В доме моём всё было просто и честно: старые дубовые двери, которые не умеют хлопать, а только вздыхают; стул у окна, на котором привыкла сидеть тишина; часы с тяжёлой гирькой — ахиллесова пята времени. Я любил этот порядок и потому женился — подумал, что порядку полезно иногда слышать чьи-то шаги, кроме моих.
Жену звали Лена, ей было сорок пять. У неё была дочь двадцати четырёх лет, Варвара, жила «как гуляла по жизни», везде и нигде конкретно.
Вторая жена
Мы расписались быстро, и так же быстро в моём коридоре оказались два женских зонта: один — Ленин, другой — «на время её дочери». Вечером, когда в прихожей пахло дождём и виднелись два небольших следа на коврике, Лена сказала мягко, как говорят о больных щенках:
— Варька у нас неделю поживёт. Переждать экзамены. У неё нервишки шалят.
— Неделя, — повторил я.
Лена кивнула — не в мою сторону, а внутрь себя. Я это понял потом.
Варвара вошла в дом как входит тёплый сквозняк: ничего не трогая руками, она тронула всё. На кухне остался чужой смех в стакане; в ванной — целый сад флаконов, у которых запахи были как имена: «Грех», «Рассвет», «Секрет».
Она обняла Лену, чмокнула в воздух рядом с моей щекой и сказала:
— Я тут, пап… ой… Павел, прости.
Я ответил, что прощать нечего, и добавил — сам не знаю зачем:
— Я люблю закрытые двери.
— Это отлично, — сказала Варвара. — У меня с закрытыми дверями лучшие отношения. Они всегда там, где я.
Поначалу дурного не было. Шорохи, смех, маленькие небрежности — всё шло от молодости, которая, как известно, по себе ничего не винит. Я оставил Варваре гостевую, сам стал чаще запираться в кабинете, не от неё, от суматохи. И всё бы ничего, если б однажды ночью она не появилась на кухне в халате, с поясом, который, как и все пояса в этом мире, иногда теряет смысл.
— Не спится? — спросил я, помешивая чай.
— А вы? — сказала она.
В «вы» было легкомыслие, в котором всегда слышится «мы». Она села ближе, чем сидят вежливые люди, зацепила локтем мою руку и, как бы невзначай, улыбнулась одним углом рта.
Было в этом что-то актёрское, репетированное.
— Варя, — сказал я, отодвигая кружку, — завяжи халат.
— Жарко, — ответила она.
— У меня — нет, — сказал я. — И в моём доме я предпочитаю прохладу.
Она приподняла бровь, как ученица, которой задали скучную задачу, и ушла. Дверь, верная моей слабости, вздохнула и закрылась.
На следующий день я разместил на кухне ещё одну вещь из моего простого хозяйства — слова. Я сказал их осторожно, чтобы не тронуть чужого самолюбия:
— Лена, я не против, что Варя поживёт у нас. Но в доме у нас, у нас с тобой, всякая игра в намёки будет закрываться так же, как я закрываю кабинет.
Лена побледнела непонятно от чего — то ли от отсутствия претензии, то ли от присутствия смысла:
— Она ребёнок ещё в душе, Павлик.
— Ей двадцать четыре, — напомнил я. — Это взрослая душа, даже если внутри неё всё ещё играют в куклы.
Варвара сделала вид, что ничего не слышала. Днём она была занята экзаменами — судя по запахам в ванной, предмет назывался «косметическая география», а ночью… Ночью в доме завёлся неуютный театр: проходя мимо, она всегда притормаживала у дивана, где я читал, и садилась как бы случайно — на подлокотник. Её колено всегда было ближе, чем полагается.
Однажды она вытянула руку, коснулась моих плеч:
— У вас спина деревянная, Павел. Дайте я…
— Не трогай, — сказал я тихо. — Не из приличий — из уважения к себе.
— А ко мне? — спросила она.
— И к тебе тоже, — ответил я. — Потому что когда завтра ты передумаешь, мне жить в своём лице.
Я поднялся и ушёл в кабинет. Там, под шорох часов, я достал блокнот — давнюю привычку — и записал: «Ночь. Кухня — халат. Диван — колено. Плечо — “не трогай”». Я писал не для суда и не для будущего — для памяти: она, как проверяющий, любит цифры и факты.
В детстве меня научили: если хочешь остаться собой — учись называть вещи своими именами.
С третьей недели начались письма. Они были короткие, с эмодзи, и пахли теми же именами, что и бутылочки на полке.
«Вы сегодня один?» — начиналось письмо. «Нет» — отвечал я. «А кто с вами?» — «Достоевский», — отвечал я. «Дайте на минутку?» — «Он ревнив». В конце концов из одного письма исчезло «вы», и я получил фотку в мою собственную рубашку, явно снятую без моего участия.
Я не стал искать, где она её взяла — там, где берут чужое, редко оставляют записки. Я ответил двумя словами: «Удали это». Она ответила одним: «Зачем?»
Я снова пошёл к Лене — не жаловаться, а предупредить: кто предупреждён — вооружён тем, что не станет потом говорить, будто не слышал.
— Варя играет опасно, — сказал я.
— Ей нравится нравиться, — улыбнулась Лена таким образом, будто извинялась перед собственной дочерью за моё уродство. — Ты не будь такой доской, улыбнись.
— Я улыбаюсь, — сказал я. — Только у улыбки не должно быть цены.
Предел настал
Я не успел заметить, когда и как оборвалась наша простая нить. Возможно, это случилось в тот вечер, когда в моём кабинете, за закрытой дверью — я закрывал её инстинктивно, как человек закрывает окно перед грозой, — внезапно щёлкнул замок изнутри.
Варвара вошла так легко, будто дверь — не дверь, а иллюзия. Она прислонилась спиной, щёлкнула защелкой и в глазах её появилась та простая решимость, которая обычно свойственна человеку, вставшему на коньки прямо у края.
— Я хотела поговорить, — сказала она. — По-человечески. У вас глаза честные… и губы сухие.
— От воды это лечится, — ответил я, вставая. — Открой дверь.
— Не спешите, — сказала она и вдруг придвинулась. Та «пошлость», о которой принято молчать, оказалась проще, чем я думал: в ней не было ничего особенного — горькая помада, запах слишком сладкий для комнаты, короткий выдох перед шагом.
— Варя, — сказал я и положил ладони ей на плечи, не как мужчина, а как санитар, который держит человека, чтобы тот не упал. — Дверь. Открой дверь.
— Вы чего боитесь? — спросила она.
— Себя, — сказал я. — Потому что я не хочу завтра жить с человеком, который согласился.
Она отпрянула. Щёлкнул ключ. Я вышел в коридор и позвал:
— Лена!
Лена выглянула из кухни с полотенцем. Они встретились глазами — мать и дочь — на моём коврике. В этот момент я ещё думал, что любую трещину можно заткнуть ватой слов. Я ошибся. Ватой затыкают бутылочные горлышки, а не человеческие.
Ночью у меня зазвонил телефон. Это был не звонок — сигнал тревоги. Голос Варвары звучал на громкой связи, разлитый по кухне как сироп:
— Мам, он ко мне полез.
После этого случилась пауза, на которую опираются всю жизнь, — и шёпот Лены, слабый и наконец не актёрский:
— Паш, скажи…
— Я скажу утром, — ответил я. — Чтобы мы все были трезвее.
Утром я положил на стол блокнот и телефон. Я не люблю предъявлять доказательства — в них есть что-то от лавочников, которые считают чужие копейки. Но я предъявил. Фотографии, письма, две короткие голосовые записи вроде «не трогай» и «открой дверь».
Лена слушала и качала головой — не отрицая, а пытаясь укачать совесть. Наконец сказала: — Она ребёнок, Павел. Ей хочется…
— Я не спрашивал, чего ей хочется, — сказал я. — Я рассказал, чего я не делал.
— Но она говорит…
— Здесь, — я постучал по телефону, — не «говорит», а «слышно».
— Ты всё придумал, — сказала она вдруг, так резко, будто выдернула у себя занозу. — Ты записывал… Значит, знал… Значит, хотел.
— Я записывал, — ответил я, — потому что однажды понял: слово взрослого мужчины стоит меньше, чем слеза молодой женщины. И если ты хочешь остаться собой — напиши дату.
После этого я сделал то, что должен был сделать в первую неделю. Я встал, открыл шкаф, достал чемоданы — их в каждом доме ровно два, как в каждой истории два исхода, — и поставил у двери.
— Лена, — сказал я, — это моя квартира. Бабушкина. Мы поженились, и я пустил в дом не только тебя, но и всё, что тебя сопровождает. Сейчас я прошу сопровождение уйти.
— Ты выгоняешь нас? — спросила она обречённо.
— Я выношу ложь, — ответил я. — А куда она пойдёт — вопрос к ней.
— И ты веришь себе больше, чем ей?
— Да, — сказал я. — Потому что я был при себе.
Обиженные
Я дал им час. Варвара хлопнула дверцей шкафа и бросила в чемодан первый попавшийся свитер так, будто бросала в меня. Лена собирала тщательно, по-женски аккуратно, с тем бессмысленным достоинством, с каким люди протирают стаканы в вагоне третьего класса.
Я стоял у окна и наблюдал за тем, как осыпается наш мир — он осыпался не камнями, а порошком. За час я состарился лет на пять и помолодел на десять одновременно.
Когда чемоданы стояли на коврике, ровные, как мысли на исповеди, Варвара подошла ко мне и сказала тихо, чтобы слышала только одна гордость:
— Вы трус.
— Возможно, — сказал я. — Но я не подлец.
— Вам ещё отбиваться придётся.
— От чего?
— От нас.
— Я уже, — ответил я и повернул ключ. Дубовая дверь, верная моей старой любви, вздохнула и закрылась изнутри.
Я поменял замки в тот же день — не из страха, из гигиены. Тишина вернулась в дом, как возвращаются кошки — без извинений. На столе осталась кружка, к которой больше никто не прикасается, и две резинки для волос — они лежали как два вопроса, на которые у меня нет ответов. Я позвонил знакомому юристу, тот сказал:
— Легитимно. Собственность — ваша.
— Я знаю, — сказал я. — Мне нужно другое слово, помимо «легитимно».
— Тогда «правильно», — сказал он. — По-человечески правильно.
Попытка номер 2
Вечером позвонила Лена. Голос у неё был мягче, чем раньше, и ровнее — люди быстро учатся говорить без красок, когда им некого морочить.
— Павел, — сказала она, — мы переедем к моей сестре. Я…
— Я не держу зла, — перебил я. — Но и двери не держу открытыми.
— Я верю дочери, — произнесла она вдруг, как присягу.
— А я верю себе, — ответил я, — и моим часам на стене. Они одни меня не обманули.
Потом были звонки. Извинения я не услышал и не ждал. Были угрозы — простые, как кирпич: «Мы всё расскажем», «Мы тебя…», «Мы…». Мне казалось, что слово «мы» у них — как чужой зонтик: от дождя не спасает, но кажется прилично. Я говорил одно и то же:
— В доме, где моё имя стирают одним звонком, вам делать нечего.
Соседи стали вежливее. Хорошие люди всегда становятся вежливее, когда у вас горят мосты: они подходят греться. Друзья — те, кто был зрячим и до пожара, — приносили "хлеб" и смешные истории; кто-то стеснялся тишины моей кухни, кто-то — её честности. Я мало говорил. Научился сначала молчать, потом спать, потом снова читать. И, что для меня оказалось удивительней всего, — улыбаться без цены.
***
Прошло две недели. В воскресенье ко мне постучали. За дверью стояла Варвара, одна, без Лукавого. Она держала пачку листов — наверное, спектакль.
— Я хотела извиниться, — сказала она и не посмотрела в глаза. — Но не буду. Это была просто игра.
— Да, — сказал я. — Нехорошая игра для взрослых.
— Вы могли, — сказала она вдруг зло, — влюбиться в меня. Все влюбляются.
— У всех разные вкусы, — ответил я. — Мой — уважение к себе.
— Вам ещё придётся доказывать, что вы не… — она не договорила, тащила слово как тяжёлый чемодан.
— Никому я ничего не доказываю, — сказал я. — Я живу. И двери у меня закрываются изнутри.
Она ушла, ударив каблуком по ковру — смешной способ напугать дом. Я сел на стул у окна, рядом уселась тишина. Гирька часов, как всегда, со вздохом поползла вниз. Внизу было то же, что и наверху: воздух, который я выбирал сам — без чужих ароматов.
Я не герой и не судья. Я человек, который однажды понял: настоящая пошлость не в голой коже и не в шёпоте на кухне; она — в готовности назвать грязью того, кто тебе отказал.
И ещё я понял, что нет такого закона, по которому мужчина обязан жить там, где его честь — предмет для семейных диспутов. Я выгнал из дома не женщину и её дочь — я вынес из дома разговор, в котором меня уже не было.
Говорят, после таких историй полезно искать мораль. Я её не искал. Мораль сама стоит у двери, если ты поворачиваешь ключ. Она простая: в своём доме мужчина имеет право на две вещи — на закрытые двери и на открытое лицо. Всё остальное — из области запахов. Они выветриваются.
Не забудьте подписаться на канал, чтобы участвовать в обсуждениях.