Найти в Дзене
Эхо Юкатана

Фермата

Старый рояль «Бехштейн» был единственным существом в большом, пустом доме. Его полированная черная поверхность, как бездонный колодец, поглощала дневной свет, а клавиши пожелтели от времени, словно страницы старого дневника. Для Арсения Петровича это был не просто инструмент. Это был храм, где жила память. Память о ней, Екатерине, умершей, подарив ему двух сыновей и забрав у него все остальное. И память о них — об Артеме и Мише, ушедших на войну. Он провожал их сам, сухой, как струна, не проронив слезы. Слезы он оставил в этой же комнате, у рояля, в ночь, когда остался один на один с тишиной. «Возвращайтесь», — сказал он им, сжимая плечи по-отцовски крепко. И все. Больше слов не было. Они ушли, двое мальчишек с ее глазами, а он остался вести свой беззвучный бой с молчанием. Шли годы. Письма приходили редко, они были лаконичны, как сводки: «Живы, здоровы. Держимся». Арсений Петрович читал их, стоя у окна, а потом садился за рояль. И из-под его пальцев вырывалась музыка — не мелодия, а г

Старый рояль «Бехштейн» был единственным существом в большом, пустом доме. Его полированная черная поверхность, как бездонный колодец, поглощала дневной свет, а клавиши пожелтели от времени, словно страницы старого дневника. Для Арсения Петровича это был не просто инструмент. Это был храм, где жила память. Память о ней, Екатерине, умершей, подарив ему двух сыновей и забрав у него все остальное. И память о них — об Артеме и Мише, ушедших на войну.

Он провожал их сам, сухой, как струна, не проронив слезы. Слезы он оставил в этой же комнате, у рояля, в ночь, когда остался один на один с тишиной. «Возвращайтесь», — сказал он им, сжимая плечи по-отцовски крепко. И все. Больше слов не было. Они ушли, двое мальчишек с ее глазами, а он остался вести свой беззвучный бой с молчанием.

Шли годы. Письма приходили редко, они были лаконичны, как сводки: «Живы, здоровы. Держимся». Арсений Петрович читал их, стоя у окна, а потом садился за рояль. И из-под его пальцев вырывалась музыка — не мелодия, а гулкая, тревожная пустота ожидания.

В тот злополучный день солнце садилось, окрашивая комнату в багровые тона. Арсений Петрович сидел, уставясь на два снимка на крышке рояля: пожелтевшая фотография, где он с Катей молодые и безумно счастливые, и другая — два сорванца лет восьми, Артемка и Мишаня, с разбитыми коленками и сияющими глазами. Вдруг по дому пронесся ледяной ветерок, хотя окна были закрыты. Он не удивился. Он почувствовал.

Он медленно поднял крышку рояля. Пальцы, высохшие и жилистые, коснулись клавиш. Он закрыл глаза. И начал играть.

И в это же самое мгновение, за тысячу верст, снаряд с воем врезался в позиции их батальона.

Симфония, которую импровизировал Арсений Петрович, родилась не в его голове. Она лилась из самого нутра, будто кто-то диктовал ему ноту за нотой. Она началась с тихого, трепетного мотива — легато. Это было их детство. Беготня по дому, смех, первые неумелые аккорды, которые он учил их брать. Нежность, обернутая в легкую грусть, как воспоминание о тепле давно угасшего камина.

А там, в дыму и гари, два брата поднялись из окопа.

— За мной, Мишаня! — крикнул Артем, старший брат, его голос сорвался на бас, но в нем слышалась та самая мальчишеская отвага.
— Я с тобой! — отозвался младший, сжимая в руках автомат.

Музыка резко переменилась. Стаккато. Короткие, отрывистые, как выстрелы, аккорды. Ритм учащался, становился нервным, пульсирующим. Это был марш. Не парадный, а тот, что ведет навстречу смерти. Тяжелый, давящий, с медными вкраплениями ужаса и грохотом басов.

Братья бежали, прикрывая друг друга.

Артем короткой очередью уложил вражеского пулеметчика, давая Мише перебежать на новую позицию. Земля содрогалась от разрывов. В воздухе пахло гарью и железом. Миша, видя, как к брату с фланга подбирается враг, метнул гранату. Взрывной волной их отшвырнуло, но они встали, спиной к спине, как в детстве, когда держались против дворовых забияк.

А музыка в доме Арсения Петровича перешла в крещендо. Она вздымалась, как волна ярости и отчаяния. Левой рукой он выбивал мощные, низкие аккорды — гул канонады, топот сапог по раскисшей земле. Правая рука выводила пронзительную, визжащую мелодию — свист пуль, крики раненых, последние молитвы. Он играл их бой. Он видел его. Видел, как Артем подхватывает раненого товарища, как Миша тащит его к укрытию. Видел отвагу в их глазах, ту самую, что была, когда они впервые сели на двухколесный велосипед.

Потом в музыке появилась тема Екатерины. Светлая, чистая, как колокольчик, мелодия, пробивающаяся сквозь адский грохот. Это была их любовь. То, что связывало их втроем даже после ее ухода. Это была та сила, что заставляла братьев вставать и идти дальше.

И тут случилось то, что должно было случиться.

Прямой наводкой. Ослепительная вспышка, оглушительный рев, разрывающий мир на части.

В музыке Арсения Петровича грянул оглушительный, диссонирующий аккорд. Он замер, будто молотом ударили по струнам. И затем — абсолютная, зияющая тишина. Фермата. Пауза, длящаяся вечность.

Два брата, не разомкнув объятий, пали одновременно. Их сердца остановились в один миг.

Арсений Петрович медленно опустил руки на колени. Его пальцы онемели. Он склонил голову на полированную древесину рояля, рядом с фотографиями его мальчиков. Из его груди вырвался тихий, последний вздох. Длинный-предлинный. И его сердце, верное и чуткое, разорвалось от той тишины, что воцарилась после аккорда. Оно поняло то, что ум отказывался принять.

В доме воцарилась мертвая тишина. Симфония была окончена.

И в этот самый момент в дверь постучали. На пороге стоял молодой почтальон, растерянный и испуганный. В его руке дрожало треугольное письмо.

— Арсений Петрович?.. Вам письмо от сыновей… — крикнул он в тишину.

Но ему уже никто не ответил. Письмо, полное любви и гордости, опоздало. Оно осталось лежать на полу в прихожей, последняя весточка, не дошедшая до сердца, которое перестало биться, услышав, как оборвалась жизнь тех, ради кого оно жило. Три сердца остановились в унисон, так и не успев сказать самое главное.