– Мама, тётя сказала, что вы меня в детстве хотели отдать в детдом! – спросил сын.
Слова Константина, глухие и чужие в тишине комнаты, упали на полированную поверхность старого комода, как камни. Марина вздрогнула, кончик ее пальца соскользнул с серебряной грани наперстка, который она рассматривала под лупой. Секунду назад это был не просто наперсток, а целый мир – крошечная, филигранно выгравированная панорама Праги, купленная четверть века назад на Карловом мосту. Теперь это был просто холодный кусок металла.
Она медленно подняла голову. Константин стоял в дверях ее кабинета, большой, сутулый в своем дорогом пальто, которое он так и не снял. За его спиной, в прихожей, горел тусклый свет. За окном ничего не было видно. Плотный, молочный волгоградский туман, пришедший с Волги, съел огни «танцующего моста», соседние дома, саму ночь. Поздно. Наверное, уже за полночь.
– Что сказала Людмила? – переспросила Марина ровным, почти бесцветным голосом. Тем самым голосом, которым она тридцать пять лет сообщала диагнозы. Голосом, который не допускал паники.
– То, что я сказал. – Константин шагнул в комнату. От него пахло осенней сыростью, дорогим парфюмом и чем-то еще, незнакомым и тревожным. – Мы сидели у них с Катей. Зашел разговор о трудном детстве… И Люда ляпнула. Сказала, что был момент, когда ты была готова… отдать меня. Сказала, что Николай довел тебя до ручки, и ты уже договаривалась. Это правда?
Он смотрел на нее в упор. В его глазах, обычно таких же спокойных, как у нее, плескалась мутная взвесь обиды и недоверия. Марина почувствовала, как под ее строгим врачебным самообладанием шевельнулось что-то холодное и острое. Воспоминание, которое она столько лет держала под замком, в самой темной и пыльной каморке своей памяти.
– Костя, сядь. Сними пальто, ты весь мокрый. Я поставлю чайник.
– Не надо чайник, мама. Просто скажи. Да или нет?
«Да или нет». Как просто. Как будто речь шла о том, принимала ли она сегодня аспирин. Как будто можно было одним словом вычеркнуть тот страшный, заиндевевший ноябрь, когда ей казалось, что сам воздух промерз до дна и больше никогда не оттает.
Марина молча отложила лупу и наперсток. Ее руки, привыкшие к точным движениям скальпеля и неврологического молоточка, легли на бархатную подложку коллекционной коробки. Сотни наперстков, ее тихая, единственная страсть. Фарфоровые, серебряные, костяные, деревянные. Каждый – история, каждый – якорь, брошенный в определенный момент жизни. Вон тот, простенький, из гжельского фарфора, – подарок от благодарной пациентки, которую она вытащила после тяжелейшего инсульта. А вот этот, тяжелый, из уральского змеевика, – они с Костей купили на ярмарке, когда ездили в санаторий. Он тогда был подростком, стеснялся ходить с мамой, но от камня оторваться не мог.
– Это не тот вопрос, на который можно ответить «да» или «нет», – медленно произнесла она, глядя не на сына, а на размытый силуэт ночного города за окном, которого не было. – Людмила… она всегда любила драматические эффекты.
– Значит, неправда? – в голосе Константина прорезалась надежда. Он так хотел, чтобы это было неправдой. Ее взрослый, сорокалетний сын, успешный юрист, отец двоих детей, сейчас был похож на мальчика, который боится, что под кроватью живет чудовище.
И Марина поняла, что не может ему солгать. Не сейчас. Ложь, даже во спасение, только отложит неизбежное. Эта трещина уже появилась в их отношениях, и если ее не залечить сейчас, она пойдет дальше, разрушая все.
Она сделала глубокий вдох, чувствуя, как холодный воздух наполняет легкие.
– Правда то, что был такой разговор. Был такой день. Однажды.
Константин молча опустился в старое вольтеровское кресло напротив ее стола. Он сжал кулаки, лежавшие на коленях. Туман за окном сгустился, и теперь казалось, что комната плывет в безвоздушном белом пространстве, оторванная от всего мира. Только они вдвоем и страшный вопрос между ними.
– Расскажи, – хрипло попросил он.
И она начала.
Ее голос, обычно такой уверенный, поначалу слегка дрожал. Она вернулась на тридцать девять лет назад. В крошечную «хрущевку» на окраине Дзержинского района, где они жили с Николаем, его отцом. Волгоград тогда был другим – еще не зализанным, не отстроенным до нынешнего глянца. Город, тяжело дышащий своей военной историей, с суровыми, обветренными лицами.
Она – молодой врач-невролог в областной больнице. Суточные дежурства, экстренные вызовы, постоянное напряжение. Он, Николай, – талантливый инженер на «Баррикадах», обаятельный, остроумный, душа компании. И совершенно невыносимый в быту.
– Твой отец… он был праздником, – Марина подбирала слова осторожно, как будто шла по минному полю. – Но праздник не может длиться вечно. А он этого не понимал. После твоего рождения стало особенно тяжело. Я приходила с дежурства, не чувствуя ног, а дома – гора посуды, пустой холодильник и Николай, который ждал не меня, а ужин и веселое настроение.
Она рассказывала, и перед ее глазами вставали картины, четкие, как слайды. Маленький Костя, плачущий в кроватке от колик. Она, качающая его часами, пока за окном светает. Николай, возвращающийся под утро от друзей, с запахом алкоголя и виноватой улыбкой. Его обещания – «Людочка, все будет хорошо, вот получу премию, вот закончим проект…». Марина назвала себя Людочкой, именем сестры, и сама не заметила этой оговорки, настолько глубоко она погрузилась в то время, когда ее собственное «я» было стерто до основания. Она быстро поправилась.
– Я имела в виду, он говорил мне, Марина, потерпи… Я терпела. Деньги уходили сквозь пальцы. Его зарплата, моя. Он мог спустить все на какой-то банкет с коллегами или купить совершенно ненужную дорогую вещь, потому что «надо себя баловать». А у меня не было денег на нормальную смесь для тебя.
Константин слушал не шевелясь. Его лицо стало жестким, незнакомым. Он никогда не знал этой истории. Николай ушел из семьи, когда Косте было семь. В его памяти отец остался эдаким вечным Дедом Морозом – появлялся на праздники с дорогими подарками, водил в лучшие кафе, а потом снова исчезал, оставляя после себя легкий шлейф праздника и недоумения. Всю тяжесть быта, воспитания, всю ответственность Марина взвалила на себя и несла молча, никогда не жалуясь.
– Профессиональная ситуация… у меня на работе была. – Марина на секунду замолчала, вспоминая. – Привезли молодую женщину. Отравление. Еле откачали. А потом выяснилось, что она пыталась покончить с собой. У нее был ребенок, чуть старше тебя. Муж пил, бил ее. Она была одна в этом городе, ни родственников, ни друзей. И она дошла до точки, когда ей показалось, что единственный выход – это уйти и забрать ребенка с собой. Я с ней разговаривала потом, когда ее перевели из реанимации. Смотрела в ее пустые глаза и видела… не себя, нет. Но я видела ту дорогу, по которой шла сама. И мне стало страшно.
Она встала и подошла к стеллажу с наперстками. Ее пальцы нашли маленький, невзрачный, из простого металла, почти без узоров. Она взяла его в ладонь.
– В тот день Николай должен был получить зарплату. Я его ждала. У тебя поднялась температура, я всю ночь не спала. Нужно было купить лекарства, еду. Он пришел утром. Без денег. Все проиграл в карты с друзьями. Сказал, что хотел «сорвать куш», чтобы решить все наши проблемы разом. И смеялся. Понимаешь? Он стоял передо мной, пьяный, жалкий, и смеялся.
Марина вернулась к столу, но не села. Она стояла, сжимая в кулаке этот убогий наперсток.
– И тогда я сломалась. Я вдруг поняла, что больше не могу. Не физически. Внутри что-то оборвалось. Та пружина, которая заставляла меня вставать, идти, бороться. Я смотрела на тебя, такого крошечного, больного, и думала, что я не справлюсь. Что я утащу тебя за собой на это дно. Что я тебя гублю. Я не могу дать тебе ни нормального детства, ни здоровой атмосферы, ни даже простого сытого спокойствия. А он… он не помощник. Он гиря на ногах.
Туман за окном шевельнулся, и на мгновение проступил тусклый оранжевый фонарь, похожий на расплывшийся зрачок.
– Я позвонила Людмиле. Она тогда уже была пробивной, знала всех и вся. Я плакала в трубку, говорила, что больше не могу, что схожу с ума. Что, может быть… может быть, тебе будет лучше в другом месте. Где тепло, где есть еда, где нет вечных скандалов и пьяного отца. Где есть стабильность, которой я не могла тебе дать. Я спросила ее, можно ли… временно… определить ребенка в дом малютки. Пока я не встану на ноги. Пока не решу что-то с Николаем. Я говорила это в бреду, в тумане отчаяния и усталости.
Она замолчала. В комнате стояла такая тишина, что было слышно, как гудит в трубах вода.
– Что она ответила? – голос Константина был едва слышен.
– Она закричала на меня. Сказала, что я с ума сошла. Что я эгоистка. Что я предам тебя. А потом… она приехала. Через час. С сумками еды. Молча выгнала из дома Николая, который спал на диване. Вызвала врача для тебя, хотя я сама врач, но она сказала, что у меня «мозги набекрень». Она пробыла у нас неделю. Кормила меня с ложки, как ребенка. Убирала, стирала. А потом села напротив и сказала: «Разводись с ним. Я помогу».
Марина раскрыла ладонь. На ней лежал тот самый металлический наперсток.
– Я купила его через месяц после того разговора. На блошином рынке, за копейки. Он самый уродливый в моей коллекции. Но я его храню как напоминание. О том дне, когда я была на самом краю. И о том, что даже с самого края можно вернуться.
Она положила наперсток на стол. Он тускло блеснул в свете лампы.
– Вот и вся история, Костя. Я не «хотела отдать тебя в детдом». Я была в отчаянии и искала выход, любой. И нашла в себе силы не совершить самую страшную ошибку в своей жизни. А Людмила… она помнит только мой звонок. Тот мой срыв. Но она не помнит, или не хочет помнить, что было до и что было после. Для нее это просто пикантная деталь семейной истории, которую можно рассказать за ужином, чтобы добавить перца.
Константин долго молчал. Он смотрел на мать, и в его взгляде уже не было обиды. Было потрясение. Он видел перед собой не просто маму, строгую и всегда правильную. Он видел женщину, прошедшую через ад. Женщину, которая в одиночку вытащила их обоих.
– А отец… – начал он.
– А отец, когда я подала на развод, устроил скандал. Говорил, что я лишаю ребенка отца. Что я неблагодарная. Потом исчез на полгода. А потом появился с куклой для тебя, как будто ничего не было. Ты его простил. И я была не против. Я хотела, чтобы у тебя был отец. Хотя бы такой.
Константин медленно поднялся. Он подошел к столу и осторожно, двумя пальцами, взял уродливый металлический наперсток. Повертел его в руках.
– Она сказала это… так легко, – произнес он, и в его голосе прозвучала горечь, но уже не за себя, а за мать. – Будто сплетню про соседку. «А твоя-то, представляешь, удумала…». Катя еще ахнула. А я… я поверил.
– Ты не поверил, – мягко поправила Марина. – Ты испугался. Поэтому и приехал сюда, в ночи, через весь город в этом тумане. Потому что тебе нужно было услышать правду от меня.
Он кивнул. Положил наперсток на место. Потом шагнул к ней и неловко, по-мужски, обнял за плечи. Марина прижалась к его мокрому пальто, вдыхая родной запах, и впервые за много лет позволила себе почувствовать ту усталость, которую она носила в себе почти сорок лет.
– Прости, мам, – тихо сказал он ей в макушку.
– Все хорошо, сынок. Все уже давно хорошо.
Они постояли так еще с минуту. Туман за окном, казалось, стал чуть реже, и в его белесой мгле проступили призрачные очертания соседнего дома.
– Позвонишь ей? – спросил Константин, отстраняясь.
Марина посмотрела на телефон. На мгновение в ее глазах мелькнул холодный блеск. Врачебный. Тот, с которым она ставила окончательный, не подлежащий сомнению диагноз.
– Обязательно, – сказала она. – Но не сейчас. Сейчас я поставлю чайник.
Константин кивнул и пошел в прихожую снимать пальто. Марина прошла на кухню. Она включила свет, и маленькое, уютное пространство наполнилось теплым светом. Она достала свой любимый заварочный чайник, насыпала туда смесь из черного чая и сушеных трав – мяты, чабреца. Запахло летом, покоем.
Пока чайник закипал, она смотрела в кухонное окно. Туман снова сгустился, скрыв все. Но теперь это не пугало. Она знала, что за этим туманом есть город, есть Волга, есть мост. И знала, что завтра наступит утро, туман рассеется, и все станет на свои места.
Разговор с Людмилой будет трудным. Может быть, последним. Людмила не поймет. Она будет оправдываться, нападать, обвинять Марину в неблагодарности – ведь она тогда помогла! Она не поймет, что есть раны, которые нельзя вскрывать из праздного любопытства. Что есть вещи, которые, будучи вырванными из контекста отчаяния и боли, превращаются в уродливую ложь.
Марина достала из буфета две чашки. Одну для себя, другую для сына. И вдруг подумала, что ее коллекция неполная. Ей не хватало одного наперстка. Простого, металлического, возможно, даже немного ржавого. Такого, какой мог бы быть у женщины из ее больничного прошлого. Или у нее самой, в той, другой жизни. Наперстка, который символизирует не красоту и не историю путешествий, а простую, ежедневную, отчаянную борьбу. Защиту. Защиту пальцев от иглы, защиту ребенка от жестокого мира, защиту своей души от полного распада.
Она налила кипяток в заварник. Аромат трав стал гуще.
Нет, она не будет искать такой наперсток. Он у нее уже есть. Он лежит на бархате в ее кабинете. И сегодня, впервые за много лет, он перестал быть символом ее падения. Он стал символом ее силы. Той силы, что позволила ей не сломаться и пройти через все.
Константин вошел на кухню, уже без пальто, домашний, свой. Он сел за стол и устало потер лицо руками.
– Я сказал Кате, что задержусь, – сказал он. – Сказал, что у тебя труба прорвала.
Марина усмехнулась.
– Почти угадал. Прорвало. Только не трубу.
Она поставила перед ним чашку с дымящимся, ароматным чаем. Взяла свою. Их пальцы на мгновение соприкоснулись. Тепло. Живое. Настоящее. И никакой туман не мог этого скрыть.