⚠️ Внимание: текст содержит описание сцен человеческой жестокости.
I.
«Как реки впадают в моря, а моря — в океаны, сливаясь и образуя Мировой океан, так и правительства всех стран образуют собой Мировое правительство.
Так вот, не пора ли гражданам мира спросить у своего правительства: а почему, собственно, вы, нами избранные, и ваши кормильцы-банкиры живёте так хорошо, а мы — так плохо?»
Никифор Геффер Стекловатникофф-Джуниор щёлкнул клавишей-точкой, устало закрыл глаза и, откинувшись в кресле от печатной машинки, прохладными пальцами помассировал веки. Потом, не открывая глаз, сложил на груди пальцы пирамидой.
Постукивая кончиками пальцев друг о друга, он думал — и не находил ответа на вопрос: «Кому всё это выгодно?»
За окном сиял и переливался ночными огнями Великий Город; высота и панорамность обзора говорили о том, что владелец квартиры понял что-то такое о жизни, что стоит на несколько миллионов за квадратный метр дороже, чем понимания многих-многих других. А учитывая, что массирующему веки герою повествования двадцать шесть лет, и принимая во внимание уровень вопроса, которым он задавался, — было очевидно, что понимание жизни случилось раннее и нешуточное.
Никифор происходил из почётного трудового рода Стекловатникоффых. Батька Никифора был знатным сталеваром на раздольной Плодородщине, а мать — опытным агрономом в суровой Заполярщине.
Встретившись однажды на партийном съезде, сталевар и агроном так сильно полюбили друг друга, что родили на свет семерых детей, вторым из которых и был Никифор, прозванный с детства Джуниором за упрямый отцовский характер.
Так, ещё до рождения Никифора, все отговаривали его батьку от идеи стать сталеваром на Плодородщине, но тот отстоял решение и провёл свою линию так далеко, что и посегодня за много вёрст виден красавец-гигант сталелитейный комбинат, стоящий посреди тяжёлых пшеничных колосьев, словно Змей-Горыныч из сказок народов мира — величественно дымящий и плюющийся огнём из ста глоток-труб.
Вот и Стекловатникофф-Джуниор из одного только упрямства (поспорил с «историчкой», назвавшей его бездарем), заявив, что овладеет пятнадцатью языками, а та, с красными пятнами на щеках, трясла перед носом маленького Никифора красивым длинным пальцем с изящно наманикюренным ногтем и кричала: «Ни одного, ни пятнадцать не выучишь!») — овладел.
Причём не как-то, а на уровне носителей.
Невероятный случай, но он объяснялся тем, что Никифор по шкале отпущенных жизненных талантов — в то время как большинство прозябает где-то между бездарностью, посредственностью и мастеровитостью, — был даже не талантлив: он находился там, где талант переходит в гениальность и далее — в трансцендентность.
С самого пелёночного детства Никифора (или Геффера, как прозвал его кто-то из друзей дома за удивительную для малыша вдумчивость и мудрость) привлекали тексты. Всё, где были написаны слова, цепляло его внимание.
Никто не знает (тогда до таких пустяков никому не было дела), во сколько Никифор научился читать, но по воспоминаниям близких это произошло где-то между полутора и двумя годами. Читать же толстые, «серьёзные» книги он начал с трёх и с тех пор преуспел как в накоплении, так и в обработке вычитанной информации.
Другой особенностью Геффера было какое-то сверхъестественное умение сопоставлять зачастую несопоставимое и увязывать воедино неувязываемое.
Как музыканты видят и слышат мир в своей системе координат, и как химики, математики и физики видят мир иначе — через призму своего языка формул и знаков, — так Геффер воспринимал мир через язык понятных и видимых ему причинно-следственных взаимосвязей: толстых физико-материальных, тонких нематериальных, социальных, космических, вообще всех.
Это не было безусловным умением: скорее состояние его ума походило на работу самообучающейся скоростной вычислительной машины, которая учится, ошибается, снова учится — и в какой-то момент инженеры, программисты, наладчики и разработчики в белых, серых и синих халатах достают и разливают спирт и шампанское: стопроцентный результат!
Никифор смотрел усталыми глазами на огни Великого Города и думал, думал...
II.
«О! Сколь бессмысленна, сколь сложна и многотрудна жизнь целых народов, прозябающих под управлением кучки процветающих узурпаторов!
Как обидно-бессмысленно пролетает их „жизнь“, посвящённая улучшению убогих условий существования до приемлемых, погружённая в сверкающие миры социальных сетей, несущих только боль и страдание!
Неужели столь тяжелы оказались грехи предков, что их потомки, влачащие с кладбищ духа на кладбища мощей свои набитые дженериками антидепрессантов и БАДами тела, не могущие отказаться от бессмысленного эндорфинового тапанья по мёртвым экранам, обречены теперь на страдания с самого рождения, минуя даже счастливый период детства?»
Никифор работал много и упорно.
При его талантах и трудолюбии, казалось бы, он должен был расцвести самым прекрасным шиповниковым кустом, например в журналистике, но — увы, этого не произошло.
Талант на грани гениальности сыграл с ним злую шутку: Гефферу выпало жить в эпоху, когда таланты были нивелированы и усечены массовыми, но невероятно громкими бездарностями, каждая из которых умело скакала на том или ином коне сиюминутной конъюнктурной повестки и размахивала остроотточенными саблями выверенных дискурсов и смыслов.
Это была не конкуренция, а скорее битва за личный финансовый урожай, поэтому, чтобы не отрубили голову, приходилось сражаться на полях победнее, где уровень был примитивнее, а значит, маяк таланта не так виден.
Поэтому Стекловатникоффу приходилось работать мелким бесом — в Большой Газете, средним — в газетках и газетёнках, а также подрабатывать везде, где нужно было изменить принадлежность Слова, сделав его рекламным.
Когда Никифор понял, что уготовленная ему судьба не предвещает лёгкой и благополучной жизни в обозримом будущем, он повздыхал, но, будучи по философским взглядам скорее стоиком (с причудливым налётом киренеика), повздыхав, пошёл по жизненной дороге путём тяжёлым, но в итоге благополучным; последнему во многом поспособствовала его гениальность в умении использовать продакт-плейсмент абсолютно везде.
С родителями, братьями и сёстрами Стекловатникофф, переехав в Великий Город, как-то потерял контакт.
Они вели до такой степени не такую жизнь, какую вёл он, и судили о происходящем настолько из прессы, интернета и телевидения, что Никифору казалось, будто герои его статей ожили, а недалёкость их мышления отражает его собственную литературную небрежность в проработке образов.
Своим систематизирующим всё умом Никифор понимал, что все люди имеют точно такое же, как у него, устройство сознания и, стало быть, уровень их развития зависит только от среды и уровня знаний — о себе и об окружающем мире; значит, не их вина, что они вот какие-то такие: просто у них не случилось тех событий и факторов, которые подтолкнули бы их к развитию.
(Необходимо заметить, что, несмотря на окончание к двадцати годам изучения всех философских систем и школ, а к двадцати двум — истории всех религий, Никифор был в некоторой степени идеалистом, что не мешало ему быть одним из самых зубастых хищников там, где по компетенции это было относительно безопасно.)
Понимал — но ничего с собой поделать не мог, поэтому приезжал всё реже, и большая трудовая семья Стекловатникоффых собиралась без него.
Зато он написал большую передовицу о самоотверженном труде отца, матери и всей их славной династии.
Передовица имела успех: отец повесил её в рамке в красном углу, а на планёрке похвалили и выдали двойной гонорар.
В тот вечер, зайдя после планёрки в один из парадных гастрономов Великого Города, Никифор смотрел на ослепительно-эклерную улыбку на эбонитовом лице одной из тех девушек-продавщиц, которые обладают манерами леди или кинозвезды и надеются выйти замуж за подходящего покупателя; наблюдая, как порхают её руки, нарезая брызжущую розовым светом свежести ветчину, он впервые подумал: «А зачем вот это всё на самом деле?»
Он бросил купюру на мраморную кассовую стойку и, держа под мышкой дорогого пальто крафтово-полукартонный свёрток с ветчиной, пошёл домой проедать семейный почет и доброе имя.
III.
«Таким образом, если состояние ума в период модернизма можно было охарактеризовать как «не о чем больше думать», постмодернизма — «не за чем больше думать», гипермодерна — «нечем больше думать», то состояние ума в фазе «техноанимизмический солидарный метамодерн» —
«некем больше думать».
Индивидуальное «я» утрачивает статус автономного источника и функционирует как элемент единой сети, объединяющей человеческие, машинные и биологические компоненты.
Мысль перестаёт быть продуктом отдельного сознания и становится результатом распределённых систем.
Автора и читателя как обособленных фигур больше нет: формируется сеть взаимосвязанных человеческих, машинных и биологических процессов, в которой высказывания рождаются коллективно.
Вечный вопрос, веками мучивший лучшие умы — «кто или что есть Я?» или, если смотреть в суть, — «кто думает?» — теряет прежний смысл: мышление становится свойством общей инфраструктуры и продолжается независимо от отдельных участников.
Конечно, жаль лишать социум очередной иллюзии — а с многими ещё предстоит расстаться! — но в этом смысле страхи о тайном чипировании при прививках, «зомбировании» с помощью телепередач, внушении через антенны 5G и другие городские легенды об установлении контроля над разумом — не более чем суета коллективного бессознательного, подпитываемая впрыскиванием рекламных денег в дофаминовые центры коллективной аффективности».
Строго говоря, Стекловатникофф-джуниор уже вполне мог бы отправиться по дороге в вечное невозвращение. Его жизнь, по биологическим меркам только начинавшаяся, уже была прожита и закончена.
Благодаря тому, что в какой-то момент его знания перешли в иную форму взаимодействия с миром — в режим ноэзиса, прямого, мгновенного умопостижения, где понимание возникает без процесса изучения, — учиться в том смысле, как это делаем мы все, Гефферу необходимости больше не было.
Впитав все философские системы и религии и не найдя во всех тысячелетних трудах ничего, что можно было бы увязать в единую систему мировосприятия, Никифор понял: во всей этой информации отсутствует живой мистический элемент, без которого система абсолютного познания не работала и оставалась набором сколотых мраморных табличек.
Но гнаться за мистическими опытами начитанный Стекловатникофф тоже не стал: его не манили пути-дорожки, ведущие к психиатрической лечебнице или смерти от экспериментов над и без того несчастными сознаниями.
— То, что не увидели жившие до меня сто миллиардов двуногих обезьян, не увижу и я, — рассудил он. — Значит, нам не дано. Или, если дано — оно меня и так найдёт.
Не то чтобы Никифору было совсе уж тошно жить на белом свете — вовсе нет: его эстетическое восприятие мира было восприимчиво к восходам, закатам (полное панорамное остекление квартиры — плюс 30 % к стоимости, но оно того стоило), радугам и тучам.
Но невероятное экзистенциальное одиночество сверхразума было, конечно, тяжёлым испытанием.
В отношениях с девушками Стекловатникофф себя как-то не нашёл: ему было с ними абсолютно ровно.
К тому же любое общение, выходящее за дружеский кофе или прогулку в Центральном парке, было настолько энергозатратным мероприятием, что Геффер, будучи Геффером по своей сути, довольно быстро потерял к подобным эскападам интерес.
Интеллект не пустил его в мир зависимостей, и, таким образом, Никифор, разочарованный и опустошённый, к двадцати шести жил узником одного из самых тупых и убогих из возможных вариантов развития мировой цивилизации на одной из прекраснейших планет Вселенной.
В тот день, когда он ехал из одной редакции в другую в грохочущей подземке Великого Города и вновь и вновь прокручивал эти мысли, его взгляд внезапно встретился со взглядом милой девушки, сидевшей напротив с учебником «Anatomia Humani Corporis».
Повторяя что-то шёпотом, Варя Сыроварникова заложила страницу пальцем и на мгновение подняла глаза, улыбнувшись своим мыслям.
Её взгляд встретился со взглядом Стекловатникоффа.
IV.
«Все в руках человека, но отчего же редкий человек счастлив?
Казалось бы: занимайся своей жизнью, возделывай свой сад — и жизнь вознаградит сладчайшими плодами и красивейшими цветами. Но нет — мириады несчастных существ мечутся по маленькой планете, не находя ни счастья, ни даже простого покоя.
Все в руках человека, но эти руки вечно чем-то заняты.
И если раньше у людей были хоть какие-то шансы сойти с карусели страданий и заняться возделыванием сада, то сейчас, когда одна рука едва успевает писать сообщения, а вторая — отругиваться в ответ на полученные комментарии, брать садовые инструменты и возделывать сад становится просто нечем.
Более того, уже и не за чем».
Стекловатникофф словно со стороны увидел: пухлощёкий, с пивным животиком Амур неопределённого возраста, кряхтя и потирая поясницу, поднялся с соседнего сиденья.
Достав из сумки, похожей на гольфистскую, тяжёлый кол со стальным наконечником, Амур разбежался в полупустом вагоне — и всадил остриё Гефферу точно в сердце.
Перед глазами вспыхнул салют из всех возможных орудий — и Никифор понял, что влюбился.
Сколько раз он читал об этом чувстве, но никогда его не испытывал, считая любовь чем-то иррационально-отвлекающим, а стало быть непродуктивным. И вот, на старости лет, в двадцать шесть…
Варя Сыроварникова была обычной необычной девушкой.
Не мышь и не модель, среднего роста, с правильными чертами лица и открытой улыбкой.
Школа, потом медицинский; спорт — скорее имеющий отношение к физкультуре; танцы, кино и чтение — биография маленькой жизни умещалась в одну строку.
Правда, она родилась в Великом Городе, но мало ли кто из миллионов в нём рождается.
Семья Вари тоже была самой обычной, проживающей свою жизнь без особых взлётов и падений. Варю выделяло, что она достаточно легко училась и так же легко поступила в мед, но опять же — ничего экстраординарного в этом не было.
Однако в мире метамодерна эта ровность и обычность была совершенно необычна, и это делало Сыроварникову бриллиантом самой высокой чистоты и цветности, о чём Варя, как и положено драгоценности, совершенно не догадывалась.
Стекловатникофф не запомнил, как он вытащил копьё из сердца и отрекомендовался, на какой станции они вышли и о чём говорили.
На следующий день он не поверил глазам, увидев на часах, что в тот вечер они прошли почти двадцать километров.
Сияло ли над ними полярное сияние, шёл ли дождь из эдельвейсов — мы теперь не узнаем, как не узнаем, где их носило и что они видели и чувствовали.
Доподлинно известно, что на следующий день они снова встретились вечером там, где это обычно принято у всех влюблённых Великого Города, и с тех пор виделись почти каждый день.
Если бы Геффер не был Геффером, то Варина успеваемость и его работоспособность бы снизились, но в этом смысле Никифор был на высоте.
Они переписывались, когда было время, гуляли, ходили в музеи, на выставки и в парки.
Дальше поцелуев дело не заходило, потому что Варя была так воспитана, и Стекловатникофф не торопил, понимая, что это — правильно.
Никифор с удивлением ощущал, как его сомнения куда-то сами по себе исчезают, а их место занимают вполне простые вопросы, связанные с практической стороной бытия.
Надо было думать о будущем — например о свадьбе, о дальнейшей работе и вообще о том, как прожить качественную счастливую жизнь вопреки вектору, неустанно задаваемому уродливой формой развития современной им цивилизации.
Но что же пенять на Вселенную? — думал Никифор, — ведь никаких бонусов это не даёт, а только портит кровь и настроение.
С появлением Вари в жизни Стекловатникоффа стали происходить интересные изменения.
Он внезапно ощутил, как к нему потянулись люди.
Раньше между ними и Никифором была словно прозрачная стена изо льда, а теперь она словно растаяла.
«Мир совсем не такой, каким казался мне», — с удивлением отмечал Геффер.
Однажды, когда они гуляли с Варей за городом, на полянку, где они присели отдохнуть, приземлился лёгкий вертолёт необычного чёрного цвета.
«Надо же, как в кино», — подумал Никифор — и в этот же момент ощутил сильный удар сзади по голове.
V.
«Любой человек, овладевший практиками трансформации сознания, в какой-то момент неизбежно приходит к пониманию своего влияния на трансформацию реального мира вокруг себя.
Точнее, такой человек начинает понимать, что каждый из людей так или иначе постоянно и непрерывно влияет на мир — осознанно или нет.
Проблема современной цивилизации в том, что миллиарды единомоментно живущих не могут овладеть практиками осознанной трансформации, а овладевшие — договориться о том, во что именно трансформировать окружающий мир.
Собственно, именно из-за того, что векторы интересов в приложении усилий у людей в большинстве случаев не просто не совпадают друг с другом, а диаметрально противоположны, а там, где совпадают, — начинается конкуренция за материальные ресурсы, — мы имеем ту страшную и отвратительную реальность, которой достойны».
Где-то на периферии сознания у Никифора запечатлелся отчаянный крик Вари, приглушённый выстрел и шум вертолёта.
Когда он более-менее вновь ощутил себя самим собой, то понял, что сидит в каком-то помещении с мешком на голове и со стянутыми за спиной руками.
— Очухался, — услышал он ласковый мужской голос и увидел неяркий свет, пробивающийся через ткань.
— Где Варя? И где я? — проговорил Стекловатникофф.
— Её больше нет, — сказал другой голос, резкий, холодный и жёсткий, — а ты у нас.
— Как — нет?.. — прошептал Никифор.
— Стекловатникофф… — произнёс Ласковый Голос с такой глубиной сочувствия и любви ко всему сущему, что тело Геффера от понимания произошедшего мгновенно покрылось ледяным потом, — не будем об этом, вы ведь умный человек…
— Короче, — оборвал Резкий Голос, — у нас мало времени. Ты готов послужить своей стране?
— Какой… стране?.. — пробормотал Никифор, ошеломлённый всем свалившимся на него, и тут же увидел искры, брызнувшие из глаз от сильного удара по лицу.
— Ты посмотри на этого мерзавца, — взревел Резкий Голос, — он не знает, какой стране служить!
Ужаснее всего было то, что от удара по голове Никифор не мог понять, на каком из шестнадцати языков с ним говорят.
Более того, он силился вспомнить, какой из языков его родной, — и не мог.
Не скажешь же «Всегда готов!», не понимая, на каком языке отвечать!
— Ну зачем так, — сказал Ласковый Голос, — хороший юноша из прекрасной семьи, просто немного растерялся…
— Да я этого мерзавца сейчас расстреляю своими руками! — загрохотал Резкий Голос. — Растерялся он!
— Никифор, — мягко сказал Ласковый Голос, — вы, конечно, поняли, кто мы, и понимаете, чего ждём от вас…
О мучение! Пульсировал затылок, из носа капала кровь. Геффер изо всех сил напрягся, но никак не мог уловить, на каком языке с ним говорят.
А вдруг он согласится сотрудничать с врагами — и что тогда?
Но и отказать было нельзя! Экая пытка!
— Послушайте, — как можно спокойнее сказал Никифор, — своей стране я готов послужить всегда. Только скажите: какая страна — моя?
Новый удар, сильнее предыдущего, не заставил себя ждать.
— Нет, но каков негодяй! — раздался взбешённый Резкий Голос.
— Но я правда… — забормотал Никифор, и в это время тренькнул телефонный звонок.
— Да… я… слушаю… — говорил Ласковый Голос. — Изменения?.. Уже не надо?.. Хорошо…
Трубка стукнула о рычаг, и повисла пауза.
— И что теперь? — спросил Резкий Голос у Ласкового.
— Да ничего, — раздражённо ответил тот, — сам видишь, у них семь пятниц на неделе.
— А с этим что?
— С этим? — Ласковый Голос задумался, но тут телефон тренькнул опять.
— Да, слушаю… Что? Как? Да вы в своём уме?! — взревел Ласковый Голос. — Вы отдаёте себе отчёт в том, что говорите? Какой ещё банк, когда мы договаривались о том, что к нам отходит порт! Что? Он сам так распорядился? А порт кому? Вот так, да?! Имейте в виду: я категорически не согласен и так это не оставлю! Да, именно что угрожаю — и угроза моя вполне реальна, в чём вы убеди…
Снова щёлкнула о рычаг трубка, и в наступившей тишине было слышно яростное дыхание Ласкового Голоса.
— Брось его до вечера в камеру, потом разберёмся, — и Ласковый Голос стремительно вышел из комнаты, хлопнув дверью.
— Эхе-хе, — пробормотал Резкий Голос, — ну и дела...
VI.
«Стремящиеся проникнуть в тайны мироздания ищут ответ на вопрос — предопределена ли жизнь неким фатумом или же всё проживаемое зависит от их воли и решений?
При этом, бродя между двух сосен вечной дилеммы, они упускают простую мысль: происходящее с ними — не проживание, а переживание уже прожитого, от момента рождения до последнего мгновения, за которым следует творческая встреча зрителя и исполнителя главной роли.
Таким образом, мы просто пересматриваем то, что с нами уже случилось. И — право слово! — надо отдать должное визуальным, аудио-, тактильным и иным эффектам, говорящим о величии того, кто создал этот удивительный кинозал».
Когда Никифор очнулся, он нашёл себя лежащим на холодном цементном полу, всё так же с мешком на голове, с туго стянутыми за спиной руками и связанными ногами.
Первая мысль была о том, что это дурной сон и он скоро закончится.
Вторая — что закончится скоро, но это не сон.
Третья была стандартной в подобной ситуации: «Что делать?»
Умом Стекловатникофф понимал, что его, скорее всего, убьют, но всё живое яростно сопротивлялось этой мысли.
Конечно, Геффер был достаточно разочарован в жизни (по крайней мере, до встречи с Варей; вспомнив о ней, Никифор вздрогнул и тихонько завыл), но не до такой степени, чтобы хотеть умереть.
Из-за запекшейся во рту и носу крови было тяжело дышать, в голове гудело, в ушах стоял звон.
Внезапно дверь открылась, вошли двое, дверь глухо захлопнулась, и отчётливо пахнуло свежим перегаром.
Никифор ничего не успел подумать по этому поводу, так как ощутил сильнейший удар в живот ногой, а потом ещё и ещё.
За несколько секунд, показавшихся ему первой зарницей вечности, он потерял им счёт от боли.
— Из-за тебя, тварь… — бывший Ласковый Голос произнёс это с такой пьяной ненавистью, что страх на мгновение стал сильнее боли. — Из-за тебя <……> — последовали ужасные ругательства вперемежку с новыми ударами. — Мы опоздали… Ты понимаешь, что такое потерять порт?! Ты вообще понимаешь, какие это возможности, какие деньги?!
— Да ладно, чего ты вызверился-то, — произнёс чуть менее пьяный Резкий Голос. — Парень-то при чём? Не наша разработка была, не наш и просчёт. Банк — это тоже нормально.
Щёлкнул взведённый курок.
— Ещё рот откроешь — положу тебя рядом с ним! — рявкнул Ласковый Голос.
— Я это к тому, — помолчав и прокашлявшись, пока Ласковый закуривал, сказал Резкий, — что чего зверствовать-то? Кончим его и…
Грохнул выстрел, Ласковый Голос сказал: «Последнее предупреждение», а Никифор, почувствовав удар ногой в лицо, ещё сильнее скрючился от боли.
Потом всё смешалось.
Никифор терял сознание и снова находил его; булькала бутылка, а на его тело сыпались короткие, злые и сильные удары.
Ломали рёбра, нос, разрывали внутренние органы, и, возвращаясь в сознание, Никифор ощущал себя сырым шницелем, заботливо отбиваемым мамой. Мама, конечно мама...
— Мама! Папа! — он рванулся из очередного короткого забытья, и в этот момент жёсткие руки подняли его тело, встряхнули и сняли мешок с головы.
Сквозь мутную пелену он увидел перед собой двух похожих друг на друга людей в форме, но какой страны — он не мог различить заплывшими от кровоподтёков глазами.
— Ну что же… — внезапно почти трезво сказал бывший Ласковый Голос, и у него в руке появился огромный циркуль, сделавший его похожим на доброго учителя арифметики. Оставшееся без поддержки тело Геффера рухнуло обратно на пол.
— Я пойду, — сказал Резкий Голос и быстро вышел из камеры. Дверь хлопнула.
— Значит, сынок, забыл свою страну, да? — ласково прошептал Ласковый Голос, склоняясь над Никифором.
— Не… помню… язык… какой… я… кто… — попытался прошептать разбитыми губами Стекловатникофф.
— А раз так… — и Ласковый Голос, ухнув, всадил острие циркуля Никифору сначала в одну глазницу, потом — в другую.
Кровь хлынула из глаз; обезумевший от боли Геффер волчком закрутился на полу, но Ласковый Голос придавил его тело ногой, снова натянул на голову мешок и вышел из камеры.
«При всех своих недостатках и минусах идея гуманизма имеет один важный плюс — за всю историю существования цивилизации людям не удалось придумать ничего более достойного».
Собственно, та мясная масса, корчащаяся в конвульсиях на полу камеры в лужах собственных экскрементов, крови и мочи, не имела уже почти никакого отношения ни к Стекловатникоффу-Джуниору, ни к Никифору, и уж тем более — к Гефферу, но, тем не менее, всё ещё удивительным образом оставалась им.
Не было в мире ничего, куда можно было бы вместить всю сумму боли, которую испытывало изуродованное тело, доживавшее свои последние мгновения. Однако оно всё ещё продолжало существовать и содрогаться.
То, что ещё четверть часа назад было Никифором, яснейшим из умов, теперь грызло осколками зубов мешок — инстинктивное действие агонизирующей плоти.
И вдруг Никифор ощутил, а потом и увидел окровавленными пустыми глазницами, как из прогрызенной в мешке дыры хлынул свет, затопивший всё вокруг.
Пропали жгуты, которыми были стянуты руки и ноги, и он, выпрямившись и разорвав ткань, вышел из мешка наружу.
Над головой, под ногами, со всех возможных сторон сверкали звёзды — и это было удивительно, потому что всё пространство было залито сиянием.
— Как же звёздам удаётся быть видимыми в таком блеске? — удивлённо подумал Геффер, но мысль была какая-то маленькая, она промелькнула и тут же пропала.
Голова Никифора было повернулась к мешку, чтобы посмотреть, что там, внутри, под дырой; взгляд ещё пытался проникнуть во тьму, но тело уже двигалось в противоположную сторону.
Никифор легко оттолкнулся — и взлетел, словно в невесомости.
— Господи, хорошо-то как! — подумал он и засмеялся.
Он летал, кувыркался, а звёзды сияли, сверкали и рассыпались мириадами огней.
Потом, где-то на другом краю Вселенной он увидел Варю: она улыбалась и плыла ему навстречу.
Стекловатникофф рванулся к ней, чтобы скорее обнять и прижать её к себе, но в этот момент понял, что никакого «скорее» больше нет, как нет, собственно говоря, ни Вари, ни его самого, и вообще ничего.
И тогда он зарыдал пустыми глазницами — зарыдал, как маленький несправедливо наказанный ребёнок.
А потом, чуть успокоившись, побрёл туда, куда невозможно было ни успеть, ни опоздать, по провинциальной земной привычке срывая по пути сверкающие звёзды и набивая ими карманы.
Конец.