Гермиона – одна из героинь книг о Гарри Поттере, которых я не читал, и, казалось бы, по одному тому не могу о ней судить. Но представим, что она б писала художественные произведения… тогда я по одному из них, даже по кусочку из него, обязан был бы раскрыть, чем она была вдохновлена, когда писала.
Обязан… Но есть большая разница между «обязан» и «могу». Почему я думаю, что могу, если база у меня (непосредственные жизненные переживания) очень маленькая? – Потому, думаю, что у меня хорошее воображение. И из мухи пережитого лично я могу выдуть слона-умение-вживаться-в-другого.
И какова у меня муха?
Два случая из раннего детства.
Один, как я просто так украл чернильницу у одноклассника. Мне было интересно: смогу ли я это сделать незаметно, смогу ли я её спрятать так, чтоб её не нашли, смогу ли я при окончании уроков её незаметно вынести из школы, ну и как я смогу спрятать свои переживания по поводу всего этого. – Я всё сумел, и себя не выдать лицом или ещё как-то – тоже сумел. – Крал я, пока все встали и выходили из класса на перемену. Мы были первоклашки, и просидеть целый урок было трудно. Звонок на перемену был спасением. Все ломанулись к дверям. Всем было не до того, что вокруг них. Среди них в толпе вышла и учительница, единственная, кто не потерял головы от звонка. Я – за нею, мимоходом этак протянул руку и чернильницу взял. Уверен, что помню, что плана, куда её прятать, не было. Он возник, как только чернильница оказалась у меня под рукавом. Справа от меня была бурлящая толпа перед дверью, а слева – опустевшая передняя часть класса. И один из углов его. Куда я и направился и там поставил чернильницу на пол в самый угол. И потом поспешил присоединиться к последним выходящим из класса. Начало было вдохновляющее. Но, если я правильно помню, эмоциям я запретил проявляться, и организм исправно слушался. – Это меня спасло при общем шмоне, который начался на следующем уроке, когда обворованный закричал. – Где только не искали, даже у всех в портфелях, чернильницу не нашли. – Забрал я под рукав эту чернильницу, пользуясь той же суматохой при последнем звонке. Очень просто было (это ж была непроливайка) в раздевалке получить пальто и надеть его. И совсем просто было – я ещё ни с кем не подружился – одному и последнему идти со школы домой. – Принести чернильницу домой – нечего было и думать. Все психологические задачи были уже выполнены. Поэтому, проходя мимо глубокого оврага, я размахнулся и выбросил вещь далеко в снег. – Но особых эмоций не помню.
Эмоции были при следующем бунте против правил. И, по-моему, это уже был второй класс и точно другая школа. – Я (а я был отличник) удрал с уроков. Чтоб дедушка меня не застукал, что я рано пришёл, я пошёл домой кружным путём. И он был по берегу Сулы. Ледоход ещё не начался, но льдины почему-то лезли на берег, по которому я шёл. И мне приходилось то и дело через них перелезать. Я теперь понимаю их живость. Лёд-то таял. Река наполнялась водой и поднимала льдины. И в душе у меня был незабываемый подъём: я сумел сделаться непослушным. (А я был пай-мальчик, маменькин сыночек.) И мой поступок как-то стыковался с весной. Я как бы летел, а не шёл. Я был счастлив.
Вот именно такое состояние описывается в рассказе «Ворующая авокадо».
Тут странность начинается с первой строки – имя Иржан. Тюркское. «…в Азербайджане и Казахстане, имя Иржан может использоваться и как женское, но это происходит редко» (Алиса). Судя по глаголам, оно здесь женское и – редкость.
Перипетии мигрантки в Москве. И я не знаю, можно ли считать за странности ту кучу слов, за значением которых мне пришлось лазить в интернет (и это не только таджикские слова, а, наверно, из молодёжного сленга): «репит» - слово английское (повтор), «покерфейс» - опять английское (выражение лица без эмоций), «Моделинг» - работа, связанная с демонстрацией одежды, аксессуаров или других товаров на подиуме, в рекламе или на фотосессиях, «стрим» - поток, здесь в переносном смысле: как прямая трансляция через интернет в режиме реального времени, «донаты» - пожертвования, «метамодернизм» - такое слово вряд ли может знать удравшая в Москву казашка или таджичка. Это уже писательский прокол. Но нацеленность всего – бунтарская – молодёжная контркультура.
И ради контраста, что ли, персонаж явно играет роль не по себе?
У меня были строго дозированные вылазки из себя в другого. А у этой Иржан – болезненое привыкание и, наконец, счастье.
Я стесняюсь назвать это мироотношение так, какое название я ему придумал. Потому что оно тенденциозно. Тенденциозность произошла от пай-мальчика. Страсть всё осмыслять упорядоченно утверждала меня в жизни, в которой я, воспитанный в аскетизме, почти не участвовал. Искусство – при самообразовании в литературо- и искусствоведении – развернуло передо мной целый веер идеалов, которыми вдохновлялись его творцы. Я из их всех расположил, как Шмит, синусообразно. Синусоиду выбрал развёртывающейся горизонтально. А тенденциозность проявилась в том, что символизировал верх – коллективизм. Низ, соответственно, индивидуализм. И синусоиду я оснастил инерционными вылетами сверхвверх и субвниз – экстремистскими. И всех окрестил естественными, так как они могут-де, как у Пушкина, тонуть из сознания в подсознание, когда потребует поэта к священной жертве Аполлон.
Поэтому даже самое человеконенавистническое – вылет субвниз – я за подсознательность прощал.
Ну чем поэт виноват, что у него в подсознании поселился гад, весь Этот свет ненавидящий, хотя бы за наличие в нём смерти, вообще изменяемости и времени с причинностью? Поэты за подсознательность их деятельности вообще не подлежат человеческому этическому суду.
Но из-за непринятости в учёном сообществе категории подсознательного, я на осознаваемые идеалы особенно зол. Поэтому если подсознательный идеал, куда удирает из Этого плохого мира автор, я называю уважительно – философское ницшеанство. (Идеал этот имеет нематериальный вид – метафизическое иномирие, в котором, да, нет смерти, ибо и времени нет и изменяемости.) То осознаваемый я решил назвать некрасиво – недоницшеанством. У него идеал материальный – сверхчеловек.
Гитлер тут хорош для примера. Как художник он (в лучших вещах) философский ницшеанец, а в жизни – недоницшеанец. Лишённый идеи расы (как технологической для индивидуума, желающего надо всеми возвыситься) он просто сверхмещаннн, презирающий простых мещан.
Если я такое презрение найду в разбираемом рассказе, то большая вероятность, что он вдохновлён осознаваемой идеей вседозволенности.
Соответственно, может найтись и противоположность презрению к другим – гордость.
Ищем.
«Слева направо пересекла вертикаль [вертикалью представляется дорога, кажущаяся дурной бесконечностью, где можно сделать ещё один шаг] толстуха с бежевой коляской. На следующем перекрёстке, как на повторе прошла ещё одна, такая же [!], тоже одетая в чёрное, с такой же коляской, и с таким же коровьим выражением лица».
«Какая гадость эти дрэды, изнемогала Иржан, чувствуя её [магазинную филёршу с дредами] за спиной. Эта баба похожа на муху, еще и роба ярко-салатовая, мушиная... Леди Дрэд».
Это – презрение к обычным людям. «Леди» - от противоположного, чем к леди, отношения.
А вот – сверхчеловеки:
«…не сломленный, с горделивой и горькой затаённой усмешкой сидел».
После удачного воровства:
«Сладостно зажмурилась небу!
Мирра-тигррр, - ей хотелось мурлыкать.
Ускоряя шаг, она уносила добычу всё дальше, дальше!
Хорошее имя».
Этот внутренний монолог объясняет самое начало. – Иржан увидела о-очень красивую женщину, остановила и спросила, как ту зовут (оказалось, Мира). И всё. Супервумен – можно.
Одно цитировать не могу из-за матерности дословного перевода с английского. Но сверхлюдям – можно.
В общем, да здравствует вседозволенность.
Кончается как эта Иржан избила «бедную Дрэд. И неслышно утекла, прихватив ворованное.
Пока та ещё долго приходила в себя, елозила в луже и на льду, не в силах подняться».
На этом рассказ кончается, на победе сверхчеловека над просто человеком.
В голосе повествователя всюду слышится голос персонажа. И этот пошлый хэппи энд. И Айгюль пережила измену ей Ника, и Ник спасся (вроде бандит он, ибо о нём так: «Жив! Обманул судьбу, убежал»).
Нет, можно подумать, что автору просто не хватило сообразительности дать всё полностью субъектной организацией, как она принялась было с самого начала:
1 «- Как вас зовут, - спросила Иржан.
2 - Мира... Мирослава, - ответила женщина тихим глубоким голосом.
1 - Вы очень красивая.
2- Спасибо, - 1 очень красивая женщина смотрела выжидающе.
3 Две женщины застыли в янтарном дне у входа в метро.
1 Иржан не выдержала и первая отвела взгляд.
2 - Вы что-то хотели мне предложить? - спросила Мира.
1 - Нет... Ничего. Просто вы очень красивая, и я хотела узнать ваше имя.
2 Женщина дернула уголком рта, как сердитая кошка хвостом. И пошла от метро прочь».
Тут цифрой 1 помечена точка зрения одной, 2 – другой, 3 – повествователя.
Повествователь почти отсутствует. И бросает 1-ю на произвол вседозволенности той. Не несёт за её вседозволенность никакой ответственности.
Но во всём остальном рассказе повествователь взял полностью под своё крыло эту наглую особу. Нет же дистанции между автором и персонажем. То есть автор своим повествованием движим тем же идеалом свехчеловека, каким движимо поведение персонажа.
Другое дело, что, поскольку всё выполнено в порядке исполнения замысла сознания (дать картину вседозволенности в мигрансткой среде), то другая вещь может оказаться движимой совсем иным чем-то. Ибо только подсознательный идеал обладает инерцией существования надолго, на несколько лет. И, поскольку при каждом выражении его, что-то не получилось, то этот подсознательный идеал не удовлетворён и требует снова выразить его, его смутность.
Ну посмотрим на стихотворение какое-нибудь.
Первые два не дались – возьму третье.
Яблоки
Не нравлюсь себе по утрам
Намочила волосы
Торчащие в разные стороны
В чашке чай
В пластмассовой вазе яблоки
С красной кожицей
Их кто-то отведает
И потеряет рай
.
Тот самый, который раем
Сейчас не кажется
Привычный постылый
И чай мой через края
И яблоки катятся
И шагаю бесстрашная
На все готовая
Рай потерявшая я
Это настолько красиво и понятно, что было б грехом заниматься разбором.
Но это уже знакомая вседозволенность как осознаваемый идеал.
.
Мелькнула мысль… А не связано ли моё ранжирование искусства на перво- и второсортное не с обидой на 60-летний бойкот науки об искусстве «Психологии искусства» Выготского, а с моей старостью просто? Я не могу так зажигаться прикладным, как 70 лет назад зажигался неаполитанскими любовными песнями.
Или я и тогда не давал себе разгуляться?
У меня есть заготовка на случай, если что моё опубликуют, забить Мике баки: чтоб первые 1000 знаков нигде до того не публиковались… Что я буду ждать? Придумаю что-то, если что. А здесь она, кажется, уместна.
Её звали Лиля. Перед нею я особенно опозорился как мелкий человек. Мы жили в одной коммунальной квартире. Она из сельской семьи выбившегося в офицеры авиатехника. Я из городской семьи служащих. К тому ж отличник. Она была на пару лет младше, и я для неё был авторитет. Тем паче, что она училась в другой школе, и не знала, что в моей, в моём классе, я – последний человек из-за физкультуры и неумения драться и хорошо играть в коллективные игры. Она отличалась тем, что её очень легко было нарисовать похожей. У неё был греческий профиль, как у Венеры Милосской: лоб и нос составляют почти одну линию. Я её и ту, в кого влюбился (у той было кукольное лицо, и тоже легко достигалась похожесть) мог легко нарисовать и в изображении сделать с ними всё, что хотел. Когда много лет спустя стала легко доступна порнография, она меня ничем не удивила. Всё уже мною было нарисовано (и сожжено). Что компенсировало табу на какое-то проявление чувства к предмету любви. А к Лиле я ничего не чувствовал, так как был влюблён в другую. Ну и уравновешивало эту изофизическую низость моё умение очень здорово свистеть. И любил я тогда любовные неаполитанские песни. Их слушала только Лиля. Потому что я их свистел на общей веранде, на которую выходили окна комнаты, где жила их семья. По вечерам. В небо. Для себя. И ни разу никто из их семьи в окно не высунулся, чтоб меня заткнуть. Здорово, наверно, звучало. И, думаю, добавляло Лиле уважения ко мне. Я его как-то чувствовал – так мне теперь помнится. Но я, как ни изгалялся с её изображениями, и помыслить сперва не мог о чём-то похожем практически. Я и когда научился танцевать и стал с девушками гулять (любовь моя к 10-му классу кончилась, зачахнув в нематериальности, и душа моя была долго-долго свободной), - я девушек просто боялся. Ибо, если дойти до края, то они могут забеременеть. А это – страх и ужас. Поэтому принципиально лучше их не нужно доводить до соития. Только тискать грудь и целоваться. – К тому времени, я уже был в институте. Хоть в группе был не один из моего класса, туда не перекинулась моя школьная последнесть. Девушки, позволявшие себя целовать и лапать, как бы свидетельствовали, что я чего-то стою. И тогда я подумал, а не материализовать ли мне уважение Лили. – Идиот… Я не мог придумать, как начать. Мы ж знакомы с её совсем малых лет. У меня в отношении её воображение ограничивалось нашим двором. Там не было освещения. В конце его был огород с несколькими вишнями и кустами крыжовника. И я стал прикидывать, как мне Лилю туда поздно вечером привести. Никак не придумывалось. И вдруг нас всех на время капитального ремонта нашего дома переселили на край города, в маневренный фонд, в почти лес. В нашем огромном дворе было 90 сосен. Каждая семья получила по сараю. Они впритык друг к другу стояли невдалеке от дома. И раз вижу из своего окна – Лиля возится в сарае. А день. (Я из границ двора так и не вышел в своих коварных замыслах.) – Я вышел из дому, подошёл к дверям их сарая, что-то поболтал, потом вошёл и дверь закрыл. Лиля ждала, что я стану делать, и замолкла. Но в это время дверь распахнулась. В ней стоит её мать и сразу криком орёт: «Что ты тут делаешь?!.» – Я молча прошёл мимо неё вон. Женщина она склочная. Я испугался скандала и больше никогда даже в сторону, где Лиля, не посмотрел. Через год нас вернули в наш дом в центре, а их перевели в другую воинскую часть в другом городе.
2 октября 2025 г.