окну, за которым тускло светилось ледяное имя.
"Ковер ждет. Он голоден. Станок требует новой нити. Я старая..."
Она подняла свою руку, посмотрела на нее. Кожа была серой, тонкой, как папиросная бумага, сквозь нее проступали темные прожилки, похожие на корни или... нити основы.
"Силы уходят. Нужна свежая сила. Сильная. Как твоя."
Это было признание. Открытое и беспощадное. Аида была не внучкой. Не гостьей. Она была топливом. Источником энергии для древнего, ненасытного ритуала, воплощенного в станке и коврах. Идеальным сырьем, как говорила Манижат.
Осознание этого действовало как яд. Страх сменился апатией. Глубокой, всепоглощающей усталостью. Что можно сделать? Бежать? Туман – ее слуга. Аул – ее сторож. Весь мир, казалось, сузился до размеров этой каменной коробки с дышащими коврами-могильниками. Сопротивляться? Силы Зарипат, несмотря на старость, были сверхъестественными. Аида видела, как она одной рукой сдвигала тяжелую каменную плиту у очага. Как ее пальцы, казалось, сливались с деревом станка, становясь его продолжением.
Она начала замечать физические изменения в старухе, ускорившиеся после того, как на станке появилось имя. Кожа Зарипат становилась все суше, прозрачнее. Она начала отслаиваться мелкими, пергаментными чешуйками, обнажая участки чего-то темного, деревянистого или... костяного? Ее суставы при движении издавали отчетливый сухой треск, как ломаемые ветки. А по ночам, когда она сидела за станком, скрюченная в почти нечеловеческой позе, Аиде казалось, что тень старухи на стене не просто повторяет ее очертания. Она была больше. Монструознее. С неестественно длинными руками, заканчивающимися не кистями, а чем-то вроде веретен или острых челноков. И эта тень двигалась чуть быстрее реальной фигуры, ее движения были более резкими, механическими.
Зарипат не просто старела. Она трансформировалась. Сбрасывала последние покровы человечности, становясь воплощением самого станка, самого ритуала ткачества из душ и костей. И этот процесс требовал новой энергии. Новой жертвы. Идеальной нити.
Туман стал агрессивнее. Он теперь не просто принимал формы страхов Аиды. Он начал вторгаться в дом. Тонкие, молочно-белые щупальца просачивались сквозь щели в ставнях, под дверь. Они стелились по полу, холодные и влажные, пытаясь обвить ее лодыжки. Они шептали. Не голосом мужа. Голосами Туманиц. Множеством голосов, сливающихся в жуткий, завывающий хор:
"Присоединяйся... Присоединяйся... Тепло здесь... Вечный покой в узоре... Не бойся холода... Холод – это покой... Мы ждем тебя... Новая сестра... Новая нить..."
Шепот был сладким. Убаюкивающим. Как колыбельная из могилы. И в моменты крайней усталости, отчаяния, Аида ловила себя на том, что слушает его. Что этот холодный шепот кажется... привлекательным. Вечный покой? Отсутствие боли? Отсутствие страха? Разве не этого она хотела?
Однажды ночью, когда стон станка достиг невероятной, вибрирующей мощи, а ледяное имя на ковре светилось ярче масляной лампы, Аида проснулась от странного ощущения. Ее рука... тянулась. Сама по себе. Из постели. В сторону двери. В сторону комнаты со станком. В ней не было страха. Была тяга. Глупая, иррациональная тяга подойти. Прикоснуться к станку. К ледяным нитям. Позволить им вплестись в нее. Стать частью узора. Частью вечного тепла-тления.
Она в ужасе отдернула руку, впиваясь ногтями в ладонь до крови. Боль отрезвила. Но лишь на мгновение. Шепот тумана тут же вернулся, ласковый и настойчивый. А взгляд Зарипат, который она почувствовала даже сквозь стену, был полон уверенного ожидания.
Она была идеальной нитью. И станок уже начал ее втягивать. Не физически. Пока нет. Ментально. Ее страх, ее усталость, ее отчаяние – все это было сырьем. Топливом. И Зарипат, эта полудерево-полукость-полустанок, знала: сопротивление лишь закаляет сталь. Лишь делает нить прочнее.
Аида свернулась калачиком на постели, зарывшись лицом в подушку, которая больше не пахла травами, а пахла пылью и тленом. Она плакала. Но слезы были холодными. Как слезы Туманицы, уже наполовину принадлежащей туману и ковру. Она боролась не только с ткачихой и станком. Она боролась с самой собой. С частью себя, которая уже начала принимать неизбежность вечного заточения в теплой, пульсирующей могиле ковра. Имя на станке светилось сквозь закрытые веки. А И Д А. Холодное. Неумолимое. Приговор.
Дом больше не был убежищем. Он стал проходным двором для кошмаров. Воздух в нем сгустился, пропитанный запахом страха Аиды, холодом ледяного имени и сладковатым тленом ковров. Каждый угол, каждая тень таили в себе шепот Туманиц или скрип невидимых челноков. Но настоящий ад начинался за порогом.
Туман перестал быть стихией. Он стал орудием. Живым, разумным, злобным орудием Зарипат и голодного ковра. Раньше он лишь подражал формам страхов Аиды. Теперь он начал их материализовывать.
Первый раз это случилось у ручья. Аида пыталась умыться, смыть липкий ужас и запах подпола. Туман висел над водой плотной пеленой. Внезапно он сгустился, заклубился, и из него выступил силуэт. Не просто тень. Плотная, почти осязаемая фигура. Широкоплечая, с характерной переваливающейся походкой. Он. Запах ударил в ноздли раньше, чем она осознала вид – дешевый одеколон, смешанный с потом и перегаром. Ее мужа. Туманный Махрам.
"Аидка..." – прохрипел туманный рот, звук был влажным, булькающим, но неоспоримо его. – "Домой, сука. Кто разрешил бегать?"
Рука из тумана потянулась к ней – не призрачная дымка, а плотная, холодная, влажная субстанция, способная схватить.
Аида вскрикнула, отпрыгнула, оступилась, упала в ледяную воду ручья. Холод шокировал, но спас. Фигура заколебалась, расплылась, но не исчезла. Она стояла на берегу, наблюдая, как Аида, промокшая до костей, вылезает на противоположный берег, спотыкаясь о камни. Смех донесся сквозь туман – низкий, хриплый, знакомый до тошноты.
"Убегай, убегай... Все равно поймаю. И тогда..."
Фраза повисла в воздухе, недоговоренная, но страшнее любых угроз.
С этого момента выход из дома превращался в русскую рулетку. Туман стал театром ужасов, где Аида была и зрителем, и жертвой, и главной героиней.
Они приходили толпами: Не только Махрам. Из белесой пелены выплывали Туманицы. Не призрачные намеки, а плотные, почти реальные фигуры. Женщины в истлевших одеждах. С лицами, изъеденными горем и временем – впалыми щеками, пустыми глазницами, из которых сочился не свет, а туман. Их руки, костлявые и холодные, тянулись к Аиде. Их рты, беззубые черные дыры, шептали хором: "Сестра... Милая... Иди к нам... Холодно... Так холодно одним... Дай тепла... Стань нитью..."
Их прикосновения, если Аида не успевала увернуться, оставляли на коже белые, обмороженные пятна, как ожоги жидким азотом. И запах... Запах могильной сырости и старой, запекшейся крови.
Ландшафт предавал: Знакомые тропинки вели не туда. Камни под ногами внезапно становились скользкими, как лед, или острыми, как ножи, режущими подошвы (и были ли это настоящие камни, или сгустки враждебного тумана?). Пропасти, которых раньше не было, зияли в двух шагах. Деревья протягивали ветви, похожие на костлявые руки, пытаясь схватить ее одежду, волосы. Туман искажал расстояния – путь к дому Манижат, занимавший десять минут, растягивался в бесконечный, изматывающий маршрут, ведущий по кругу или к краю обрыва.
За спиной постоянно слышались шаги – тяжелые, мужские, или шаркающие, множественные. Шепот Туманиц нашептывал кошмары прямо в мозг: описания того, что сделает Махрам, когда поймает; детали того, как Зарипат будет чистить ее кости; обещания "вечного покоя" в ковре, который звучали как описание пытки. Иногда скрип станка и стон вплетались в вой ветра, становясь все громче, ближе, будто станок стоял прямо за спиной в тумане.
Холод проникал внутрь: Это был не просто наружный холод. Он просачивался под кожу, в кости, в легкие. Дышать становилось больно, как будто воздух состоял из ледяных иголок. После каждой вылазки Аида возвращалась дрожащей, с синими губами, с пальцами, потерявшими чувствительность. Отогреться у очага было невозможно – его жар казался бутафорским, не достигающим до дрожи в глубине костей. Этот внутренний холод был предвкушением ковра. Предвкушением ледяной нити, которой станет ее душа.
Доведенная до отчаяния, она попыталась найти баню – маленькую, дымную каменную постройку на краю аула. Место, где можно было смыть не только грязь, но и этот леденящий душу ужас. Хотя бы ненадолго. Она затопила печь, вода в чане нагрелась, наполнив баню густым, обжигающим паром. На мгновение туман отступил от мыслей. Аида погрузилась в горячую воду, закрыв глаза, пытаясь вдохнуть аромат дубовых веников и горячего камня.
Но туман нашел ее и здесь. Он просочился сквозь щели в двери и стенах не клубами, а тонкими, молочными щупальцами. Они стелились по полу, поднимались по стенам, закручивались в воронки под потолком. Пар смешался с туманом, создавая удушливую, белесую мглу. И в этой мгле начали формироваться лица. Лица Туманиц. Они всплывали на миг в клубящейся пелене – искаженные мукой, с открытыми в беззвучном крике ртами – и таяли, сменяясь другими. Шепот стал громче, настойчивее: "Тепло... Отдай тепло... Нам так холодно... В ковре тепло... Ложное... Но лучше, чем здесь... Присоединяйся..."
Аида вжалась в горячий угол чана. Вода, еще недавно обжигающе приятная, вдруг показалась ей кровью. Теплой, липкой кровью всех тех, кто стал основой ковров. Запах дубняка перебило сладковатое зловоние тлена. Она выскочила из чана, обжигая ноги о раскаленные камни, накинула на мокрое тело грубое полотенце и выбежала наружу, в объятия еще более плотного, холодного тумана. Баня не спасла. Она лишь стала новой сценой для кошмара.
Пик преследования случился на старом кладбище за аулом. Аида, пытаясь найти хоть какое-то место, где туман был тоньше (безуспешно), забрела туда. Каменные плиты, покосившиеся, покрытые мхом и лишайником, утопали в белесой каше. Вдруг туман перед ней заволновался, сгустился. Из него выступили не один, не два, а десятки силуэтов. Все – Махрам. Десятки его копий, одинаково широкоплечих, с одинаково поднятыми кулаками. Они образовали полукруг, медленно сжимая кольцо. Запах одеколона и пота стал удушающим. Хор голосов, точь-в-точь как его, зарычал: "Поймали! Наконец-то поймали, шлюха!"
Аида окаменела. Инстинкт кричал бежать, но куда? За спиной была скала. Силуэты приближались, их туманные руки тянулись, чтобы схватить, избить, утащить... Куда? К мужу? Или прямо к Зарипат, к станку? Она вжалась в холодный камень надгробия, чувствуя, как лед страха парализует ее изнутри. Она зажмурилась, ожидая удара.
Но удара не последовало. Вместо него – пронзительный, ледяной вой. Как сирена ада. Аида открыла глаза. Силуэты Махрама расплывались, таяли, как сахар в воде. Их место занимали они. Туманицы. Десятки, сотни изможденных женских фигур. Они прошли сквозь туманных двойников мужа, как нож через масло. Их пустые глазницы были обращены не на Аиду. На него. На призрак мужа, который еще не до конца растаял. В их беззвучном крике читалась ненависть, накопленная веками. Ненависть к тому, что он олицетворял – насилие, власть, боль.
Они набросились на его туманный образ. Невидимые когти рвали, холодные щупальца душили. Фигура Махрама забилась, исказилась в немой агонии и растворилась, поглощенная белой пеленой и яростью Туманиц. На мгновение воцарилась тишина. Туманицы повернулись к Аиде. Их лица были все так же искажены, но теперь не тоской, а яростью. И... жаждой. Жаждой той же мести? Или просто жаждой новой сестры по несчастью, новой энергии для их вечного гнева?
"Твой черед..." – прошелестел один голос.
"Стань гневом..." – добавил другой.
"Стань нашей силой..." – слилось в хор.
Аида не дожидалась конца. Она рванула, не разбирая дороги, спотыкаясь о могильные плиты, падая, царапая руки и лицо о камни. Она бежала не от Туманиц. Она бежала от понимания. Понимания того, что и они – часть системы. Часть того же ужаса, что и Зарипат. Их гнев, их боль – лишь еще одно топливо для вечного станка, еще один узор в бесконечном ковре страдания. Они не спасители. Они – ловушки. Соблазн мести, который ведет прямиком в челнок Ткачихи.
Она ворвалась в дом, захлопнула дверь, прислонилась к ней спиной, задыхаясь. Платье было разорвано, колени в крови, на лице – царапины от веток и слезы, замерзающие на щеках. Туман лизал щели в ставнях, как голодный зверь. В комнате со станком скрип и стон звучали с новой, ликующей силой. Ледяное имя А И Д А на ковре пылало холодным синим пламенем.
Бежать было некуда. Вне дома – туманные фантомы прошлого и яростные призраки погибших женщин. Внутри дома – станок, вплетающий ее имя в вечную тюрьму, и тварь, которая когда-то была ее бабушкой, а теперь стала пауком, ткущим паутину из костей и душ. Мир сжался до размеров кошмара. Аида поняла: физическое спасение невозможно. Туман вездесущ. Ковер ненасытен. Ткачиха бессмертна в своем ритуале. Оставалось только одно. Бороться. Искать слабое место в узоре. Или сгореть, пытаясь. Но как бороться с туманом? С судьбой, вытканной ледяными нитями? Ответа не было. Был только всепроникающий холод, шепот за дверью и пульсация ее имени на раме голодного станка.
Тишина в доме Зарипат больше не была просто отсутствием звука; она стала густой, натянутой тканью, пропитанной ожиданием и пульсацией того нездорового тепла, что источали ковры, тепла, которое перестало успокаивать, а начало душить, как испарения болота в безветренный полдень. И вот, эта тишина начала рваться, не звуками, а движением. Сначала Аида заметила краем глаза – показалось, что сложный геометрический узор на ковре у очага, тот самый, что годами лежал неподвижно, словно высеченный из камня, сдвинулся, переполз на дюйм в сторону, будто гигантский паук-сольпуга, потревоженный в своем логове. Она замерла, впиваясь взглядом в переплетения шерсти и краски, убеждая себя, что это игра света от колышущегося пламени. Но нет: угловатые фигуры, переплетения ромбов и зигзагов, столь знакомые и вдруг ставшие чужими, продолжили свое медленное, непостижимое скольжение по поверхности, перетекая одна в другую, меняя конфигурацию с жутковатой, неживой грацией, как будто сам ковер был гигантской шахматной доской, а фигуры на ней начинали свою партию без участия игроков.
В ее комнате старый ковер с вытканными пышными, некогда яркими цветами преподнес новый кошмар: бутоны, которые она помнила плотно сомкнутыми, теперь распускались и сжимались с мертвенной медлительностью, невидимые челюсти лепестков то раздвигались, обнажая темные, пугающе глубокие сердцевины, похожие на глотки, то смыкались с влажным, чавкающим звуком, едва различимым, но оттого еще более жутким; однажды, когда она проходила мимо, длинный, стилизованный лист внезапно дернулся к ее щиколотке, как щупальце, заставив ее вскрикнуть и отпрянуть к стене, где другой ковер, весь в переплетении змей и птиц, вдруг зашевелился, создавая иллюзию, что чешуйчатые тела вот-вот сползут на пол, а клювы повернутся в ее сторону.
Но кульминацией этого текстильного бунта стало пробуждение ночью. Аида открыла глаза не от звука, а от ощущения – неумолимого, леденящего чувства пристального наблюдения, тяжелого, как свинцовый груз на груди. Она медленно повернула голову, и ее дыхание остановилось. На стене напротив кровати, на самом большом ковре, изображавшем абстрактные космогонические символы, проступил Глаз. Не просто узор, напоминающий око, а огромная, стилизованная, но невероятно живая спираль, доминирующая над всем полотном. Его зрачок, глубокий как колодец в безлунную ночь, пульсировал тусклым, мерцающим светом, не теплым, а больным, фосфоресцирующим, как гнилушка в глухом лесу. И этот свет был направлен прямо на нее. Аида почувствовала, как этот взгляд скользит по ее коже, исследует каждый сантиметр ее дрожащего под одеялом тела, проникает под кожу, выискивая слабость, страх, саму душу, которую предстояло вытянуть в нить. Тепло, исходившее теперь от всех ковров в доме, стало невыносимым – не обжигающим, а липким, удушающим, как горячее дыхание больного зверя, нависшего над добычей, смешанное со сладковатым запахом тления и старой пыли; оно не согревало, а вытягивало силы, оставляя на коже ощущение жирной, невидимой пленки.
Параллельно с оживлением ковров происходило окончательное и ужасающее превращение Зарипат. Бабушка, вернее, то, что от нее оставалось, казалось, с каждым часом все глубже врастало в сам станок, в сам ритуал, теряя последние крупицы человеческого. Ее кожа, всегда сухая, теперь напоминала пергамент, забытый на века в сыром склепе – желтовато-серая, покрытая глубокими, словно вырезанными ножом трещинами, местами отслаивающаяся мелкими, хрустящими чешуйками, обнажая под собой не розовую плоть, а что-то темное, волокнистое, похожее на прогнившее дерево или спрессованную землю. Пальцы ее рук, постоянно двигавшиеся даже в покое, будто вплетая невидимые нити воздуха, удлинились, стали неестественно тонкими и гибкими, как веретена из кости, а ногти потемнели, заострились, превратившись в подобие миниатюрных челноков или крючьев, идеально приспособленных для захвата скользких туманных нитей и жестокого натяжения основы.
Когда она садилась за станок – а делала она это теперь почти постоянно, забывая о еде и сне – ее поза была уже не просто сгорбленной, а уродливо скрюченной, будто позвоночник потерял естественные изгибы и сросся с жесткой конструкцией рамы в единый, чудовищный механизм. Суставы ее рук, плеч, спины издавали при каждом движении сухой, отчетливый треск, как ломаемые под прессом сухие ветви или старые кости, и этот звук сливался в единую симфонию со скрипом деревянных деталей станка, с визгом туго натянутой основы, со стоном вплетаемой души – невозможно было понять, где кончалась плоть и начиналось дерево, где заканчивался человек и начинался инструмент пытки. Ее глаза, когда-то острые и проницательные, теперь были лишь тусклыми углями, глубоко утонувшими в черных провалах глазниц; они светили не отражением сознания, а каким-то собственным, холодным, мерцающим светом, как гнилушки, тлеющие в глубине пещеры, освещая лишь бесконечную пустоту и голод внутри. Она перестала говорить. Звуки, которые иногда издавало ее горло, были не словами, а скрежетом, хриплым шипением или сухим, безжизненным треском, похожим на звук ломаемой щепки. Она больше не была бабушкой. Она едва ли была существом. Она была плотью, слившейся с древним деревом станка, оживленным ритуалом и ненасытным голодом Ковра, живым воплощением самого процесса ткачества судеб, где нитью были души, а основой – выбеленные кости. Она стала Станком, а Станок стал ею – единым, жутким организмом, ткущим вечность из боли и кошмара, и его следующей, идеальной нитью была предназначена стать Аида, чье имя уже светилось ледяной синевой на раме, пульсируя в такт тусклому свету в глазах бывшей Зарипат.
Страх, холодный и цепкий, как корни ядовитого растения, опутал сердце Аиды, сковывая ее волю ледяными объятиями отчаяния, которое шептало, что сопротивление бессмысленно, что туман вездесущ, а ковер ненасытен, и что судьба ее уже выткана ледяными нитями имени, пульсирующего на станке с неумолимой настойчивостью метронома, отсчитывающего последние часы ее свободы; но глубже страха, в самых потаенных недрах ее израненной души, где тлел еще не погасший уголек ярости за всю несправедливость, за всю боль, что ей довелось вынести, забился инстинкт выживания – дикий, первобытный, не признающий капитуляции перед тканью ужаса, сотканной из тумана и костей. Она поняла с леденящей ясностью, что бегство в белую, коварную пелену за окном – это не спасение, а лишь отсроченная гибель, игра в кошки-мышки, где роль мыши ей была уготована изначально, и единственный шанс, призрачный и безумный, лежал здесь, в этом каменном мешке, наполненном ожившими кошмарами и дышащим станком-хищником: нужно было бороться с самой тканью ужаса, найти слабину в древнем ритуале, брешь в незыблемом, казалось бы, узоре вечного заточения.
И Аида начала искать, как загнанный зверь ищет лазейку в клетке, отбрасывая паралич отчаяния и превращая страх в топливо для своего отчаянного расследования. Она рылась в старых сундуках, стоявших в пыльных углах, словно забытые саркофаги, выворачивая на свет Божий ветхие одежды, пахнущие нафталином и временем, пожелтевшие письмена на непонятном языке, обломки прялок и веретен, ища ключ, знак, хоть что-то, что не было пропитано ледяным дыханием ковра или сладковатым запахом тлена; она впивалась взглядом в узоры на стенах, не как в произведения искусства, а как в карты минного поля, пытаясь расшифровать скрытую в переплетениях ромбов, зигзагов и стилизованных глаз логику, ища повторяющиеся символы, изъяны в плетении, следы иного, может быть, освобождающего знания, зашифрованного предками, которые, возможно, тоже знали ужас Ткачихи; она прислушивалась к стонам станка, уже ставшим саундтреком ее существования, не только к бездонной боли в них, но и к возможным сбоям в монотонном ритме, к едва уловимым изменениям тональности, к слабому, дрожащему звуку, который мог быть не агонией, а надеждой, криком запертой души, жаждущей не успокоения в ковре, а освобождения из него.
И однажды, спустившись в зловещий подпол, где запах извести и старой крови въелся в самые камни, а аккуратные стопки выбеленных костей стояли как немые свидетели прошлых жертв, она, отодвигая связку старых, ломких, обычных шерстяных нитей – не костяных жгутов и не ледяных туманных спиралей, а простой, забытой шерсти, возможно, остатков прежней, человеческой жизни Зарипат, – обнаружила нечто. Крошечный, истлевший клочок вышивки, едва больше ногтя, такой хрупкий, что казалось, он рассыплется от прикосновения. На нем, вышитое когда-то яркими, но теперь поблекшими нитями, был символ: разорванная петля, ее концы свободные, не сомкнутые, и внутри разрыва – стилизованное пламя, языки которого как будто рвались на волю из плена окружности. И рядом, выведенное тонкой, почти исчезнувшей строчкой на старом табасаранском наречии, слова, которые заставили сердце Аиды бешено заколотиться, вышибая ледяной холод именем собственным: "Разрубить узор – освободить огонь".
Внезапная, ослепительная вспышка надежды ударила в виски, горячая и тревожная, смешиваясь с всепроникающим холодом подпола. Ключ? Возможно! Но как? Какой узор? Разрубить ковер? Но какой именно? Весь дом был увешан ими, каждый – тюрьма для душ, каждый – источник пульсирующего, липкого тепла-тления. Разрубить тот ковер, что ткет ее имя? Но он был соткан из ледяных нитей, холод его был физической стеной, а Зарипат-Станок охраняла его денно и нощно, слившись с рамой в единое чудовище. И пока ее ум, воспаленный от недосыпа и страха, лихорадочно перебирал возможные толкования, пытаясь разгадать загадку хрупкого лоскутка, Зарипат работала. С пугающей, сверхъестественной скоростью, движимая нечеловеческой силой своего слияния со Станком, она ткала. Новый ковер, сине-белый кошмар, рос на глазах. Его центр, вытканный нитями, похожими не просто на лед, а на чистейшие, острые, колющие кристаллы горного льда, сиял ледяным, мертвенным светом. И в этом центре, уже не на краю, а в самом сердце ледяного узора, отчетливо, неоспоримо проступало имя "Аида", каждая буква – жгуче-холодный кинжал, вонзающийся в пространство комнаты. Холод, исходивший от него, был уже не просто ощущением; он был физической силой, вытесняющей воздух, делающей каждый вдох ледяной пыткой, покрывающим стены и пол инеем, который не таял даже в слабом тепле очага. За окном туман загустел до состояния плотной, молочно-белой стены, превратив аул в беззвучное, слепое, ожидающее царство, замершее в предвкушении жертвы, чье имя уже сияло в сердцевине ледяного мандалы.
Аида сжала в кулаке истлевший клочок, чувствуя, как его хрупкие края крошатся под пальцами, как бумага, хранившая тайну столетия. У нее не было выбора. Не было времени на сомнения. Она должна была понять. Понять, как освободить огонь, спрятанный в символах и в самой себе. Как освободить души, заточенные в теплых могилах ковров, чей стон был фоном ее кошмара. Как спасти себя от вечной участи стать ледяной нитью в вечном узоре, основой из выбеленных костей в подвале Ткачихи Туманов. До того, как последний стежок ее судьбы будет вплетен в эту бесконечную, сине-белую мерзость, до того, как челнок Зарипат-Станка замкнет петлю вокруг ее имени, обрекая на вечность в ледяном, пульсирующем кошмаре. Борьба за души, за свою и за чужие, вступила в решающую фазу, где ставкой была сама возможность свободы или вечное заточение в самом сердце узора ужаса.
Дрожание, начавшееся глубоко в костях, где засел лед страха, передалось рукам Аиды, превратив их в беспомощные, вибрирующие листья на ветру, когда ее пальцы, белые от напряжения, сомкнулись вокруг рукояти тяжелого, зазубренного ножа, висевшего у почерневшего камнями очага – единственного куска грубого металла в этом доме, сотканном из шерсти, тумана и костей, который мог хоть как-то сойти за оружие против ткущегося кошмара. Холод, исходивший от нового ковра – этого сине-белого монолита льда и отчаяния, где ее имя, "Аида", сияло с леденящей душу отчетливостью, как вырезанные ножом инея буквы на надгробии, – не просто обжигал лицо; он выжигал воздух перед ней, превращая каждый вдох в лезвие, режущее легкие изнутри, а пространство комнаты – в кристаллизованную ловушку.
Зарипат, вернее, то, что некогда было Зарипат, сидела за станком, ее спина выгнута в немыслимо уродливую арку, позвоночник, казалось, слился с темным деревом рамы в единый, скрипучий механизм, а пальцы – уже не просто похожие, а ставшие истинными челноками из кости и сухожилия – мелькали с пугающей, нечеловеческой скоростью, вплетая новые ледяные нити в узор, который стремительно приближался к завершению, к замыканию петли вокруг ее имени. Стон станка, привычный аккомпанемент ужаса, преобразился в низкое, торжествующее, пронизывающее все существо жужжание, звук саранчи, пожирающей урожай, или гигантского трансформатора смерти, набирающего мощность для финального удара. Туман, словно почуяв близость жертвоприношения, уже не просто лизал щели ставень; он вползал в комнату агрессивными, молочно-белыми щупальцами, тут же сгущаясь в знакомые, ненавистные очертания: вот грузный силуэт Махрама с поднятым кулаком, вот изможденные фигуры Туманиц с протянутыми костлявыми руками, их шепот сливаясь с жужжанием станка в один унисон проклятия: "Иди... Иди к нам... Стань частью..."
Но Аида, ведя взглядом по лезвию ножа, сконцентрировав в его зазубринах всю свою ярость, весь страх, всю нерастраченную волю к жизни, двинулась не к новому ковру-саркофагу. Она шагнула к самому старому, самому массивному ковру, висевшему над очагом, тому, что источал самое густое, самое липкое тепло, словно печь, натопленная не дровами, а тлением душ; ковру, который, по ее догадке, мог быть первой могилой, "успокоившей" самую первую жертву Ткачихи. И там, среди сложных, казалось бы, вечных геометрических фигур, ее взгляд, заостренный отчаянием, выхватил едва заметный, но ключевой символ: разорванную петлю, ее концы свободные, не сомкнутые, а внутри разрыва – не стилизованное, а словно живое, трепещущее изображение пламени, точь-в-точь как на истлевшем лоскутке из подпола. "Разрубить узор – освободить огонь". Громовым ударом осознания пронзило мозг: это был не призыв к слепому вандализму, не уничтожение ковра, а ключ к освобождению, акт хирургического вмешательства в саму ткань заточения, разрыв порочного круга именно в точке его слабости!
Сердце Аиды, огромный, бешеный молот, забилось так, что, казалось, вот-вот разорвет грудную клетку изнутри. Время сжалось, остановилось, превратившись в тонкую, звенящую нить настоящего. Она подняла нож, тяжелый, как грех, зазубренный, как судьба, ощущая его холодную рукоять единственной реальностью в пляшущем мире теней и льда. Зарипат – Станок – обернулась. Ее глаза, теперь лишь тлеющие, гниющие угли в глубоких, как дупла, глазницах, полыхнули нечеловеческой, первобытной яростью, свет их стал кроваво-багровым.
"Нет!"– проскрежетало что-то из ее пересохшего, нечеловеческого горла, звук рвущегося железа и ломаемого дерева. Туманные призраки – Махрам и Туманицы – ринулись к ней единой волной ледяной ненависти и отчаяния, их формы на мгновение обрели жуткую плотность, пальцы-крючья протянулись, чтобы схватить, удержать, принести в жертву ненасытному станку.
В этот миг, когда когти холода уже коснулись ее кожи, Аида, собрав всю боль от ударов мужа, весь ужас подпола, всю тоску Туманиц, всю ярость против вечного заточения, вонзила нож не в ткань ковра, а прямо в сам узор, в самый центр той самой разорванной петли, с криком, вырвавшимся из самой глубины ее существа, криком, который был не просто звуком, а высвобождением вековой боли: "Освободитесь!"
Раздался звук, перед которым померкло все: не грохот, не скрежет, а глухой, чудовищный треск, будто вековые толщи горного льда, сдерживавшие адское пекло, разом лопнули под невыносимым давлением. Из разреза, зияющего в старом ковре, куда вошел нож, хлынул не свет и не пламя в привычном смысле. Хлынул вихрь. Но не тумана, а чистого, обжигающе-горячего ветра, несущего в себе не воздух, а самую суть освобождения – ветра, наполненного до краев воплями боли, стоном векового заточения, грохотом ломаемых решеток, но и – неистовым, диким торжеством разрыва оков. Этот ветер ударил в новый, ледяной ковер с именем Аиды. И случилось невозможное: нити, похожие на кристаллы горного льда, затрещали, запели тонким, звонким, но роковым хором, покрываясь мгновенно растущей паутиной трещин, как стекло под ударом камня. Зарипат-Станок вскрикнула – звук был ужасен: сухое дерево, раскалываемое вдоль топором, смешанное с предсмертным хрипом живого существа. Сам станок затрясся, заходил ходуном, дерево скрипело и ломалось, как в агонии.
Туманные призраки, уже почти настигшие Аиду, заколебались, стали прозрачными, как дым на ветру, их формы расплылись, шепот смолк, растворившись в реве освобождающего вихря. Аида, едва устояв на ногах под его напором, видела, как из старого ковра, из его порванных нитей, из самого разреза, вырывались крошечные, искрящиеся искры тепла – чистого, освобожденного тепла, а не липкого тления – это были души? Они вспыхивали на мгновение, как падающие звезды в буре, и гасли, растворяясь в вихре, но уже без боли, лишь с ощущением невероятного облегчения, слетающего в небытие. Хаос, чистый и всесокрушающий, заполнил комнату: вихрь вырывал из рук Аиды одежду, срывал со стен менее значимые ковры, выбил с грохотом ставни, впуская пепельно-серый свет надвигающегося утра. И тогда, с громом, подобным раскату грома в горах, ледяной ковер с ее именем треснул пополам, его сияющие синевой осколки рухнули на пол, рассыпавшись тысячами ледяных игл, имя "Аида" исковерканное, но не стертое, осталось лежать на разломе, как шрам.
Оглушенная ревом ветра и освобождения, ослепленная летящей пылью, сажей и искрами душ, Аида почувствовала, как ледяная хватка судьбы ослабла вокруг ее горла, как тяжесть, давившая на плечи веками, исчезла. Сквозь кружащийся хаос она увидела фигуру Зарипат – или то, что от нее осталось. Она съежилась, как обуглившийся лист, почти полностью слившись с разрушающимся станком, который теперь был грудой ломаного дерева и провисших, порванных нитей. И глаза... ее глаза, лишенные даже тлеющих углей, смотрели на Аиду не ненавистью, не яростью, а пустотой. Абсолютной, бездонной, космической пустотой, в которой не осталось ни мысли, ни памяти, ни злобы – лишь прах ритуала. За окном туман, будто отозвавшись на катаклизм, начал медленно, неохотно отступать от дома, как живое существо, поверженное и отползающее, открывая мокрые, серые скалы и бледную полоску рассвета на горизонте.
Аида стояла посреди апокалипсиса, который сама же и вызвала. Дом был разрушен: ковры висели клочьями, станок – груда щепок, воздух гудел от уходящей энергии вихря, пол был усыпан осколками льда и прахом веков. Тяжелый нож все еще был зажат в ее белом от напряжения кулаке, но теперь он ощущался не оружием отчаяния, а жезлом победителя, сломавшего машину ужаса. Ветер свободы, смешанный с едким дымом сожженного прошлого и горячим пеплом освобожденных душ, хлестал ей в лицо, смывая грязь и слезы. Она сделала первый шаг. Неуверенный, спотыкающийся о обломки ее личного ада. Потом второй. К распахнутой настежь двери. К серым, мокрым скалам, освещенным бледным рассветом. К туману, который все еще клубился внизу, в ущельях, но уже никогда не будет для нее просто туманом – он навсегда останется символом заточения и борьбы.
Она выжила. Вырвалась. Но вопросы, тяжелые и холодные, как осколки горного льда под ногами, висели в разрезанном воздухе: унесенные вихрем искры тепла – обрели ли они наконец покой в небытии, или просто сменили одну тюрьму (ковер) на другую (бесплотное существование или иной цикл страдания)? Что теперь ждало ее за порогом этого проклятого места, где ее имя, хоть и треснувшее, попранное, все еще было вплетено в осколки ледяного ковра, как вечное напоминание? Будет ли она преследуема тенями прошлого, или туман отпустит ее? И что стало с аулом, с Манижат, с духами гор?
Ответов не было. Была лишь распахнутая дверь, хлещущий в лицо ветер перемен, и дорога вниз, в еще не рассеявшийся до конца туман, под бледное, но неоспоримое небо утра. И Аида шла. Мимо съежившейся пустоты, что была Зарипат. Мимо обломков ковров-могил. Мимо осколков ее ледяного имени. Вперед. Шаг за шагом. Прочь. Не зная, что ждет впереди, но зная наверняка, что оставаться – значило стать частью вечного, пусть и разрушенного, узора. Она шла, неся в себе вихрь освобождения и шрам ледяного имени, навстречу туману, который теперь должен был расступиться.
Автор Муталибова Диана