Глава 5
Вышли на проспект с яблоневой аллеей посередине, к светло-желтым фасадам нашего учебного корпуса и общежития. Ласковый полуденный свет лежал на стенах здания, на небольшой статуе летчика в шлеме у входа. Стояла оглушающая тишина ранней осени. Проспект, как главная артерия, шел широкой прямой рекой, через весь город, начиная от аэропорта до самой Оби. Все, что было примечательно в Гарин-Михайловске, было связано с проспектом: средние, высшие учебные заведения, научно-исследовательские институты, Академия наук, сады, театры, консерватория, рестораны — все было, если не на проспекте, то где-то рядом. Но, не смотря на это, он не был загружен. Редко-редко пройдет легковая машина (грузовым запрещалось), и опять тишина. Вся наша жизнь в студенчестве была связана с ним. Тогда он был не так современен, и между европейских зданий очень часто показывалась деревянная Азия с высоким забором и глухими воротами для «троек», а далекая степь присылала каждую весну своих вестников — одуванчики, «гусиные лапки», подорожник и даже огоньки появлялись рядом с асфальтом на бугорках у деревянных строений, а с берез и тополей падали майские жуки. С экологией в городе было все в порядке, и женщины наши были красивы и чисты. И мы их любили напропалую. Я не помню ни одного случая венерического заболевания, даже у других.
Разговаривая, мы прошли зеленый домик парикмахерской, с большим клёном над крыльцом, с которого Коля вешал свои творения. В этой парикмахерской обслуживалась вся наша братия. Приятно было сидеть в прохладном зальчике, прячась от жары, вдыхая пряный запах одеколона «Шипр» или «Свежесть в полете». Мастер — маленький еврей с пузичком, всегда любезен, всегда доброжелателен, приятно ошпаривал тебе подбородок горячим полотенцем, взбивая пахучую мыльную пену, приступал к работе. Он каждый раз просил меня после бриться освежиться. Мало ли какая бритва попадет! Дезинфекция — великая вещь. И добавлял тихонечко, заговорищицки, на ухо:
— Ведь это же копейки!
Но каждый раз я приносил ему тысячу извинений, говоря, что сейчас я иду в душ и его труды будут напрасны.
После моего ухода — передавали ребята — он возмущался:
— Какой молодой и какой скупой! Но я все равно научу его быть культурным человеком.
Однако этого не случилось. Потому что, пересекая улицу с трамвайной линией, идущую с вокзала, ты попадаешь в ароматнейший зал пирожковой на первом этаже желтого здания. Боже! Какие были там пирожки, с мясом, с рыбой, с капустой, с картошкой, с рисом, с печенью, с яйцом, без яйца, с грибами, с курагой и прочее, и прочее, и прочее! С ума сойдешь! Запивали горячим чаем, обжигались мясными бульонами. Но самыми незабываемыми были беляши. В жизни таких не ел! Прекрасное тесто, мясо баранье, рубленое, с луком. Выходишь оттуда размягченный душой и телом, как из бани. И все это стоило копейки. Именно те копейки, которых мне так не доставало на одеколон.
На противоположной стороне проспекта — красное здание Дома офицеров в три этажа. Левое крыло его состояло из анфилады комнат, коридора с дорожками, диваны, кресла зачехленные. Очень уютные комнаты. На стенах — громадные картины, написанные маслом, и среди них картина Титкова «На Обских просторах». С высоты птичьего полета видна Обь, уходящая в необъятные сибирские дали. По вечерам здесь были танцы. Приятно было сидеть в креслах, слушать музыку, вглядываясь в эту картину. Мы с Надей гадали, где так выглядит берега на Оби. Ведь мы часто путешествовали на природе.
С чувством большого праздника вышли на отрезок проспекта — от Дома офицеров до центра, где у нас по вечерам происходили встречи. Этот участок назывался «Бродвеем». Название деловой улицы и Нью-Йорка превращалось в русское ничегонеделание, бродяжничество, шатание. В те годы город был небольшой, и сюда сходились со всех районов. Тут и театры, и можно рассматривать себе подобных в надежде на счастливую встречу. И вот она идет. Какая прическа! Какое платье! Не говоря уже о том, как ступает по этой грешной земле: медлительно-высокомерно, взгляд устремлен в пространство. Или процокает каблуками легкой козочьей походкой. О, как давно я здесь не был! Целую вечность!
Август. Заканчиваются отпуска и каникулы. Значительно прибавилось молодых женщин. Носят открытые ситцевые платья, щеголяют морским загаром. Раскованные, веселые, горячие как камни Крыма и цветом глаз отшумевшего прохладного моря. Пицунда, Ялта, Воронцовский дворец, набережная Севастополя и так далее. Слушая их, и пыльные тополя нашего города, выстроенные в ряд проспекта, дальние здания на фоне синего августовского неба начинают брезжить морем... Эх, если бы мне! Я бы стал в позу и умиленно лепетать бы...
— Вы не можете себе представить...
— Нет, вы не представляете себе...
— Это только видеть надо.
А там бы я уже наврал, как огромное красное солнце уходит навсегда, в море и мир цепенеет в ожидании каких-то апокалипсисов. Я бы передал рассказ одной особы, как восходит солнце над Ай-Петри, о первых лучах, а потом буквально — водопад света.
— Ой, я не могу, я так рыдала. Вася меня уговаривает....
Ну, Васю здесь можно было бы отпустить — пусть погуляет. Вообще-то у меня появилась мысль сходить в наш музей живописи. Там демонстрировались картины Айвазовского. (Тогда телевизоров не было.) И я бы набрался зрительного опыта. А там, как говорил Коля Рыжий, можно «чесать по Чехову». Но морда моя, обожженная жестким солнцем аэродрома и горячим газом работающих двигателей, но заскорузлые от грязи руки в ссадинах...
— Сережа!
Я оглянулся. Останавливаюсь, пропуская Генку вперед. Сразу не узнал. Стоит загорелая, как мулатка, в шортах, сумка через плечо. Светлая кофточка. Улыбается.
— Люда!
Мы обнялись. Я понюхал ее тонкое плечо.
— Морем пахнет.
Она радостно рассмеялась.
— Ты знаешь, мы с мужем покуролесили...
— Постой, ты замужем?
— Да.
— Дай посмотреть на тебя. Я впервые вижу тебя женщиной.
— Да? Но ничего не произошло.
— Вот как? И когда я не переходил определенную грань с тобой и тогда бы тоже ничего не произошло?
— Нет, тогда я была чиста перед тобой и всем белым светом.
— А то, что ты оберегал — вот это зря. Может быть, нам понравилось, и мы были бы вместе.
— Благодарю. А как насчет встретится, познакомиться?
Она кинула быстрый взгляд на Генку, стоящего в четырех метрах, вытащила блокнот и записала телефон.
— Я работаю в среду, с 11 до 2-х. — Немного помедлила.
— А там посмотрю, как у меня дома.
Рассмеялась.
— Ну и времена пошли. — Радостно обернулась, помахала рукой.
— Кто это? — спросил Генка.
— Она когда-то в пятнадцать лет была влюблена в меня. Я пожалел ее тогда. Такая юная, сплошная наивность.
— Что-то на тебя непохоже.
— Может быть, потом отец у нее — инвалид хромой, пианист. Понимаешь, оркестранты, когда сшибают на вечерах халтуру, всегда около буфета соображают. Он — нет, всегда деловый, чужой и печальный. Люду он любил. Один ребенок, одна радость. Она рассказывала — утром, когда открывала глаза, у нее на подушке обязательно 2-3 шоколадные конфетки лежало.
— Врешь ты. Ты никогда никого не жалел в жизни. Знаю тебя.
— Не жалел, верно. А вот тут пожалел. Не ее, а его. Такой несчастный, а тут я ему преподнесу раннюю беременность любимой дочери. Ведь я и тогда был не один.
— Ну, не знаю, как это, — сказал Генка.
— А вот так! Раз в жизни пожалел и, кажется, неудачно.
Он расхохотался.
— Это она тебе сейчас сказала? Поздравляю. Я кое-что слышал.
Он явно наслаждался.
— Наплевать, — сказал я, уколотый его бесцеремонностью. — Это меня нисколько не трогает.
— Но она сказала тебе, что ты не мужчина, — резвился он.
Но я стал хладнокровен.
— Плевать! Меня это не трогает. Это для таких слабаков, как ты.
— Ну-ну! — улыбался он.
Но маленькое облако ссоры тут же прошло.
У гастронома в машину с открытым задним бортом загружались какие-то ящики. В стоящей на углу женщине я узнал мою давнюю знакомую «Раю-Фи». Фи — это у нее любимое задорное выражение. Если ее спрашивали, почему бы тебе не выйти за Игоря, она отвечала
— Фи, на черта он сдался! У него никогда закурить нет.
Она два года после строительного техникума работала прорабом. И там со своими подчинёнными-мужиками научилась курить, пить. Такая разбитная бабёнка, но хороший организатор и смелая женщина. Когда-то я её вытащил буквально из-под ножа у разъярённого ухажёра-чеченца. С ним она не хотела жить. Лицом она не взяла: широкоскулая чалдонка. Но фигура! На неё всегда оглядывались мужчины, подбрасывая свои откровенные комплименты. А подруги ворчали:
— С тобой пойдёшь, всяких гадостей наслушаешься. Их-то не замечали. Вот кто был секс-бомба! А не эти современные саморекламирующиеся худосочные селедки. Смотреть тошно!
От Раи глаз нельзя было оторвать: стройные увесистые ноги, плотный, но не широкий зад, узкая талия, кожа цвета нежного загара. Не ущипнешь. Грудь — ананасы. И вообще она была сочная, как какой-то созревший плод. Всё в ней не то, что взывало, а просто кричало:
— Вот так меня можно обнять, вот так ухватить, вот так притиснуть!
Увидев меня, она соскочила с кузова. Улыбаясь, подошла. И мы поцеловались с ней по-братски.
— Далеко грузишься?
— На выпускной вечер нашего ВИКа.
Их — практиков — отправляли от производства в институт и платили рабочую зарплату как стипендию, чтобы за три года для себя получить строителей с высшим образованием.
— Ты защитилась уже?
— Да.
— Поздравляю. Смотри, как время меняется. Кажется, давно ли… А вот, пожалуйста, готовый специалист. Где собираете вечер?
— В клубе Сталина.
— Неплохо. Как вы туда попали?
— Объявили вечер молодых строителей коммунизма. Для клуба — это мероприятие. Приходите и вы с Генкой.
Гена сказал:
— Придем обязательно. А что, там будут лекции читать?
— Да ну! Обыкновенная пьянка с танцульками. Спиртное вот закупаем. В буфете наша девочка. Несколько столов организуем свободно. Оркестр приглашен из ресторана. Все честь честью.
Я сказал:
— Все думают, придут какие-нибудь партийные тузы, а тут голь перекатная.
Рая сказала:
— Но расхода большого не будет. Мы организуем несколько свободных столиков. Затраты вернем обратно.
Я похвалил ее:
— Смело, энергично, расчетливо. Узнаю тебя, мой друг Раенька!
Она довольно улыбалась. Обращаясь к Генке, я стал для нее говорить с чалдонским наговором:
— Ты смотри на нее, ети ее хиль, на бабенку-то. И защитилась, и загуляла, язви ее в душу-то. Будто не то-ли и че-ли.
Она, по деревенски довольная, даже швыркнула носом и сказала:
— И уезжаю.
— Уезжаешь? Куда?
— На Алтай. Я ведь, Сережка, вышла замуж.
— Что ты говоришь? Опять?
— Не опять, а снова.
Мы засмеялись.
— Он ваш студент?
— Нет. Он закончил восемь лет тому назад Томский политехнический, и все это время работал на Алтае. Он геолог.
— Ты смотри, молодец! Наверно счастлива?
— Насчет счастья, не знаю. Он меня старше на десять лет. Но мужик положительный, серьезный, не то что ты вертихвост.
Она засмеялась, поцеловала меня. Вздохнула. Я обнял ее.
— Можно тебя прижать в последний раз?
— Можно, можно. Помнишь тогда, как я потянулась к тебе?
— Помню, все Раинька помню. Ничего не забыто.
С ящиком из магазина вышел мужик в лиловой рубахе до колен, в стоптанных шлепанцах. Подошел к машине. Рая быстренько вскочила в кузов, приняла от него ящик. Сказала:
— Ивушка, ты в стороне которые — не бери. Я сама приду. Позови сюда Веру.
У мужика — взлохмаченные черные волосы, взгляд насупленный, устремленный в себя, как у больного. Прихлопывая встрепанными губами постоянно вытекaющую слюну изо рта, он заговорил так косноязычно, что я ничего не мог понять. Выходило что-то:
— Ватюня, туфта ля тютя...
Но Рая понимала его.
— Хорошо, хорошо! Иди.
Это был чуть "сдвинутый" человек. Он всегда был в услужении. Я его видел в парикмахерской, где с ним разговаривали как с ребенком — преувеличенно ласково. Он был обрусевший грек. Ни фамилии его, ни имени его никто не знал. Он заходил в зал парикмахерской молча, как к себе домой, брал большую половую щетку и начинал истово убирать помещение. Ленивые девки специально оставляли ему захламленный зал. Потом его бесплатно стригли, угощали чаем, конфетами, чай он выпивал, а конфеты, урча, как медведь, прятал в карман. И в бане он старательно мыл полы, споласкивал коврики. И вместе с тем сам мылся, парился часами. Везде его встречали радостным возгласом:
— Ивушка! Ивушка пришел!
Наверное, чтобы жить с окружающим миром в гармонии, нужно быть сумасшедшим. Вот прекрасный пример для стремящихся быть любимцами народа! Ребята, разбирайте швабры!
Мужик, шлепая стоптанными тапочками, отправился обратно.
— Где ты его выкопала?
— На паперти, в церкви, — смеялась она.
— Как? Подрабатываешь с протянутой рукой?
— Нет. Он там в определенное время молится.
— Представляю, также истово, как и работает.
— И не говори. Все бабульки почитают его как юродивого. И первое, что на подаяние — несут к нему.
— Ты что, верующая?
— Да, верующая.
Мне было приятно от нее это услышать. Сам-то я был малодушно верующий.
— Ты смотри, я и не знал. Но ты пьешь и куришь.
— Я уже не пью и не курю.
— Молодец, ей Богу! А что у тебя в кузове?
Она сказала:
— Всякое разное. Я тебе не договорила. Однажды он выкинул коленце. Когда отпевали покойника и закрывали крышку гроба, в окружении торжественно-насупленных людей, он вдруг присел, ударил себя по коленкам, дико захохотал, чуть ли не пустился в пляс, указывая на покойника. Представляешь?
— Еще бы! Ну и что ему было?
— Да ничего. Дурак, да и дурак. Что с него? Бормочет, да и бормочет.
Я сказал:
— В этом бормотании, наверное, что-то есть. Не зря, наверное, Господь Бог посылает нам отверженных, чтобы мы в их неясном бормотании могли узнать скрытое от нас...
— Как ты хорошо говоришь, Сережка! Я первый раз от тебя такое разумное слышу.
— Просто потому, что ты не прислушивалась к моему бормотанию. И потом я влюблен безнадежно.
— А что она?
— Выходит замуж за другого.
— Да ну тебя, опять понес околесицы.
— Слушай, Раинька, а почему тебе не остаться здесь, в городе? Здесь много знакомых из молодежи.
— Нет, здесь бесперспективно. Потом все возвращаются на свои места. А я вышла замуж и поеду туда, куда хочу.
— Ты смотри, и здесь выгадала.
И вспоминая свой сон на аэродроме, я сказал:
— Ну куда вы уезжаете? Из молодости в старость?
— Да, да, — весело воскликнула она. — В старость, в старость.