Сырой ветер с Финского залива гнал по асфальту мокрые листья, припечатывая их к поребрикам. Дождь, начавшийся еще утром, теперь превратился в унылую питерскую морось, которая не освежала, а пробирала до костей. Полина Михайловна стояла у окна своей квартиры на Петроградской и смотрела, как капли стекают по стеклу, искажая знакомый вид на крыши и двор-колодец. В руке она машинально сжимала телефон, холодный и безжизненный.
Всего час назад здесь сидела Машенька, ее восьмилетняя внучка. Щебетала, смеялась, рисовала в альбоме очередную принцессу с неправдоподобно пышными волосами. А потом, между делом, доедая сырник, подняла на Полину ясные, как у отца, серые глаза и спросила с детской прямотой:
– Бабушка, а мама говорит, что дедушка Игорь вас бил!
Мир накренился. Сырник застрял у Полины в горле. Чашка с недопитым чаем дрогнула в руке. Она что-то пролепетала в ответ, что-то невразумительное, про то, что мама, ее Лена, наверное, что-то перепутала. Машенька тут же потеряла интерес, переключившись на кота, но фраза, брошенная с беззаботной легкостью, впилась в мозг Полины раскаленным гвоздем.
Дедушка Игорь. Ее бывший муж. Бил.
Абсурдность обвинения была настолько чудовищной, что сперва вызвала лишь онемение. Игорь, профессор-филолог, человек, который боялся повысить голос на кошку и цитировал Бродского, когда злился. Игорь, чьим самым большим проявлением агрессии было захлопнуть толстенный том словаря Даля. Игорь, с которым они прожили двадцать шесть лет и развелись тихо, интеллигентно, как и жили, – просто потому, что воздух между ними стал слишком разреженным, а молчание – слишком громким.
Она набрала номер дочери. Лена ответила не сразу, на заднем фоне шумела вода.
– Мам, привет, я в душе была. Что-то срочное?
– Лена, – голос Полины был сухим, чужим. – Что ты наговорила Маше?
– В смысле? – в голосе дочери проскользнуло непонимание, смешанное с привычной усталой защитой. – Я ничего не говорила. Она у тебя? Все в порядке?
– Она сказала мне… – Полина запнулась, слово «бил» не шло с языка. – Она сказала, что ты ей рассказала, будто отец меня… бил.
На том конце провода воцарилась тишина, нарушаемая лишь далеким гулом воды. Полина ждала. Секунды растягивались в липкую, неприятную вечность.
– Мам, это какая-то глупость, – наконец сказала Лена, но голос ее был напряженным, слишком высоким. – Ребенок что-то выдумал. Ты же знаешь Машку, она фантазерка.
– Она сказала: «мама говорит». Прямым текстом, Лена. Откуда она это взяла?
– Да я не знаю! Может, услышала где-то по телевизору и применила к нам. Или в школе… Мам, давай не будем. Игорь тебя пальцем никогда не тронул, мы же обе это знаем.
– Тогда почему ты звучишь так, будто что-то скрываешь?
– Я не скрываю! – Лена почти сорвалась на крик. – Я просто устала, у меня был тяжелый день, а ты звонишь с какими-то безумными обвинениями. Все, мне бежать надо. Созвонимся позже.
Короткие гудки. Полина опустила телефон. Ложь. Она почувствовала это всем своим шестидесятидвухлетним опытом, всем своим профессиональным чутьем социального работника, который научился распознавать ложь по малейшим вибрациям в голосе. Лена врала. Или, по крайней мере, не договаривала.
Но зачем?
Она оглядела свою уютную, залитую мягким светом торшера комнату. Книжные полки до потолка, коврик для йоги, аккуратно свернутый в углу, фотографии Лены и Маши на стене. Ее мир, ее крепость, выстроенная после развода. И вот одна детская фраза пробила в этой крепости брешь, из которой потянуло ледяным сквозняком прошлого.
Нужно было что-то делать, двигаться, иначе мысли сожрут ее заживо. Она быстро переоделась в спортивную форму. Йога. Ее спасение, ее якорь. Практика, которая учила принимать дискомфорт, дышать сквозь него и находить баланс. Сегодня это было нужно как никогда.
В небольшом зале на Каменноостровском пахло сандаловыми палочками и дождем, который принесли на обуви другие ученицы. Жанна, ее давняя подруга, уже расстелила свой коврик рядом с ее обычным местом у окна.
– Привет, Полюшка. Что с лицом? Будто всю скорбь еврейского народа на себя взвалила, – прошептала она, пока инструктор зажигал свечи.
– Потом, – коротко ответила Полина, укладываясь в шавасану для начальной настройки.
Она закрыла глаза, пытаясь сосредоточиться на дыхании. Вдох. Выдох. Но вместо мантр в голове стучало: «Дедушка Игорь вас бил». Она пыталась войти в «собаку мордой вниз», но плечи были каменными. В «воине» ее качало, словно тростинку на ветру. Баланс, ее коронный элемент, сегодня ей не подчинялся. В «позе дерева» она не могла удержать стопу на бедре и нескольких секунд, отчаянно цепляясь за воздух и опуская ногу снова и снова. Тело отказывалось слушать, отражая хаос в душе. Каждое движение было пронизано фальшью, как и разговор с дочерью.
После занятия, сидя в маленьком кафе за углом, Полина, помешивая ложечкой пенку на своем капучино, все рассказала Жанне.
Жанна, женщина резкая и прямолинейная, слушала, нахмурив свои идеально выщипанные брови. Она работала нотариусом и привыкла к ясности во всем.
– Так, – отрезала она, когда Полина закончила. – Ленка врет. Это очевидно. Вопрос – зачем.
– Я не понимаю, Жанна. Зачем ей это? Очернять отца… очернять наше прошлое. У нас была… нормальная семья.
– «Нормальная» – это какая? – хмыкнула Жанна. – Поль, давай честно. Игорь был тот еще сухарь. Я его помню. Вечно в своих книжках, вечно с таким видом, будто он не с нами, простыми смертными, а с Платоном беседует. Он тебя любил, спору нет. Но по-своему. По-профессорски.
– Он никогда не был жестоким.
– Физически – нет. А морально? Сколько раз ты мне плакалась, что он тебя не слышит? Что для него важнее правильно поставленная запятая в статье, чем твои переживания? Это не жестокость? Для ребенка, для Ленки, это могло выглядеть именно так. Как форма насилия. Эмоционального.
Слова Жанны были как горькое лекарство. Полина отставила чашку. Дождь снова зарядил, барабаня по стеклянной крыше веранды. И этот стук, монотонный, настойчивый, вдруг открыл шлюзы памяти.
…Вот они молодые, в их первой квартире на Васильевском. Лене года четыре. Она прибегает к отцу, который сидит за письменным столом, заваленным рукописями. «Папа, папа, смотри, какой я домик построила!» – она протягивает ему кривоватую конструкцию из кубиков. Игорь, не отрывая глаз от текста, рассеянно кивает: «Молодец, дочка. Не мешай, пожалуйста». Лена стоит еще мгновение, ее губы начинают дрожать, и она убегает к Полине на кухню, утыкается ей в передник и тихо плачет. «Папа меня не любит», – шепчет она. А Полина гладит ее по голове и говорит: «Что ты, солнышко, любит. Просто он очень занят важной работой». Она защищала его. Всегда.
…Вот Лене пятнадцать. Подростковый бунт, первая любовь, плохие оценки. Игорь вызывает ее на «серьезный разговор». Он не кричит. Он говорит тихо, ровно, чеканя слова, как приговор. «Елена, твое поведение иррационально и контрпродуктивно. Этот молодой человек с сомнительной репутацией не является для тебя подходящей партией. Твои оценки по математике – это интеллектуальная капитуляция. Я разочарован». Он не видит перед собой испуганную девочку, он видит дефектный проект. Полина тогда пыталась вмешаться: «Игорь, перестань, ты слишком суров». Он посмотрел на нее своими холодными голубыми глазами поверх очков: «Полина, не нужно потакать ее инфантилизму. Мир не состоит из розовых пони. Ей пора это усвоить». В ту ночь Лена впервые сбежала из дома. Они нашли ее под утро у подруги. Игорь с ней после этого не разговаривал неделю. Он наказывал ее молчанием. Самым страшным из всех наказаний.
Бил ли он ее? Нет. Но его слова были как камни. Его холодность – как ледяная вода. Его разочарование – как кнут. Жанна была права. Для ребенка, для подростка, это могло быть хуже удара. Удар оставляет синяк, который проходит. А слова Игоря оставляли рубцы на душе, которые Полина всю жизнь пыталась залечить своей любовью, своей гиперзаботой.
– Может, Лена кому-то жаловалась? – предположила Жанна, возвращая Полину в настоящее. – Подруге какой-нибудь. Сказала в сердцах: «Отец был тираном». А та пересказала другой, добавив красок. А дальше, как в испорченном телефоне. Пока до Машки дошло, «тиран» превратился в «бил». Люди любят драму, Поля. Особенно чужую.
Мысль была логичной. И очень горькой. Получалось, что где-то там, в кругу лениных подруг, ее семья, ее жизнь с Игорем, представала в образе маленького домашнего ада. Иллюзия «нормальной семьи», которую она так тщательно оберегала, рассыпалась, как карточный домик. Букет и торт, выброшенные в урну, – вот что она сейчас чувствовала. Ее прошлое, которое она несла в себе как нечто цельное и понятное, вдруг оказалось подделкой.
На следующий день Полина пошла на работу. Ее подопечные были ее отдушиной, возможностью переключиться с собственных проблем на чужие, более реальные и насущные. Сегодня в ее графике был Михаил Аркадьевич, одинокий старик, живущий в огромной сталинской квартире на набережной Мойки. Бывший инженер-кораблестроитель, он остался совсем один после смерти жены и отъезда сына в Германию. Полина помогала ему с продуктами, с оплатой счетов, но главное – она его слушала.
Она вошла в его квартиру, пахнущую пыльными книгами и старым деревом. Михаил Аркадьевич сидел в своем любимом вольтеровском кресле у окна, заложив ногу на ногу.
– Полиночка Михайловна, здравствуйте, голубушка. А я вас жду, чайник вот поставил. Погода сегодня – тоска питерская. Самое время для разговоров.
Он был наблюдательным.
– Что-то вы сегодня сама не своя. Туча на лице. Поссорились с кем?
Полина колебалась. Рассказывать клиенту о своих проблемах было непрофессионально. Но Михаил Аркадьевич был не просто клиентом. За месяцы их общения он стал для нее кем-то вроде старшего мудрого родственника. И она, неожиданно для себя, рассказала. Не вдаваясь в подробности, просто о том, как одно неверно понятое слово может разрушить представление о прошлом.
Михаил Аркадьевич слушал внимательно, не перебивая, постукивая длинными пальцами по подлокотнику.
– Истории… – сказал он, когда она замолчала. – Мы все состоим из историй, которые рассказываем себе о себе. И о других. Мой сын, например, уверен, что я был плохим отцом. Потому что не ходил с ним на футбол, а заставлял читать «Одиссею». Он рассказывал это своей жене, немке. Она, наверное, рассказывала своим подругам. И я не удивлюсь, если в их кругу я давно превратился в монстра, который держал сына в подвале с томиком Гомера. – Он горько усмехнулся. – Люди не лгут намеренно, Полиночка. Чаще всего. Они просто… интерпретируют. Ребенок видит одно, взрослый – другое. Дочь помнит обиду, а вы помните любовь, которой пытались эту обиду сгладить. У каждого своя правда. Своя история. И они редко совпадают.
Он встал и подошел к книжному шкафу.
– Вот, смотрите. – Он указал на маленькую фотографию в рамке. На ней молодой Михаил Аркадьевич держал на руках маленького мальчика. Оба смеялись. – Это в день, когда я подарил ему первый телескоп. Он был на седьмом небе от счастья. Он помнит это? Не знаю. Может, он помнит только то, что в тот вечер я заставил его выучить названия всех созвездий и рассердился, когда он перепутал Кассиопею с Андромедой. Какую историю он рассказывает своему сыну? Про счастливого мальчика с телескопом или про зануду-отца?
Слова Михаила Аркадьевича попали в цель. Полина смотрела на фотографию и видела не только его, но и себя с Игорем. Она вспомнила. Вспомнила не только его холодность, но и другое.
…Как он, узнав, что Полина мечтает увидеть Флоренцию, три месяца подрабатывал переводами по ночам, чтобы купить ей путевку на день рождения. Он не дарил ей цветов, он дарил ей мечту.
…Как он сидел у кроватки больной Лены, когда у нее была высокая температура, и читал ей вслух «Маленького принца» своим тихим, монотонным голосом, пока она не засыпала. Он не умел обнимать, но он умел быть рядом.
…И тот самый момент, который она почти забыла. Выпускной Лены в университете. Красный диплом. Она стоит на сцене, красивая, умная, уже такая взрослая. Полина сидит в зале и плачет от гордости. Она смотрит на Игоря, а он… он тоже плачет. Не рыдает, нет. Просто одна скупая, мужская слеза медленно катится по его небритой щеке. Он быстро смахивает ее, делая вид, что в глаз что-то попало. Но она видела. В этот момент за всей его профессорской броней, за цитатами и холодностью проступил простой, любящий, до смерти гордый за свою дочь отец.
Вот она, ее история. Не идеальная, не глянцевая, но настоящая. Сложная, многогранная, сотканная из обид и нежности, из молчания и одного-единственного, самого важного признания, высказанного слезой. И эту историю у нее никто не отнимет. Никакие искаженные пересказы.
Она возвращалась от Михаила Аркадьевича пешком. Дождь прекратился, и низкое осеннее солнце пробилось сквозь тучи, окрасив мокрые фасады домов на Мойке в теплые, охристые тона. Воздух был чистым и свежим. Внутри нее что-то встало на место. Пропала паника, ушла горечь. Осталась только тихая, ясная решимость.
Она не стала звонить. Она приехала к Лене сама. Открыла ей дверь Машенька.
– Бабушка! – она бросилась ей на шею.
Лена вышла из комнаты. Выглядела она измученной, с темными кругами под глазами.
– Мам…
– Машунь, иди, пожалуйста, в свою комнату, поиграй немного. Нам с мамой нужно поговорить, – мягко сказала Полина.
Когда они остались вдвоем на кухне, Полина не стала садиться. Она встала напротив дочери и посмотрела ей прямо в глаза.
– Я не буду спрашивать, зачем. Я хочу, чтобы ты мне рассказала свою историю. Не ту, которую услышала Маша. А твою. Какой ты помнишь нашу семью? Каким ты помнишь отца?
Лена молчала, глядя в пол. Потом ее плечи затряслись. Она закрыла лицо руками и заплакала. Тихо, горько, так, как плакала в детстве, уткнувшись Полине в передник. Полина подошла и обняла ее. Впервые за долгое время не как мать обнимает ребенка, а как две взрослые женщины, делящие одну общую боль.
– Мам, прости, – прошептала Лена сквозь слезы. – Я такая дура. Я никогда не говорила, что он тебя бил. Никогда.
– Я знаю. Расскажи, как было.
– Я… я разговаривала с Ирой, помнишь, моя подруга? Мы сидели в кафе, выпили по бокалу вина. И как-то зашел разговор про отцов. И я… я сказала ей. Что мне было тяжело. Что папа был… как стена. Холодный. Что я всю жизнь пыталась заслужить его похвалу, а получала только критику. Что он мог не разговаривать со мной неделями. Я сказала, что иногда его слова ранили хуже пощечины. Я сказала, что он был эмоциональным тираном. – Она всхлипнула. – Я просто жаловалась, мам. Выплескивала то, что накопилось за годы. А Ира, видимо, пересказала это кому-то еще… А потом Машка где-то услышала обрывок… Дети же все понимают буквально. «Тиран»… значит, «бил». Прости меня.
Полина гладила дочь по волосам. Ее стройная, с копной кудрявых волос Лена, ее девочка, которая выросла, но так и не излечилась от детских обид.
– Я не злюсь на тебя, – тихо сказала Полина. – И я не защищаю его. Он был таким. Сложным. Закрытым. Но он любил нас. По-своему, неуклюже, но любил. Помнишь, как он подарил мне поездку во Флоренцию?
Лена удивленно подняла заплаканные глаза.
– Нет…
– А как читал тебе «Маленького принца», когда ты болела?
Лена слабо улыбнулась сквозь слезы:
– Помню… Он так смешно изображал Лиса…
– А на твоем выпускном… он плакал.
Глаза Лены расширились.
– Папа? Плакал? Не может быть.
– Я видела. Всего одна слеза. Но она была настоящей.
Они сидели на кухне еще долго. И говорили. Говорили о том, о чем молчали много лет. Лена рассказывала о своих детских обидах, а Полина – о своей любви к Игорю, о его странностях и его скрытой нежности. Они не создавали новую, лживую историю. Они собирали из осколков старой настоящую – сложную, неидеальную, но их общую. Они обе поняли, что семья – это не отсутствие конфликтов, а умение говорить о них.
Когда Полина уходила, уже стемнело. На улице горели фонари, отражаясь в мокром асфальте. Она чувствовала не опустошение, а странную легкость. Словно после долгой, сложной асаны, когда все тело гудит от напряжения, но в душе наступает покой. Брешь в стене ее крепости не исчезла, но теперь сквозь нее проникал не холодный сквозняк, а свежий воздух правды.
Она шла по вечернему Петербургу, и город, который еще утром казался враждебным и серым, теперь обнимал ее своим меланхоличным уютом. Она думала об Игоре без злости и обиды, а с тихой грустью и пониманием. О Лене – с новой, более глубокой любовью. О Машеньке – с нежностью. О Михаиле Аркадьевиче – с благодарностью.
Ее мир не был разрушен. Он просто стал настоящим. И в этом несовершенном, сложном, настоящем мире ей предстояло жить дальше, находя баланс – на коврике для йоги и в собственной душе.