Я стояла посреди пустой квартиры, и эхо от моих шагов разносилось по комнатам, как в склепе. Мамы не стало неделю назад. И если быть до конца честной, первое, что я почувствовала, узнав о ее смерти, было не горе, а облегчение. Стыдное, обжигающее, но все-таки облегчение. Всю свою жизнь, все пятьдесят семь лет, я была для нее разочарованием. Недостаточно умная, недостаточно красивая, недостаточно успешная. Каждый мой шаг, каждое решение подвергалось ее беспощадной критике. Ее любовь, если она и была, пряталась так глубоко под слоями вечного недовольства и холодной отстраненности, что я ее никогда не чувствовала. Она была не матерью, а строгим, придирчивым надзирателем. И вот теперь ее не стало. Я осталась одна, разбирая остатки ее жизни, которые уместились в несколько картонных коробок.
Я нашла их на антресолях, в старом чемодане, перевязанном бечевкой. Десяток толстых тетрадей в коленкоровых переплетах. Дневники. Ее дневники, которые она вела с пятнадцати лет. Я села на пол, прямо на пыльный паркет, и открыла первую тетрадь. Я не ждала откровений. Я была уверена, что найду там лишь очередные порции жалоб на жизнь и завуалированных упреков в мой адрес. Первая запись была сделана девичьим, летящим почерком: «Сегодня был удивительный день! Я встретила его. Его зовут Алексей, и у него глаза цвета летнего неба…» Я усмехнулась. Оказывается, моя мать-кремень когда-то была сентиментальной дурочкой. Я начала читать дальше, просто чтобы скоротать время. Я еще не знала, что через несколько часов моя ненависть к ней сменится чувством такой сокрушительной, запоздалой любви и боли, что я не смогу дышать.
Страница за страницей, передо мной разворачивалась жизнь совершенно незнакомого мне человека. Это была не моя мать. Это была Зоя. Веселая, озорная девчонка, которая мечтала стать актрисой, писала стихи и была по уши влюблена в своего Алексея. Их любовь была такой чистой, такой настоящей, что у меня щемило сердце. Вот они бегают на танцы, вот он читает ей свои стихи, вот они клянутся друг другу в вечной любви под старой липой в парке. Алексей был курсантом летного училища. В 1952 году, сразу после выпуска, его арестовали. Прямо на улице. По доносу. «Враг народа». Это слово было написано в дневнике кривыми, расползающимися от слез буквами. Ему было двадцать два. Ей — двадцать. И она была на втором месяце беременности. Мной.
Дальше страницы дневника превратились в хронику ада. Допросы. Обыски. Презрительные взгляды соседей. Клеймо «невесты врага народа». Ее исключили из института. Она не могла найти работу. Она голодала. Но она не сдавалась. Она ждала его. Она верила, что это ошибка, что он вернется. А через год ей пришло официальное извещение. Короткая, бездушная бумага. «Расстрелян при попытке к бегству».
«Сегодня умерла моя душа, — написала она в тот день. — Осталось только тело. И внутри него бьется еще одно сердечко. Я должна выжить. Ради него. Или нее. Я должна сделать так, чтобы мой ребенок никогда не узнал этого ужаса. Я должна защитить его».
Я сидела на полу, и слезы текли по моему лицу. Человек, которого я всю жизнь считала своим отцом, тихий, безвольный бухгалтер, за которого мама вышла замуж через два года после моего рождения, оказался просто… прикрытием. Он женился на ней, зная ее историю, и всю жизнь попрекал ее этим «благодеянием». Он не любил меня. Я была для него живым напоминанием о прошлом его жены.
А мама… я начала понимать. Я начала понимать причину ее вечного страха, ее тотального контроля. Она не просто меня воспитывала. Она пыталась вытравить из меня все, что напоминало ей о нем, о моем настоящем отце. Его любовь к стихам — она заставляла меня учить математику. Его мечтательность — она требовала от меня практичности. Его открытость и доверчивость — она превратила в мою зажатость и подозрительность. Она калечила меня, пытаясь спасти. Она боялась, что если я буду такой же, как он, — яркой, смелой, свободной, — то жизнь сломает меня так же, как сломала его. Ее жестокость была уродливой, искалеченной формой любви.
Я читала дальше. Записи становились все короче, суше. В них было все меньше чувств и все больше фактов. «Анечке пять. У нее мои глаза, но улыбка — его. Боюсь этого». «Сегодня Аня принесла из школы пятерку по литературе. Я отругала ее за то, что она плохо вымыла пол. Нельзя, чтобы она думала, что стихи важнее быта. Это опасно». «Аня влюбилась. Мальчик хороший, но такой же мечтатель, как Леша. Я сделала все, чтобы они расстались. Она меня ненавидит. Пусть. Лучше ненависть, чем сломанная жизнь».
Я читала и узнавала себя. Свою первую любовь, которую она разрушила. Свою мечту поступить на филфак, которую она высмеяла, заставив пойти в экономический. Каждый упрек, каждое обидное слово, каждая пощечина — все это было продиктовано не ненавистью, а паническим, животным страхом. Она видела во мне его, и пыталась убить его во мне, чтобы спасти меня.
Последняя тетрадь. Записи последних лет. Почерк стал неровным, старческим. «Аня совсем перестала со мной разговаривать. Наверное, я была плохой матерью. Но я не умела по-другому. Весь мой запас нежности сгорел в том проклятом пятьдесят втором. Я так и не научилась снова доверять этому миру. Я просто хотела, чтобы моя девочка была сильной. Сильнее меня. Кажется, у меня получилось. Она стоит на ногах крепко. Она ни от кого не зависит. Она выживет. Значит, я все делала правильно».
И последняя запись, сделанная за неделю до смерти. «Сегодня видела во сне Лешу. Он был молодой, улыбался. Сказал, что скоро мы будем вместе. И что он гордится нашей дочкой. Я так устала. Пора домой».
Я дочитала и долго сидела в тишине. Рассвет заглядывал в пыльные окна. Квартира больше не казалась пустой. Она была наполнена ее болью, ее страхом и ее огромной, невысказанной любовью. Я всю жизнь ненавидела ее за то, что она не давала мне дышать. А она всю жизнь задыхалась сама, чтобы дать воздух мне.
Я встала, подошла к ее старому трюмо. В ящике, под стопкой носовых платков, я нашла то, что искала. Маленькую, выцветшую фотографию. Молодой курсант с ясными, синими глазами обнимает смеющуюся девушку. Мой отец и моя мама. Я прижата фотографию к груди. Я больше не чувствовала себя сиротой. Я знала, кто я. Я была дочерью великой любви, рожденной в аду.
На следующий день я поехала на кладбище. Я положила на ее могилу два букета. Один — ей. Другой — ему, чьей могилы я никогда не узнаю. «Прости меня, мама, — прошептала я. — Прости, что я не смогла тебя понять. Я люблю тебя». И я знала, что она меня слышит. Там, где они наконец-то снова были вместе.