Воздух в гостиной был густым и сладким, как сироп. Пахло свежеиспеченным бисквитом, ванилью и едва уловимой ноткой моих духов — цветочных, нежных. Я старалась, я создавала идеальную картинку для моего дня рождения. Стоя у стола, я ловила себя на мысли, что выверяю каждую деталь, как бухгалтер сводит баланс: салфетки сложены в виде лилий, макроны разложены по цветам радуги, дорогое вино, которое я выбрала специально под вкус Димы, уже «дышало» в хрустальных бокалах. Вся эта красота была моим щитом, моим молчаливым заявлением миру. Смотрите, какая у Димы жена. Хозяйка. Женщина.
Но тревога, холодный и скользкий комок, неподвижно лежала на дне желудка. Она шевельнулась, когда я услышала звонок в дверь. Не обычный, короткий, а длинный, настойчивый, словно проверяющий, на своем ли посту часовой. Это были они.
Первой вошла Лариса Петровна, мать Димы. Она не раздевалась, а совершала ритуал: сняла пальто с таким видом, будто это горностаевая мантия, и вручила его Диме, который засуетился вокруг. Ее взгляд, быстрый и оценивающий, скользнул по мне, по столу, по интерьеру, будто составляя смету.
— Мариночка, с праздником тебя, — произнесла она, и в ее устах это прозвучало как «приступим к обязанностям». Ее поцелуй в щеку был сухим и легким, как прикосновение осенней мухи.
За ней молча прошел Виктор Сергеевич, отец. Он кивнул мне, и его лицо не выразило ровным счетом ничего. Катя, сестра Димы, студентка, влетела следом, уткнувшись в телефон. Она бросила в мою сторону «с днюхой» и сразу направилась к столу, оценивая пирожные.
Я глубоко вдохнула и улыбнулась своей самой устойчивой, стеклянной улыбкой.
—Спасибо, что пришли, проходите, пожалуйста. Дим, помоги отцу с пальто.
Димa улыбался своей обычной, немного растерянной улыбкой. Он был красивым сегодня, в той самой рубашке, что я подарила ему на прошлый месяц. Мой муж. Мой тихий, творческий муж. Год назад, когда мы только поженились, его увлеченность дизайном, его разговоры о композиции и цвете казались мне таким возвышенным миром, в который я мечтала попасть. Я училась, я вникала, я слушала. Теперь я могла поддержать разговор о импрессионистах и знала, чем кьянти отличается от брунелло. Все для него. Все ради того, чтобы быть на одной волне.
Лариса Петровна медленно прошлась по гостиной, ее пальцы скользнули по спинке дивана, поправили уже идеально стоящую рамку с фотографией.
—У вас тут мило, — заключила она, и это прозвучало как «скромненько».
И тогда ее взгляд упал на нее. На мою вазу. Небольшую, старинную, фарфоровую, с ручной росписью синими цветами. Единственное, что осталось у меня от бабушки. Она стояла на резной полке, ловя боковой свет от окна.
— Интересный предмет, — сказала Лариса Петровна, приближаясь. — На винтаж смахивает.
— Это память о моей бабушке, — тихо сказала я, чувствуя, как тревога сжимается в тугой узел. — Она мне очень дорога.
Лариса Петровна протянула руку, не чтобы посмотреть, а чтобы взять. Ее пальцы с длинным маникюром обхватили хрупкое горлышко. И в этот момент, показавшийся мне вечностью, ее локоть резко дернулся, задев край полки. Ваза покачнулась, медленно, неумолимо, описывая в воздухе дугу, и разбилась о паркет с сухим, звонким, как хлопок, звуком. По полу рассыпались синие осколки.
В гостиной воцарилась тишина. Все смотрели на бело-синие черепки.
— Ой, какая нелепая вещица, — ровным голосом произнесла Лариса Петровна, глядя на осколки, а не на меня. — Сама из рук выпрыгнула. Неустойчивая совсем.
Я стояла, не в силах пошевелиться. Глаза сами собой наполнялись предательскими слезами. Я смотрела на Диму. Умоляюще. Скажи что-нибудь. Хоть слово.
Он вздохнул, развел руками и подошел ко мне, положил руку на плечо.
—Мариш, не драматизируй, ладно? Ну, разбилась и разбилась. Это же просто пылесборник в конце концов. Ничего страшного.
Его слова ударили больнее, чем падение вазы. «Пылесборник». Так он называл все, что не вписывалось в его эстетику минимализма. В его глазах я читала не боль за меня, а раздражение. Раздражение от того, что я могу испортить вечер, что я создаю проблему.
В этот момент я почувствовала, как что-то внутри меня замерзло. Острая боль уступила место странному, ледяному спокойствию. Я посмотрела на осколки, на безучастное лицо свекра, на едва уловимую ухмылку Кати, на спокойное лицо Ларисы Петровны и на виновато-раздраженное лицо моего мужа.
Я наклонилась, подняла два крупных осколка с синим цветком. Мои пальцы не дрожали.
—Ничего страшного, — тихо повторила я его же слова. — Просто пылесборник.
Я улыбнулась. Той самой стеклянной улыбкой, которая не доходила до глаз. Улыбкой, за которой можно было спрятать все что угодно. Праздник только начинался.
Я собрала осколки в тишине, которая давила на уши, будто вата. Каждый кусочек фарфора с синим цветком был холодным и острым, как лезвие. Я сложила их в небольшую коробку, движения мои были точными и выверенными, будто я проводила хирургическую операцию. Ни одна слеза не вырвалась. Ледяная пустота внутри надежно защищала меня.
— Ну что, может, сядем? — голос Димы прозвучал неестественно бодро, он пытался рассеять напряженность. — Мариша, торт выглядит просто восхитительно.
Мы устроились за столом. Я сидела напротив Димы, а его семья выстроилась по другую сторону, словно судейская коллегия. Лариса Петровна принялась раскладывать салфетки, поправлять приборы, будто проверяя, правильно ли все расставлено.
Первые тосты были формальными, скованными. Выпили за мое здоровье, прозвучали стандартные пожелания. Но долго оставаться в рамках вежливости они не могли. Как только первые блюда были съедены, Лариса Петровна положила вилку и положила на Диму свой пронизывающий взгляд.
— Ну, Димон, рассказывай, как твои творческие поиски? — голос ее стал сладким, обволакивающим. — Надеюсь, эта твоя текучка не заела окончательно? Помнишь, как тебя хвалил Александр Викторович? Говорил, что у тебя дар свыше, что ты должен творить, а не коммерцией суетной заниматься.
Димa оживился. Он любил эти разговоры. Они давали ему чувство избранности.
— Да ничего, мам, все в порядке. Сейчас вот делаю логотип для одной кофейни, интересная такая задача, — он начал рассказывать, и я видела, как он преображается, увлеченный.
Я решилась вставить слово, желая быть частью его мира, показать, что я понимаю.
— Да, он показал мне эскизы. Мне очень нравится там идея с летящим зерном, это действительно необычно и...
— Ну, тебе, Мариночка, виднее, что необычно, — мягко, но неотвратимо перебила меня Лариса Петровна, даже не глядя в мою сторону. — Ты же у нас больше с цифрами дружишь. А это другое, это тонкое чувство прекрасного. — Она повернулась обратно к сыну. — А помнишь, тебе предлагали тот грант? Участвовать в конкурсе на оформление культурного центра? Вот это был бы размах!
Я медленно отпила глоток воды. Та самая текучка, которую она презирала, — проект для сети пекарен, — принесла нам деньги, на которые Димa купил себе новый графический планшет. Деньги с моей, стабильной, работы в проектном отделе. Но говорить это сейчас было бесполезно.
Катя, до этого молча ковыряющая вилкой в салате, фыркнула.
— Да, Марина у нас бухгалтер по призванию. Все по полочкам разложит, все посчитает. — Она бросила на меня насмешливый взгляд. — Наверное, и любовь можно в дебет с кредитом свести.
Сердце мое сжалось. Это была не просто колкость. Это было обесценивание всего, чем я была. Моей работы, моего ума, моего мира.
И самое страшное — Димa. Он не вступился. Он не сказал: «Катя, хватит!» или «Марина разбирается в искусстве не хуже меня». Нет. Он неловко хмыкнул, будто это была действительно просто безобидная шутка, и потянулся за бокалом.
— Ну, вы чего, — пробормотал он смущенно. — Давайте лучше за Машу выпьем.
Они выпили. За меня. Но в этот момент я чувствовала себя не именинницей, а посторонним человеком, которого терпят за столом из вежливости. Они пили за образ, за картинку, а не за меня. Я сидела с своей стеклянной улыбкой, а внутри ледяная глыба становилась все больше и тяжелее. Они играли в игру, где все ходы были только за ними, а мне отводилась роль молчаливой зрительницы. И мой собственный муж был на их стороне площадки.
Атмосфера за столом сгущалась с каждой минутой, становясь плотной и тягучей, как пастила. Вино постепенно делало свое дело, развязывая языки и притупляя остатки осторожности. Лариса Петровна расцвела. Ее щеки порозовели, а глаза заблестели особым, властным блеском. Она все больше говорила, все меньше слушала, и ее монологи, как и прежде, вращались вокруг одного полюса ее вселенной — вокруг Димы.
Я сидела, отрезая маленькие кусочки от собственного торта, который провожала во рту, не чувствуя вкуса. Я наблюдала за этим спектаклем, где моя роль была предопределена — статист, подающий реплики в нужные моменты. Лед внутри меня начал потихоньку таять, и на смену холоду приходило глухое, нарастающее жжение где-то в районе сердца.
— Вот мы как-то с Виктором Сергеевичем были в театре, — вещала Лариса Петровна, обращаясь ко всем и ни к кому в частности. — Иду я по фойе и думаю — вот здесь, именно здесь, работа моего Димы смотрелась бы идеально. Такая глубина, такое чувство стиля! Это же не каждому дано. Это — дар.
Димa смущенно улыбался, глядя в тарелку, но по его лицу было видно, как ему приятны эти слова. Ему, вечному мальчику, ищущему одобрения могущественной матери.
— Мам, ну хватит, — пробормотал он беззвучно, но жестом попросил еще вина.
— Что «хватит»? — возмутилась она. — Я всегда говорила — ты не должен размениваться. Ты должен быть среди своих. Среди творческой интеллигенции, людей тонкой душевной организации. Окружение определяет все.
Ее взгляд, тяжелый и значительный, медленно проплыл по столу и остановился на мне. В глазах ее не было ни вопросов, ни сомнений. Была лишь уверенность в своем непререкаемом праве выносить приговоры.
Она подняла свой бокал. Небольшая, но властная пауза повисла в воздухе. Все автоматически потянулись к своим бокалам, ожидая очередного тоста в мою честь.
— Я хочу сказать главное, — начала она, и голос ее зазвенел, как натянутая струна. — Дима. Сынок. Я всегда верила в твою звезду. Мы с отцом вкладывали в тебя все. Ты наш вклад в прекрасное. И я знаю, ты еще покажешь этому миру, на что способен. — Она сделала паузу, давая словам проникнуть в сознание. — Но есть одно важное условие. Очень важное.
Она повернулась ко мне всем корпусом. Ее глаза сузились.
— Рядом с таким человеком, как ты, должна находиться родственная душа. Равная по полету мысли, по тонкости восприятия. Человек из твоего круга. А то, знаешь, бывает...
Она на секунду замолчала, и в этой секунде я успела почувствовать, как по спине пробегают ледяные мурашки. Я поняла, что сейчас прозвучит то, что перевернет все.
— Бывает, сядет на шею случайный попутчик. Бездарность. Без царя в голове. И тянет тебя вниз, в быт, в серость, заставляет парить не в облаках, а над счетами за квартиру.
«Случайный попутчик». Я видела, как Димa замер, его пальцы сжали ножку бокала так, что кости побелели.
— И вот тогда, — голос Ларисы Петровны стал тише, но от этого каждое слово обретало вес свинца, — ты забываешь о своем предназначении. Ты перестаешь быть собой. Потому что... — она сделала еще одну паузу, наслаждаясь моментом, и ее взгляд, холодный и острый, как шило, вонзился в меня, — ...потому что тот, кто рядом... тот, кто должен быть опорой... он на самом деле — никто. Просто никто.
В гостиной воцарилась абсолютная, оглушительная тишина. Казалось, даже часы на стене перестали тикать. Я сидела, не в силах пошевельнуться, ощущая, как жжение внутри превращается в чистый, беспримесный ужас. Ужас от публичного унижения. И самое главное — от того, что сейчас должно произойти.
Все, включая Катю и Виктора Сергеевича, смотрели на Диму. Ждали. Ждали, что он вскочит. Что крикнет. Что скажет: «Мама, как ты смеешь!». Что защитит свою жену. Хоть как-то. Хоть словом.
Он сидел, опустив голову. Его уши пылали. Он сжался, словно пытаясь стать меньше, незаметнее. Прошли секунды, показавшиеся вечностью. Потом он медленно, очень медленно поднял голову. Его лицо было бледным, растерянным. Он искал взгляд матери. Нашел его.
И тогда его губы дрогнули. Он попытался что-то сказать, но вместо слов на его лице появилась улыбка. Слабая, виноватая, заискивающая улыбка. Улыбка мальчика, которого поймали на шалости и который умоляет не наказывать. Этой улыбкой он дал ей молчаливое согласие. Этой улыбкой он предал меня. Предал все, что было между нами. Предал наш брак.
В этот момент мир сузился до размеров его улыбки. Во мне что-то громко и окончательно щелкнуло. Лед растаял, ужас исчез. Их ждал скандал? Истерика? Слезы? Они были к этому готовы. Они бы с наслаждением наблюдали за этим.
Но я не заплакала. Не закричала. Я отодвинула стул. Звук колесиков по паркету прозвучал оглушительно громко в этой тишине.
— Простите, — сказал мой голос, ровный и чужой. — Мне нужно на минуту отлучиться.
И я вышла из-за стола. Спина моя была прямой. Я шла, чувствуя, как осколки моего разбитого сердца превращаются в нечто новое. Твердое. Острое. Неумолимое.
Дверь в спальню закрылась за мной с глухим щелчком, отгородив меня от приглушенных голосов в гостиной. Я не слышала, что они говорили. Может, Лариса Петровна с торжеством комментировала мой уход, а Димa что-то бормотал в свое оправдание. Мне было все равно.
Я стояла посреди комнаты, дыша ровно и глубоко, как меня когда-то учили на курсах йоги. Руки не дрожали. Внутри не было ни ярости, ни желания плакать. Была только та самая ледяная пустота, что возникла после разбитой вазы, но теперь она заполнила меня целиком, стала моей сутью. Это было странное, почти мистическое спокойствие. Как у человека, который долго боялся высоты, а потом шагнул с крыши и обнаружил, что может парить.
Я подошла к окну, глядя на огни города. Они мерцали, холодные и далекие. И в этом мерцании всплывали картинки из прошлого.
Не просто сегодняшний вечер. Нет. Мелочи. Сотни мелких уколов, которые я старалась не замечать.
Вот Димa забыл забрать меня с работы под проливным дождем. Я ждала час, промокла до нитки. Когда же я добралась домой, он, увлеченный новым проектом, даже не поднял глаз от монитора.
—А, ты уже дома? Извини, совсем вылетело из головы. Такой творческий поток, ты же понимаешь.
Вот я провела весь выходной на кухне, готовила его любимое блюдо — утку в апельсинах. Сложный рецепт, масса возни. Он съел, кивнул.
—Ну, вкусно. А что тут особенного?
Вот я, сияя от гордости, показала ему свой первый серьезный чертеж, сделанный еще в институте. Он покрутил в руках, снисходительно улыбнулся.
—Мило, Мариш. Симпатичные такие линии. Но это же не настоящее искусство, верно? Техника, расчет.
Обесценивание. Постоянное, методичное. Моих усилий, моих чувств, моих успехов. А я... я терпела. Потому что любила его? Или потому что жалела? Видела того запуганного мальчика под маской «творческого интеллигента» и верила, что смогу его спасти, защитить от его же семьи. Я была его щитом. А он в решающий момент оказался их оружием.
«Ты никто».
Эти слова прозвучали не как оскорбление, а как приговор. И как ключ, отпирающий дверцу, которую я сама так старательно держала на замке.
Я медленно подошла к шкафу, к верхней его полке, куда редко заглядывала рука. Там, за стопкой старых свитеров, лежал мой старый ноутбук. Тот самый, который Димa с легким презрением называл «пенсионером» и предлагал выбросить. Я включала его раз в несколько месяцев, чтобы проверить архив.
Сегодня я достала его. Он был тяжелым, неуклюжим. Я поставила его на туалетный столик, подключила зарядное устройство. Жесткий диск зашумел, заскребся, будто просыпаясь от долгой спячки.
Пока он загружался, я смотрела на свое отражение в зеркале. Глаза были чистыми, взгляд — твердым. Ни следа недавних унижений. Я видела другую женщину. Не ту, что старательно подбирала вино к ужину и пекла идеальные торты. А ту, что когда-то, до Димы, ночами просиживала за этим самым ноутбуком, создавая свои миры.
Он наконец загрузился. Я открыла программу для облачного хранилища. Ввела пароль от учетной записи, которую не использовала годами. И нашла ее. Папку с названием «Страховка».
Они хотели увидеть истерику. Они были готовы к скандалу, к слезам, к оправданиям. Это была их стихия — громкая, показная, как театральное действо за столом. Лариса Петровна прекрасно умела в этом участвовать.
Но они не были готовы к тишине. К моей тишине. Они не знали, что тихий ураган, зарождающийся в глубине души, сметает все на своем пути куда вернее, чем громовые раскаты.
Я открыла папку. И приступила к делу.
Я не знаю, сколько времени прошло. Пять минут? Полчаса? Временные рамки стерлись, уступив место сосредоточенной, холодной ясности. Я продумала каждый шаг. Проверила файлы. Убедилась, что все в порядке. Мой старый ноутбук, этот «пенсионер», оказался надежным хранителем моей настоящей жизни, той, что осталась за бортом их выдуманного мира.
Сделав глубокий вдох, я подошла к двери и приоткрыла ее. Из гостиной доносились приглушенные голоса. Лариса Петровна что-то говорила назидательным тоном. Димa что-то бормотал в ответ. Они уже успокоились. Решили, что буря миновала, что я, как обычно, переживу это в себе, и все вернется на круги своя.
Я вышла в коридор и остановилась на пороге гостиной. Они сидели за столом, на лицах застыла смесь недоумения и легкого раздражения от испорченного вечера. Первой меня заметила Катя. Она смотрела на меня с любопытством, ожидая заплаканных глаз и распухшего носа. Не дождалась.
— Маша, ну наконец-то, — с фальшивой легкостью сказал Димa. — Мы уж думали, ты...
Он не договорил, встретившись с моим взглядом. Его улыбка медленно сползла с лица.
— Извините за паузу, — сказала я. Мой голос прозвучал ровно, тихо, но так, что было слышно каждое слово. — Я хочу сказать свой ответный тост.
Лариса Петровна снисходительно улыбнулась, ожидая жалких оправданий или, что более вероятно, подобострастных слов в их адрес.
— Ну, конечно, дорогая, мы тебя слушаем.
Я не подошла к столу. Вместо этого я медленно, не спеша, прошла к большому телевизору на стене. Он был подключен к системе умного дома. Все, что нужно, — это вывести изображение с моего телефона.
— Мой тост будет не совсем обычным, — сказала я, доставая телефон. Мои пальцы скользнули по экрану, находили нужные иконки. — Я хочу показать вам то, о чем мы так редко говорим. Нашу с Димой настоящую жизнь.
На экране телевизора вспыхнул яркий свет, и через секунду на нем отобразился рабочий стол моего телефона.
— Марина, что ты задумала? — голос Димы дрогнул, в нем послышались нотки паники.
— Не волнуйся, дорогой, — ответила я, не глядя на него. — Всего лишь немного правды.
Я открыла первую папку. «Документы».
— Итак, первый тост. За наш дом.
Я тапнула по файлу. На огромном экране возник скан договора купли-продажи квартиры. Я увеличила изображение, чтобы все могли видеть. Было идеально видно мое имя в графе «Собственник». И мою же фамилию в графе «Плательщик» из приложенной выписки по ипотечному счету.
В гостиной повисла гробовая тишина. Лариса Петровна смотрела на экран, будто не веря своим глазам.
— Что это? — выдавила она. — Какая-то ошибка.
— Ошибки нет, Лариса Петровна, — спокойно ответила я. — Это наша квартира. Которую купила я. За которую плачу я. Ваш сын, творческий интеллигент, не внес сюда ни копейки. Он парил. А я считала.
Я перешла к следующему файлу.
— Второй тост. За наше благополучие.
На экране появилась выписка с моего личного сберегательного счета. Сумма на нем была весьма внушительной. Рядом я открыла второе окно — выписку с общего счета Димы. Несколько тысяч рублей.
— Это моя зарплата. А это — его. Его творческие гонорары. Которые, как вы можете видеть, покрывают разве что его обеды в ресторанах и новую технику. Все остальное — моя работа. Мои цифры. Мой «пылесборник».
Димa сидел, опустив голову, его лицо было багровым. Лариса Петровна пыталась что-то сказать, но только беззвучно шевелила губами.
— И главный тост, — голос мой оставался стальным. — За творчество. За то, чем вы так гордитесь.
Я закрыла все файлы и открыла последнюю папку. Ту самую, что называлась «Страховка». Внутри нее лежали десятки файлов-изображений.
— Вы так любите рассуждать о даре, Лариса Петровна. О гениальности вашего сына. Давайте посмотрим на этот дар.
Я открыла первый файл. Эскиз логотипа для кофейни, тот самый, с летящим зерном. Но в углу стояла не подпись Димы, а мой старый псевдоним — «М. Орлова».
— Это... это твоя работа? — прошептал Димa, поднимая на меня умоляющий взгляд.
— Нет, Дима, — холодно ответила я. — Это моя работа. Как и этот проект для галереи, за который тебя так хвалили. — Я открыла следующий файл. — И этот постер для благотворительного фонда. И этот дизайн упаковки, который выиграл конкурс.
Я листала файл за файлом. Все те «гениальные» работы, что он с гордостью показывал семье и клиентам, все, что было краеугольным камнем его образа «творческого интеллигента», были созданы мной. В свободное время. Для души. А он, не в силах выдержать груз ожиданий, просто присваивал их.
Гостиная взорвалась.
— Ложь! — закричала Лариса Петровна, вскакивая с места. Ее лицо исказила гримаса ярости и неверия. — Это все ложь! Дима! Скажи же им! Скажи, что это вранье!
Она смотрела на сына, ожидая, что он все опровергнет, что он сокрушит мои доказательства своим гневом. Но Димa не смотрел на нее. Он смотрел на меня. И в его глазах читалось не опровержение, а животный, всепоглощающий ужас. Ужас человека, с которого сорвали маску, под которой не оказалось лица.
Крик Ларисы Петровны повис в воздухе, не встречая ответа. Она смотрела на сына, ожидая взрыва, отрицания, гнева. Но Димa сидел, сгорбившись, и молчал. Его молчание было красноречивее любых слов. Оно было признанием.
— Дима! — ее голос сорвался на визгливую, почти детскую нотку. — Да скажи же что-нибудь! Опровергни эту... эту ложь!
Она схватила его за плечо, тряхнула с силой, которой от нее нельзя было ожидать. Но он был безвольным, как тряпичная кукла.
И тогда он поднял на нее глаза. В них не было ни гнева, ни стыда. Только бесконечная, копящаяся годами усталость. И странное, пугающее спокойствие.
— Хватит, — тихо сказал он. Слово было едва слышно, но оно прозвучало, как выстрел.
— Что? — не поняла Лариса Петровна, отшатнувшись.
— Я сказал, хватит! — его голос внезапно обрел силу, сорвался с места, и он встал, отбрасывая ее руку. Его лицо исказила гримаса боли и освобождения. — Хватит уже! Ты слышишь меня? Ты хотела гения? Я тебе его дал! Я старался! Я пытался!
Он говорил, обращаясь только к ней, будто в комнате никого больше не было. Будто не было меня, Кати, отца. Это был монолог, обращенный в прошлое.
— Ты с детства вбивала мне в голову, что я особенный. Что я должен, просто обязан быть великим. Что наш род — творческий, интеллигентный, а все вокруг — серость, быдло, никто! — он бросил на меня быстрый, полный стыда взгляд. — А я... Мама, я обычный. У меня нет дара. У меня нет твоего напора, твоей уверенности. Я просто люблю рисовать. Но тебе было мало просто сына, которому нравится рисовать! Тебе нужен был гений!
Лариса Петровна стояла, окаменев. Ее рот был приоткрыт, глаза вытаращены. Она видела, как рушится созданный ею миф, и не могла в это поверить.
— Я боялся, — голос Димы снова стал тихим, срывающимся. — Боялся твоего разочарования. Твоего презрения. Каждый раз, когда я приносил тебе свои настоящие, простые работы, ты смотрела на них так... как будто я принес тебе что-то грязное. Ты спрашивала: «И это все?». А потом появилась она. — он кивнул в мою сторону. — И я увидел ее работы. Ее настоящий талант. Они были такими... живыми. Такими сильными. И я подумал... я подумал, что если покажу их тебе, ты, наконец, будешь мной довольна. Ты увидишь того сына, которого хочешь видеть.
Он горько усмехнулся, глядя на осколки вазы на полу.
— И ты была довольна. Ты сияла. Ты хвасталась ими перед всеми. А я... я привык. Мне стало легче жить в этой лжи, чем признаться в правде. Просто скажи «спасибо» и продолжай парить в облаках, которые ты для меня придумала.
Катя смотрела на брата с отвращением и любопытством. Виктор Сергеевич, впервые за весь вечер, оторвался от своей тарелки и смотрел на сына с каким-то новым, недоуменным выражением.
— Так это... правда? — прошептала Лариса Петровна. Она медленно опустилась на стул, будто у нее подкосились ноги. — Все эти годы... все эти победы... это все была она?
— Это все была она, — подтвердил Димa, и в его голосе послышались слезы. — А я был просто пустой оболочкой. Мариша платила за квартиру, кормила нас своими идеями, а я... я только и делал, что смотрел в потолок и боялся, что однажды ты все поймешь. А знаешь, что самое ужасное? — он снова посмотрел на меня, и в его глазах стояла такая мука, что мне стало физически больно. — Я знал, что она сильнее. Я знал, что она талантливее. И я ненавидел ее за это. И ненавидел себя за эту ненависть. Потому что она была единственным человеком, который любил меня не за мифический «дар», а просто так. А я позволил тебе сегодня назвать ее никем.
В комнате снова воцарилась тишина, но теперь она была другой — тяжелой, горькой, но очищающей. Словно после грозы. Воздух был наполнен болью, но в нем уже не было лжи.
Лариса Петровна смотрела в пустоту. Ее идол, ее гениальный сын, оказался не просто обычным человеком. Он оказался слабым, запуганным человеком, который годами жил во лжи, которую она сама же и породила. И самое страшное, что настоящий талант, та самая «родственная душа», которую она так искала для сына, все это время была рядом. И они с сыном вдвоем растоптали ее.
Она подняла на меня глаза. В них не было ни злобы, ни ненависти. Только пустота. Словно кто-то выключил в ней свет.
Димa стоял, опустив голову, и тихо плакал. Плакал о чем-то безвозвратно утерянном. О доверии. О себе настоящем. Обо всем.
Прошел месяц. Тридцать дней странной, непривычной тишины.
Я сидела на полу в чистой, почти пустой гостиной. От прежнего уюта не осталось и следа. Стеллажи, где стояли книги Димы и безделушки, привезенные его матерью из поездок, теперь зияли пустотой. Он забрал свои вещи неделю назад. Мы не ссорились, не кричали. Он просто пришел с двумя большими сумками, молча собрал свои карандаши, планшеты, папки с «его» работами — теми, что были действительно его, простыми и негениальными. На прощание он сказал только одно:
— Прости.
Я не ответила. Потому что не могла. Потому что прощение — это не тот ингредиент, который можно достать из шкафа по первому требованию. Его нужно выстрадать. А мои страдания остались там, в дне рождения, и сменились чем-то иным — холодным, тяжелым, но твердым.
Он съехал к родителям. Я не спрашивала, как там теперь. Мне было все равно.
Я подала на развод. Документы лежали на столе, ожидая своей очереди в суде. Адвокат, просмотрев мои доказательства — те самые выписки и договор на квартиру, — только одобрительно кивнул.
— Дело несложное. Никаких претензий с его стороны быть не может.
Их и не было. Димa не звонил, не писал, не пытался что-то вернуть. Его молчание было красноречивее любых слов. Оно было признанием полного и безоговорочного поражения. Не только в нашей брачной войне, но и в войне с самим собой.
А еще через неделю пришло письмо. Не бумажное, а электронное. Из той самой студии, о которой я когда-то мечтала в университете, но куда не решилась послать свое портфолио, прячась за псевдонимом. Тот самый псевдоним — М. Орлова.
«Уважаемая Мария! Мы видели ваши работы, представленные на закрытом конкурсе «Весна». Нас заинтересовал ваш уникальный стиль и чувство композиции. Мы были бы рады пригласить вас на собеседование на позицию старшего дизайнера...»
Я прочла письмо три раза. Потом отложила телефон и снова посмотрела в окно. Закат окрашивал небо в нежные сиреневые и золотые тона. И в этой тишине, в этом пустом пространстве, я не чувствовала ни злорадства, ни торжества. Была лишь легкая, почти невесомая грусть, как после долгой болезни. И свобода. Та самая свобода, ради которой не нужно ни у кого просить разрешения.
И тут зазвонил телефон. Незнакомый номер, но я почему-то сразу поняла, чей он. Я подняла трубку.
— Алло.
— Марина. — Голос Ларисы Петровны был безжизненным, осипшим, будто она целый месяц не разговаривала. В нем не было ни прежней властности, ни высокомерия. Только усталость. — Как он? Ты же должна о нем заботиться. Хотя бы теперь. Он совсем потерялся.
Я посмотрела на коробку с осколками вазы, стоявшую в углу. Я так и не выбросила их.
— Лариса Петровна, — сказала я тихо, но очень четко. — Я никому и ничего не должна. Особенно теперь.
Я не стала ждать ответа. Я положила трубку. Звонок больше не повторился.
Я встала, подошла к окну и прижалась лбом к прохладному стеклу. Где-то там, в огромном городе, была моя новая жизнь. Жизнь, в которой я больше не была «никем». Я была Мариной. Бывшей женой. Талантливым дизайнером. Хозяйкой своей квартиры. Сильной женщиной, которая сумела выстоять. Но главное — я была собой. Без прикрас, без масок, без необходимости соответствовать чьим-то выдуманным идеалам.
Они называли меня никем, пытаясь унизить, возвысив своего «творческого интеллигента». Но именно я, а не он, оказалась единственным, кто смог выстроить свою жизнь из осколков их выдуманного мира. И в этой тишине, наступившей после бури, не было ни злорадства, ни боли. Было только спокойное, твердое знание, прозвучавшее во мне как самый главный итог всей этой истории: я — это я. И этого достаточно.