Я пробуждаюсь тогда, когда небо над тёмными силуэтами сопок только-только начинает тлеть первым, робким светом. В избе ещё царит полумрак, и воздух густо пахнет дымом и сушёными травами, что висят под потолком душистыми пучками. Из угла доносится негромкое ворчанье моего пса. Здоровенный пёс, с шерстью цвета старого золота и носом, испещрённым шрамами былых схваток. Он всегда первым чувствует, что настала пора подниматься. Тянется лапами, фыркает, подвывает низко и нетерпеливо, торопя меня. Я потягиваюсь, поднимаясь с тёплой лежанки, и сонная одурь тут же отпускает моё тело. Жить здесь в одиночестве — значит встречать каждое утро без малейшей лени, иначе весь день пойдёт насмарку.
Выхожу на крыльцо. Утро дышит свежестью, лес замер в безмолвии, и лишь где-то вдали мерно отсчитывает секунды кукушка да в траве неумолчно стрекочут кузнечики. Воздух пьяняще пахнет смолой и влажной, доброй землёй. Беру ведро и иду к ручью, что звенит на дне оврага за избой. Вода в нём ледяная, хрустально-прозрачная. Зачерпну полное ведро и смотрю, как на дне его пляшут и переливаются солнечные зайчики. Пёс пьёт прямо из струи, шумно и жадно, а потом бодро встряхивается, окатывая меня россыпью прохладных брызг.
Завтракаю без затей. Крепкий чай, хлеб, ломоть вяленой рыбы. Чайник мой стар, почернел от многолетней копоти, но верен как скала. Рыба отдаёт дымком, и этого аромата вполне достаточно, чтобы ощутить во всём теле приятную сытость и прилив сил. Собака получает свою долю. Без этого он не отстанет — будет сидеть и смотреть так пристально, что взглядом, кажется, прожжёт дыру в стене.
Затем начинаются будничные труды. Сперва иду проверять сети на протоке. Тропа до боли знакома, утоптана моими сапогами и лапами пса. Каждый день туда и обратно. Лес вокруг живёт своей полнокровной жизнью. Где-то треснула ветка под белкой, прокричал глухарь. А вот и хрустнули сучья под тяжестью крупного зверя. У самой воды пахнет тиной и холодной глубиной. Поднимаю сеть — попались два хариуса, серебристые, ещё живые, отчаянно бьют хвостами. Пёс мигом оживляется, встаёт на задние лапы, тянется к добыче. Я знаю его повадки — вечно норовит урвать рыбёшку первым. Одного хариуса отправляю в ведро, второго бросаю ему. Пусть порадуется.
Возвращаюсь, подвешиваю улов коптиться. Дымок поднимается тонкой, почти невесомой струйкой, а во дворе уже вовсю светит солнце. В такие часы любое хозяйское дело в радость. Беру топор — рублю дрова. Звук получается сочный, звонкий, его раскат уходит далеко-далеко, в самую глубь сопки. Складываю поленья в ровные, аккуратные ряды, обтираю со лба пот и чувствую глубокое удовлетворение: дело сделано, зима будет встречаться с теплом. Пёс всё это время лежит рядом, положил морду на лапы и наблюдает, словно негласно проверяя качество моей работы.
После обеда ухожу на дальнюю тропу, ставлю силки. Здесь чаще всего пробегает заяц, иногда попадается белка. Пёс бежит впереди, водит носом по ветру, хвост торчит трубой. Для меня это не просто добыча, а самая настоящая радость. Идти по лесу, знать здесь каждое дерево, каждую кочку — это дорогого стоит. Тайга не прощает невнимания и ошибок, но щедро награждает тех, кто чуток и терпелив. Замечаю свежие следы сохатого — значит, где-то рядом бродит. Но ружьё сегодня не беру — пока мяса достаточно.
К вечеру возвращаюсь усталый, но с приятной, благородной тяжестью в натруженных руках и плечах. Варю уху на костре прямо во дворе, а не в печи. Дымок стелется над поляной, и воздух наполняется ароматом навара и рыбы. Сидим с псом рядом. Я ем горячее, он получает свой законный кусок и тихо ворчит от удовольствия. В такие минуты всё обретает поразительную ясность и простоту. Есть еда, есть кров над головой, а рядом — верный товарищ. Ночью лес начинает тихую, размеренную песню, жужжат насекомые, изредка кричит сова. В избе тепло и уютно пахнет дымом и сушёной рыбой. Ложусь на топчан, слушаю, как пёс ворочается у порога, рычит во сне на невидимых врагов, и думаю: «Вот оно, моё счастье. Не нужны здесь никакие праздники или гости. Здесь каждый день сам по себе — праздник. Утро, чистая вода, работа, костёр и тёплое дыхание собаки рядом».
Иду я по тропе, и ноги наливаются свинцовой тяжестью, будто к ним и впрямь привязали гири. День выдался невероятно длинным, словно сама вечная тайга вокруг. Поднялся я ещё затемно, истопил печь, сварил крепкого чаю, перекусил и двинулся в лес. Работы, как водится, было в избытке. Проверил сети, потом поднялся на сопку, где старый бурелом перегородил тропу, и принялся прорубать проход топором. Руки отзываются глухим гулом, плечи ноют, спина промокла от пота, а солнце всё ползёт и ползёт вверх. Тайга не знает жалости. Уж если взялся за дело, будь добр тянуть до самого конца.
Пёс мой неотступно следовал рядом. Он умен и стар, изучил каждую привычку хозяина. Видно, сегодня почуял, что я выбиваюсь из сил. Шёл тише обычного, не носился по кустам, а держался поближе. В его глазах то и дело мелькала какая-то особенная, почти человеческая забота, хотя, конечно, по-собачьи это трудно назвать. Он просто чувствовал всем своим существом всё, что происходило со мной. Когда я рубил сучья, он лежал рядом и внимательно наблюдал. Когда я шёл обратно с мешком рыбы, уверенно бежал впереди.
Солнце стало клониться к закату, и я понял, что пора поворачивать к дому. Тропа знакома до последнего камня, сколько раз я по ней ходил — выбита ногами, переплетена корнями, и каждый её поворот мне словно родной. Лес в этот час затихает. Дневная суета улеглась, птицы смолкли, и лишь изредка отстучит дятел или белка промелькнёт по ветвям. Воздух становится густым, он пахнет хвоей и тёплой, уснувшей землёй — будто сама природа готовится к покою и отдыху.
Я уже шагал не думая, на автомате. В голове крутились самые простые, обкатанные мысли: приду — нужно принести воды, истопить печь, подвесить рыбу коптиться, поужинать и лечь. А утром снова подниматься затемно. Так и живу, меряя время своими делами. Пёс бежал чуть впереди, иногда останавливался, терпеливо ждал, когда я подойду, и снова шёл вперёд. И вдруг замер окончательно. Сел прямо посреди тропы, поднял морду, и глаза его ярко блеснули в последних лучах заката. Я махнул ему рукой: «Ну что уселся? Пошли, старик». Но он даже ухом не повёл. Выставил вперёд лапы, опустил хвост и сидит, неподвижный, как изваяние.
Я сделал шаг, но он не двинулся с места. Подошёл ближе, потянул за загривок — а он будто врос в землю. Взглянул в его глаза и увидел не просто упрямство, а какую-то глубинную, щемящую тревогу. Он даже тихо заворчал, предупреждающе и глухо, когда я попытался настоять на своём. «Что это ты удумал?» — проворчал я в недоумении. — Дом совсем близко, а ты тут встал как вкопанный.
В ответ он лишь молча смотрел в глубь леса, всей своей напряжённой позой, настороженными ушами и собранной мордой говоря о чём-то важном, чего я ещё не мог понять. Я замер, вытер со лба пот. Чувствовал, что дело неспроста — не бывает такого, чтобы собака вела себя так просто так. Присел на корточки, прислушался. И словно провалился в бездну тишины. Лес затаился, замер. Ни ветерка, ни пения птиц. Лишь где-то в бескрайней дали глухо отзывалась кукушка. Тишина стояла такая оглушающая, что в ушах начинало звенеть.
И вдруг — треск. Сначала тихий, едва различимый, словно лопнула подсохшая ветка. Я не придал ему значения, но звук нарастал, становился всё громче, глубже, тяжелее, будто сама земная твердь начинала ломаться под невидимой тяжестью. Пёс вскочил. Шерсть на его спине ощетинилась, он оскалил зубы в безмолвном рыке, хотя вокруг не было видно ни души. И в тот же миг, прямо передо мной, в нескольких шагах от того места, куда я должен был ступить, с чудовищным, раздирающим пространство грохотом рухнула старая, могучая ель. Гул был такой силы, что отозвался дрожью в самой груди. Сухие сучья ломались с треском, похожим на ружейные залпы. Земля содрогнулась под ногами, воздух мгновенно наполнился облаком пыли и терпким, древним запахом прелой древесины. Огромная, невесомая прежде масса обрушилась на тропу, сметая всё на своём пути.
Я остолбенел, не в силах пошевелиться. Ещё мгновение, ещё один неосторожный шаг — и меня бы не стало. Даже думать об этом было страшно. Стою, слушаю, как бешено колотится сердце, чувствую, как дрожат руки. А пёс уже рядом. Всё ещё настороженный, но уже спокойный. Он посмотрел на меня и отрывисто, коротко подал голос, будто говоря: «Вот видишь? А я знал».
Я опустился на колени, обнял его за шею, прижался лицом к тёплой, живой шерсти. Он тяжело дышал, его дыхание было горячим, нос влажным и прохладным. Он лизнул мне руку и тихо, умиротворённо заворчал. Я не сказал ни слова. Что можно сказать? Я лишь крепче сжал его в объятиях, потому что слова здесь были бы лишними.
Мы обошли поваленную великаншу стороной. Ветки ещё потрескивали, осыпались сучья, но путь вперёд был свободен. Домой мы возвращались молча. И я чувствовал лишь одно: не окажись рядом моего старого друга, меня бы сейчас не было. И я понял здесь, в этой глухой тайге, что то кормит, то губит без разбора, — собака порой куда мудрее человека.
Когда мы добрались до избы, я первым делом достал из мешка рыбу и кинул ему целого, отборного хариуса. Он проглотил добычу мгновенно и уселся у порога, довольный и важный. Я налил себе чаю, вышел на крыльцо. Небо уже темнело, одна за другой зажигались первые, робкие звёзды, а воздух густел, наполняясь ночной прохладой. Рядом, свернувшись калачиком, лежал он — мой пёс. Мой спаситель, товарищ и единственный собеседник. Я смотрел на него и думал: «Вся моя жизнь в этих лесах держится на двух опорах. Первая — это мои собственные руки, умеющие трудиться. Вторая — вот он, этот пёс, что знает тайгу не хуже меня и хранит меня так, как никакое ружьё не сохранит». И вот сидим мы, ночь вокруг сгущается, где-то вдали снова трещат и с грохотом падают деревья, но на душе у меня спокойно. Потому что я знаю: рядом есть глаза, которые видят раньше моих, уши, которые слышат то, что мне никогда не услышать, и сердце, верное мне до самого последнего вздоха.
Пятьдесят первое лето моё в тайге наступило тихо, без суеты и лишнего шума. Здесь никто не напомнит, ни открытки не пришлют, ни гости не нагрянут с поздравлениями. Я и сам-то не всегда считал эти годы, но в этот раз запомнил особо. Ровно год назад, когда стукнуло полсотни, я дал себе слово — буду праздновать. Хоть по-своему, хоть в полном одиночестве.
Проснулся я ещё затемно, когда солнце только собиралось всходить. В избе стояла лёгкая предрассветная прохлада. Пёс мой, старый товарищ, дремал у порога. Услышав, что я поднялся, он встряхнулся, сладко зевнул во всю свою широкую пасть и сразу же подошёл ко мне. Его умные, бездонные глаза смотрели на меня с безграничным доверием, будто спрашивая: «Ну, хозяин, каковы наши планы на этот день?»
Я вышел на крыльцо, окинул взглядом владенья. Утро стояло ясное, чистое, небо — бездонное и прозрачное. В траве, будто рассыпанное серебро, искрилась роса. Лес постепенно просыпался и жил своей, ни на что не похожей жизнью: в кустах шуршала проворная белка, над ручьём заливалась малиновка, а вдалеке неугомонная кукушка методично отсчитывала чьи-то секунды. Я вдохнул полной грудью свежий, хвойный воздух и тихо сказал сам себе: «Ну что, старик, вот и ещё одно лето в тайге началось. Будем живы — будет и праздник!»
Решил устроить себе настоящий праздничный обед. Достал припасённые заранее гостинцы, специи, что бережно хранил как раз для особого случая. Сегодня — самый тот случай. Взял чёрный котёл, сходил к роднику за чистейшей, ледяной водой. Пёс неотступно следовал за мной, весело виляя хвостом и деловито обнюхивая придорожные травы.
Поставил котёл на разведённый во дворе костёр, запустил туда отборных хариусов, добавил щепотку сушёного лука, соли, несколько пригоршней кедровых орешков, что я предварительно истолок в ступке. Пошёл такой аромат, что аж сердце отозвалось сладкой болью — пахло детством, праздником и жизнью. Вся округа пропахла наваристой, душистой ухой.
Пока варилось главное блюдо, я взял кусок берёзовой коры, снятый тонким, почти бумажным пластом, и сделал из него тарелку. Нарезал на ней свежего, ещё тёплого хлеба, испечённого накануне.
Я положил на грубую кору ломоть хлеба, щедро посыпал его сверху крупной солью. Пёс, словно тень, устроился рядом, его внимательный взгляд ловил каждое моё движение, но нос он наморщивал от резких запахов дыма и смолы. Когда уха по-настоящему закипела и загустела, я сдвинул чугунный котёл с огня, разлил душистый бульон по двум мискам. Одну поставил перед собой, другую — перед верным стражем, не забыв положить ему целую, только что сварившуюся рыбину.
Он радостно, сдавленно взвизгнул, торопливо облизнулся, но не двинулся с места, воспитанно дожидаясь моего разрешения. Я взял в руки свой хлеб, поднял его, будто тост заздравный, и громко произнёс: «Ну, с днём рождения тебя, старик. Полвека минуло, а ты всё здесь. Всё в той же тайге, с тем же псом. Будем жить, выпьем за здоровье и за верность, что не знает границ». Пёс коротко и звонко гавкнул, словно поддакивая. И мы принялись за еду вдвоём, хлебая уху шумно, с таким аппетитом, что мне на миг почудилось, будто я сижу за столом не в одиночестве. Воздух вокруг нас наполнился священной триадой запахов: горьковатого дыма, сладковатой свежей рыбы и кисловатого хлеба. Ветер ритмично раскачивал вершины сосен, и тени, словно тихие гости, двигались по поляне. Всё в этот миг было до простоты обыденно и до слёз торжественно.
Память моя ожила, и перед внутренним взором проплыли образы родителей, давно ушедших, светлые картины детства, первой, замирающей от восторга охоты, друзей, чьи лица стёрло время. Вспомнилось, как я рубил эту избу, как впервые заснул под её надежной крышей, слушая, как за стенами стонет и плачет ветер. Всё пронеслось вихрем, подобно старой, чуть поблёкшей киноленте. Но самое главное, что я остро чувствовал: вот он, настоящий праздник, и не нужны мне для него ни шумная толпа, ни пустая болтовня. Достаточно было потрескивающего костра, преданной собаки, да тарелки обжигающе горячей ухи.
Когда трапеза подошла к концу, я налил себе полную кружку самогона, прозрачного, кристально чистого, словно вода из родника. Поднял её в сторону темнеющего леса и провозгласил: «За то, что жив!» — и сделал медленный глоток, чувствуя, как по груди разливается густое, согревающее тепло. Пёс в это время аккуратно дожевывал свою рыбу, улёгся у моих ног и устремил на меня свой взгляд снизу вверх — спокойный, полный безмолвного понимания, от которого на сердце становилось мягко и светло. Сидели мы так долго, солнце поднималось выше, сосны продолжали свой вечный шумный разговор, а кукушка всё считала и считала кому-то года. Я неспешно гладил тёплую шерсть пса и думал, что, возможно, не так уж и одиноко в этой глуши. Если рядом есть верный пёс, есть бескрайний лес, есть хлеб да уха, значит, есть уже всё, что нужно для счастья. Вот так, в тишине и спокойствии, я и отметил своё пятьдесят первое лето. Без громких тостов, без чужих лиц, без навязчивой музыки и пьяного застолья. Лишь я, мой пёс и молчаливая тайга. Но в сердце моём жило неподдельное, глубокое чувство праздника, лишённое всякой суеты. И я понял, что лучшего подарка мне и не надобно.
Случилось же это весной, когда ледоход уже пронёсся бурной грохочущей лавиной, но вода в реке ещё не успела прогреться, храня зимний ледяной поцелуй. В тайге весна всегда обманчива. Днём пригревает ласковое солнце, из-под прошлогодней листвы робко пробивается первая травка, а птицы поют так самозабвенно и звонко, будто и не было долгой, суровой зимы. Но ночью всё ещё властвует мороз, он больно хлещет по щекам, сковывает лужи хрупким ледяным стеклом, а дыхание застывает в воздухе густыми, тяжёлыми клубами. Река в это время года особенно коварна и опасна.
Я вышел на охоту. Нужно было проверить заветные места у узкой протоки. Там частенько тропит заяц, садится на отдых утка. Мой пёс уверенно шёл впереди, его хвост был напряжённой трубой, нос жадно вбирал все земные запахи, а уши стояли торчком, улавливая малейший шорох. Он всегда чует всё раньше меня: и свежий звериный след, и дымок дальнего костра за много вёрст, даже надвигающуюся перемену погоды. Я шёл за ним следом в полной уверенности, ибо привык доверять его чутью безраздельно.
Тропа вывела нас на крутой скрипучий обрыв. Внизу вода бежала стремительно и бодро, пенилась на беспокойных перекатах и тянула от неё сыростью, пронизывающим до костей холодом. Берега были подмыты и рыхлы, весенняя вода исподтишка обворовывала землю, и целые кочки сползали вниз с тихим шуршанием. Я присел на корточки, всматриваясь. Свежий, отчётливый след сохатого отпечатался в грязи — он прошёл здесь недавно, может быть, всего час назад. Сделав неосторожный шаг ближе к самому краю воды, желая разглядеть противоположный берег, я вдруг почувствовал, как земля под ногами предательски поползла и осела.
Всё произошло с пугающей, обезоруживающей быстротой. Резкий, сухой хруст, неожиданный рывок вниз — и я уже оказался по грудь в ледяной, сковывающей воде. Холод ударил с силой обуха по голове, он обжёг всё тело, словно раскалённым железом, хотя это был всего лишь неумолимый, пронизывающий до дрожи мороз.
Дыхание перехватило, легкие, казалось, сжались в тугой, безвоздушный комок, словно в груди внезапно вырос тяжеленный камень. Я беспомощно барахтался, хватая ртом пустоту, а руки мои бессмысленно цеплялись за воду, которая не могла дать опоры. Одежда, мгновенно пропитавшись ледяной влагой, превратилась в неподъемную ношу и неумолимо тянула ко дну. Сапоги налились свинцовой тяжестью, ватный тулуп впитал в себя целое озеро, а руки уже почти не слушались, ослабевая с каждой секундой. В ушах стоял оглушительный шум реки, рот захлебывался горько-ледяной водой. Где-то в глубине сознания, холодной и четкой молнией, мелькнула обжигающая мысль: «Всё. Конец. Здесь и останешься». Я сделал последнюю отчаянную попытку ухватиться за крутой берег, но обжигающе холодная глина осыпалась под пальцами, не давая ни малейшей надежды.
И в этот миг я почувствовал резкий, мощный рывок за воротник телогрейки. Меня с силой рванули вверх. Первой, ослепленной ужасом, мыслью было – зацепился сам. Но, обернувшись, я увидел его. Моего пса. Он стоял на самом краю обрыва, вцепившись мертвой хваткой зубами в грубую ткань, глаза его были дики, полны невероятного напряжения и решимости. Он тянул меня изо всех своих собачьих сил, глухо рыча сквозь сжатые зубы, лапы разъезживались по скользкой глине, но он не сдавался, не отпускал. Я чувствовал каждый его рывок, каждое движение – он буквально вырывал меня из холодных объятий смерти, вытягивал из небытия. Я пытался помочь, цепляясь за торчащие из берега корни, упираясь коленями в скользкую кручу, но тело почти не слушалось, силы были на исходе. А он тянул. И я слышал его хриплое, прерывистое дыхание от нечеловеческой натуги, слышал сдавленный скулеж, но он не останавливался – тянул, тянул, тянул.
И вот я, наконец, рухнул на твердую землю, выброшенный на берег, как выброшенная волной щепка. Ледяная грязь облепила меня, дыхание рвалось из груди прерывистыми, хриплыми спазмами, в глазах стоял туман. Я лежал, не в силах пошевельнуть и пальцем, а рядом, тяжело и часто дыша, лежал мой пес. Он тут же принялся облизывать мое замерзшее, забрызганное илом лицо, жалобно и тревожно поскуливая – он проверял, жив ли я, вернулся ли я к нему. Я не мог ответить, не мог даже рукой его погладить. Просто лежал, глядя в сизое, холодное небо, на редкие облака, плывущие над темными сопками, и в отуманенном сознании стучала одна-единственная, огненная мысль: «Он… Он меня вытащил!». Когда дыхание немного улеглось, я из последних сил дотянулся до него, обнял его сильную, влажную шею. Он прижался ко мне всем телом, согревая своим теплом, и в тот миг я с абсолютной, кристальной ясностью понял: нет на всем белом свете силы более преданной и верной, чем это бесхитростное собачье сердце.
Я кое-как поднялся на дрожащих ногах, разделся прямо под пронизывающим ветром, с огромным усилием выжал тяжелую телогрейку, дрожащими руками развел костер. Спички почти все отсырели, но одна, последняя, все же чиркнула и загорелась. Пес лег рядом, словно чувствуя мою слабость, и положил свою лапу мне на колено – поддерживал. Я отогрелся у огня, выпил горячего чаю из походного котелка, и только тогда до меня окончательно дошла вся глубина и весь ужас случившегося. Еще мгновение, еще один вдох – и меня бы не стало.
С тех пор я смотрю на своего пса совсем другими глазами. Да, он всегда был моим верным другом, неутомимым помощником и удачливым охотником. Но в тот роковой день он перестал быть просто собакой. Он стал тем, кто вступил в схватку с самой смертью и отвоевал у нее мою жизнь. И теперь каждый раз, когда я вижу отблески костра в его преданных глазах, я вновь и вновь вспоминаю тот ледяной поток, сковывающий холод и его зубы, впившиеся в мой воротник. Вспоминаю тот последний рывок, который подарил мне еще один день, еще одну жизнь в этой суровой тайге.
Проснулся я в то утро раньше обычного. В избе было по-ночному темно, лишь в печи тихо потрескивали, угасая, последние угольки. Я присел на краешек топчана, потянулся, замер на мгновение, прислушиваясь к тому, как дышит за стеной пробуждающийся лес. Перекликаются птицы, где-то вдали кричит тетерев, неслышно журчит ручей. Мой пес еще дремал, свернувшись калачиком у порога, но едва я пошевелился – он тут же вскочил, бодро встряхнулся, забарабанил хвостом по половицам. Умный взгляд – он все понимает. Если хозяин поднялся, значит, день начался, пора за дело. Я растопил печь, налил в закопченный чайник студеной ключевой воды, кинул туда для духа щепотку сушеной брусники, выпил пару кружек почти не греющего чаю. Отломил кусок вяленой рыбки, половину бросил псу. Тот ловко подхватил лакомство и принялся трапезничать, издавая довольное урчание. Доев, я отставил кружку и вышел на крыльцо.
И тут мой взгляд сразу же упал на то, что давно уже вызывало у меня тихую, но настойчивую тревогу. Чуть поодаль, на склоне, стояла старая, высохшая ель. Ствол ее внизу был могучим, кряжистым, а раскидистая крона наклонилась как раз в сторону моей крыши. Это была не просто нависшая ветка – целое дерево, которое могло рухнуть от первого же порыва шального ветра, положив конец всему моему жилью. Я видел это и раньше, но отмахивался, успокаивая себя, что простоит еще. В это ясное утро я понял с непреложной очевидностью: медлить больше нельзя, дерево нужно валить, иначе зимовать под такой угрозой немыслимо. Пес тоже учуял мою тревогу, зарычал глухо, тявкнул пару раз, хвост напрягся – он чувствовал, что дело предстоит серьезное. Я потрепал его по загривку. «Правильно, старина, работа нам с тобой предстоит нелегкая. Ты глазом, а я руками».
Взял топор, что всегда висит на своем месте на стене. Лезвие его поблескивало в утренних сумерках, острое, отточенное – я как раз накануне правил его на камне. Подошел к дереву, медленно обошел его кругом, прикидывая, куда его валить. Прямо на избу, само собой, нельзя. Значит, нужно положить его на поляну. Место там ровное, если все верно рассчитать, дерево ляжет как раз туда. Приступил к подрубке. Первые удары прозвучали на удивление звонко, и эхо раскатисто ушло вглубь лесной чащобы. Щепки полетели во все стороны. Топор входил в древесину тяжело, с глухим стуком – дерево было сухое и крепкое. Сапоги вязли в мягкой земле, а рубашка моментально промокла от спины до пояса. Пес улегся неподалеку, но не сводил с меня внимательных, полных беспокойства глаз. Уши его были настороженно подняты. Время от времени он вставал, медленно обходил дерево по кругу и снова укладывался на прежнее место. Час за часом я рубил.
Солнце поднималось все выше, тени становились короткими и черными, руки налились свинцовой усталостью, на ладонях выступили горячие мозоли. Я сделал глубокий подруб с одной стороны, принялся за другой, но дерево стояло насмерть, упрямое и не желающее сдаваться. Я остановился, прислушался – оно тихонько поскрипывало, и в этом скрипе читалась явная опасность. Решил подстраховаться. Притащил старую, толстую веревку, оставшуюся еще с тех времен, когда я работал с геологами. Забрался повыше, обвязал ствол покрепче и оттянул конец на поляну. Пришлось тянуть изо всех своих сил. Я упирался ногами в землю, налегая на веревку всем телом. И тут мой пес, словно понимая все без слов, вцепился зубами в край веревки рядом со мной и принялся тянуть ее по-своему. Вид у него был воинственный: оскал, горящие глаза, лапами он яро рыл землю. И от этого зрелища во мне самом прибавилось сил.
День уже катился к середине. Жара стояла такая, что рубашку на мне можно было выжимать. Я присаживался на ближайший пенек, пил теплую воду из фляги, хлебал остывший чай из кружки. Пес сидел рядом, высунув на бок язык, и часто-часто дышал. Я дал ему сухаря, который он с радостью слопал, и снова улегся в тени – ждал, терпеливо и преданно.
После недолгой передышки я вновь обхватил рукоять топора. Каждый взмах отдавался в изможденном теле ноющей болью, но останавливаться было нельзя — я чувствовал, что дерево вот-вот дрогнет. Солнце клонилось к горизонту, и я уже едва владел онемевшими руками, когда наконец услышал долгожданный, горький стон. Ель содрогнулась, протяжно и жалобно скрипнула, словно в последний раз взывая к миру. Пёс встрепенулся, залился тревожным лаем, ощетинившись всей своей шерстью. Я отпрыгнул в сторону, крикнул его к себе. Он метнулся ко мне, и в тот же миг исполин качнулся — сначала нерешительно, медленно, а затем всё стремительнее, с оглушительным скрежетом и гулом, с треском ломая сучья. И, наконец, с оглушительным грохотом, прокатившимся по всей лесной чащобе, ель рухнула на поляну. Взметнулся столб пыли, сучья разлетелись в стороны. С шумом вспорхнули перепуганные птицы.
Я стоял, прислонившись к сосне, сердце бешено колотилось, дыхание сбивалось. Взгляд метнулся к крыше — цела, изба стоит невредимая. Дерево легло точно в расчищенный промежуток, туда, куда я и рассчитывал. Внутри разлилось всепоглощающее чувство облегчения и тихой, выстраданной гордости. Пёс ликовал: носился вокруг поверженного исполина, заливисто лаял, обнюхивал его, празднуя нашу общую победу. Я опустился на пень, снял шапку, вытер со лба пот. Усталость была такая, что руки предательски дрожали, но на душе царило то самое тихое, светлое счастье. Сделал. Защитил свой дом.
До самого вечера я обрубал крупные ветви, распиливал ствол на аккуратные чурки, полено к полену складывал в штабель — вот и дрова на зиму, а могучий ствол оставил на завтра. Силы были на исходе. Когда солнце скрылось за сопками, я развёл костёр, поставил над ним котёл. Пёс улёгся рядом, положил голову на лапы, глаза прикрыл, но ухо всё равно настороженно подрагивало. Мы сидели у живого огня, я хлебал горячую похлёбку, он грыз кость, и обоим было хорошо, по-особенному спокойно и глубоко. Я глядел на поляну, где лежала поверженная ель, и думал: «Вот он, истинный праздник в тайге. Не вино и не гости, а этот день, когда ты одолел трудное дело и сохранил крышу над головой».
Тот день начинался как самый обычный. Я проснулся в избушке на рассвете, растопил печь, заварил крепкого чаю, накормил пса и вышел на крыльцо. Воздух был свеж и прозрачен, трава отливала серебром росы, птицы пели на все лады. «Схожу-ка, проверю дальние силки», — подумал я. Путь этот был мне знаком до последней веточки. Сто раз ходил вдоль оврага, потом через ложок — там и ставил петли на зайца. День выдался ясным, что могло случиться? Пёс сразу оживился, почуя дорогу, хвост трубой, нос к земле. Для него это была не работа, а настоящая игра, смысл и радость жизни. Я закрыл дверь на засов, закинул за плечо котомку и тронулся в путь.
Час мы шли спокойно. Лес шумел своей вечной колыбельной, трещали кусты, вдалеке куковала кукушка, солнце играло в лужах света на листве. Всё было привычно и мирно. Я проверил первые силки: один пустой, второй сбит, в третьем добыча — заяц. Есть, с чем возвращаться домой. Но пока возился с тушкой, заметил, как воздух вокруг изменился. Потянуло резкой прохладой, запахло влажной сыростью. Я поднял голову. И точно: над сопками нависла белая, клубящаяся пелена. Минут через двадцать туман спустился на землю. Сначала лёгкой, зыбкой дымкой, а потом всё гуще и плотнее. Деревья растворились в молочной белизне, звуки стали приглушёнными, чужими. Я замер на тропе, пытаясь угадать направление. Но куда ни кинь взгляд — всюду стояла одинаковая, непроглядная стена. «Ну вот», — пробормотал я себе под нос. Надо было поторопиться.
Пёс остановился, обернулся ко мне. В его умных глазах я не увидел и тени растерянности. Он жадно нюхал воздух, повёл мордой в сторону, махнул хвостом, будто говорил: «За мной, я знаю путь». Я попытался было сориентироваться сам, сделал несколько шагов вперёд, но быстро понял, что сбился с пути: под ногами земля стала мягче, корни были незнакомыми. Ещё сто шагов — и я окончательно потеряюсь, не вспомню, где север, а где юг. Тайга в этом тумане стала чужой и недружелюбной страной. «Ладно, друг, веди», — сказал я псу. Он рванул вперёд уверенно и решительно, нос к земле, лапы быстрые, хвост чуть поднят. Я шёл следом, всецело доверяясь его чутью. Порой мне казалось, что он ведёт не туда, но спорить было бессмысленно — его нюх и слух несравнимо тоньше моего.
Мы шли долго. В гробовой тишине я слышал лишь собственное неровное дыхание, глухой стук сердца и шорох своих шагов. В тумане каждый звук казался подозрительным и зловещим. Несколько раз мне чудилось, будто кто-то идёт рядом. Я замирал, прислушивался — а это всего лишь тяжёлые капли с веток падали в белое марево. Лес превратился в призрачный, нереальный мир. Стволы деревьев возникали из ниоткуда и снова исчезали. Пёс не сбавлял темпа, лишь изредка оглядывался, проверяя, со мной ли я, и снова устремлялся вперёд. Один раз он свернул так резко, что я едва не потерял его из виду — лишь рыжая шерсть мелькнула в белой пелене. Сердце моё сжалось от внезапного страха: без него я бы тут точно пропал.
Шли мы, может, час, а может, и два. Время потеряло всякий смысл. Ноги ныли, плечи отяжелели, как вдруг я услышал до боли знакомый, райский звук — нежное журчание ручья. Того самого, что протекал неподалёку от моей избы. Я узнал бы его из тысячи — вода там бежала по камням, звеня особым, ни с чем не сравнимым переливом. «Молодец», — хрипло сказал я, и голос мой прозвучал в этой тишине чужим и глухим. Пёс остановился у самой воды, посмотрел на меня и коротко гавкнул, а затем легко перескочил через камень и побежал дальше, по знакомой тропе. И вскоре сквозь белую пелену проступил смутный, родной силуэт моей избушки. Я остановился у крыльца, сбросил с плеч котомку и опустился на ступеньку. Сердце бешено колотилось, руки дрожали — но не от страха, а от внезапного, острого осознания: ещё немного, и я бы блуждал здесь до самой ночи. А ночь в тумане — верная гибель. Пёс сел рядом, положил свою тяжёлую голову мне на колени. Я погладил его по влажной от испарений шерсти и тихо сказал: «Вот видишь, старина, ты сегодня был моими глазами». Туман ещё долго висел вокруг, окутывал лес плотным покрывалом, скрывая всё живое, но в избе уже теплился огонёк, а у ног дышал верный пёс. И это было самое надёжное чувство на свете — знать, что ты не один в этой глухой, безмолвной тайге.
Ночь выдалась на удивление тихой. Обычно тайга живёт своей шумной жизнью даже в кромешной тьме: где-то ухает сова, в кустах копошатся зверьки, ветви потрескивают от ночного холода. А здесь повисла звенящая, мёртвая пустота, сквозь которую лишь изредка пробивался слабый ветер, стелящийся меж сосен, да слышался редкий, уютный треск поленьев в печи. Я сидел у огня, наблюдал, как угли светятся подобно красным, сонным глазам, и невольно прислушивался к привычному, ровному дыханию пса у порога. Но дыхания не было.
Поначалу я не придал этому значения. Подумал, вышел на двор, подышать прохладой — он всегда любил поваляться на сырой земле, его густая шерсть не боялась ни сырости, ни мороза. Минут через десять я выглянул на крыльцо и окликнул его. Голос мой разошёлся по спящему лесу глухим, одиноким эхом и бесследно потонул в его непроглядной гуще. В ответ — лишь настороженная тишина. Я вернулся в избу, но в душу уже закралась холодная, липкая тревога. Он никогда не уходил далеко по ночам. Бывало, конечно, увлекался каким-нибудь следом, но через час неизменно возвращался. А сейчас — лишь пустота. Я сел на лавку, опустил руки на колени и замер, вслушиваясь в тишину. Слышал только, как бешено стучит собственное сердце да как ветер уныло скребёт сучьями по стене избушки.
Часы тянулись медленно и вязко. Я выходил ещё и ещё раз. Глаза давно привыкли к темноте, но нигде не было ни единого шороха, ни знакомого отблеска шерсти. Казалось, тайга намеренно спрятала моего верного товарища. Я прилёг на топчан уже ближе к рассвету, но сна не было. В голове крутилась одна и та же навязчивая мысль: где он? что с ним? Изба без его ровного дыхания оказалась пустой и мёртвой, лишённой души.
Когда небо на востоке начало сереть, я снова вышел. Воздух был холодным, густым и влажным, с тревожным, горьковатым привкусом. Я сделал шаг за порог и застыл: он лежал прямо у крыльца, будто дополз до самого дома, а здесь силы окончательно оставили его. Шерсть была в засохшей крови, слиплась в жуткие комья, глаза прикрыты, лапы вытянуты в последнем усилии. Бок ходил ходуном от тяжёлого, хриплого дыхания. Уши дрогнули, когда я тихо, сдавленно позвал его по имени. Он с трудом приподнял голову, взглянул на меня мутным, усталым взглядом и жалобно, почти беззвучно заскулил.
Я присел рядом на корточки, положил ладонь ему на шею. Тело было горячим и мелко дрожало, сердце бешено колотилось под моими пальцами. На боку зияла рваная, страшная рана, из которой сочилась кровь. Лапа была разодрана могучими когтями, и от всей его могучей стати тянуло дикой, звериной силой. Рысь или волк…
Все было понятно без единого слова. Он сражался ночью. Видимо, силы у того зверя оказались немалыми, но духа моему псу хватило, чтобы дотянуть до дома, до меня. Я провел ладонью по его израненной морде, и он тихо, почти беззвучно, простонал, прижавшись теплым лбом к моей руке. И в тот миг во мне что-то переломилось. Пропало всякое желание спать, исчезла нужда в еде. Весь мир вокруг вдруг выцвел, стал пустым и ненужным. Осталось лишь одно-единственное, важнее жизни — спасти его.
Я поднялся с колен и бросился в избу. Руки, будто сами собой, знали, что делать. В печи еще тлели угли, и я торопливо подбросил охапку чурок, чтобы разжечь жар побыстрее. Вода в котелке скоро зашумела, а едкий запах дыма смешался с тяжелым, металлическим привкусом крови, что уже въелась мне в ладони, пока я щупал рану.
Вернулся к нему. Склонившись, я встретил его взгляд — он чуть приподнял морду, и в его глазах я прочел безмолвное: «Делай, что должен. Я потерплю». Я осторожно подхватил его под грудь. Он скулил, но не дёрнулся, отдаваясь на волю моих рук. Устроил его на старом войлоке у печи. Здесь и тепло, и сухо, и свет от огня падает — работать удобнее.
Сначала обмыл раны теплой водой. Грязь и запекшаяся кровь стекали алыми ручьями, шерсть темнела, тяжелея от влаги. Запах железа стоял такой густой, что кружилась голова, но я лишь стискивал зубы и терпеливо смывал все следы битвы. Он стонал, но терпел, и временами его шершавый язык касался моих рук, словно говоря: «Я верю, я держусь». Я же всё приговаривал ему: «Терпи, брат, ещё чуть-чуть, и станет легче».
Но когда я добрался до раны на боку, у меня сжалось сердце. Глубокая, с рваными краями, разодранная когтями — здесь без шва было не обойтись. Достал иглу, приготовил жилу. Дело это я не люблю, но в тайге выбора нет. Взял иглу в пальцы, и в этот миг он внезапно поднял голову и уставился прямо мне в глаза. Я понял — он знает. Знает, что будет больно, но он готов. В эти секунды между псом и человеком не нужны были слова. Каждый мой стежок отдавался острой болью где-то в моём собственном теле, будто зашивал я не его, а себя. Он глухо зарычал — не от злобы, а от невыносимой боли, — но ни разу не дрогнул, не попытался вырваться. Лишь дыхание его было тяжелым и прерывистым, а по всему телу пробегала мелкая дрожь. Я работал быстро, стараясь ровно стянуть края, чтобы плоть скорее срослась. Кровь сочилась, пальцы скользили, но я не останавливался.
Когда лег последний стежок, я перевел дух, будто только что сам вышел из схватки. Перевязал чистой тряпкой, обмотал покрепче. Потом обработал лапу — там было проще, только бинт и мазь из трав. Он лежал неподвижно, лишь изредка облизывая мои пальцы в знак благодарности.
Закончив, я присел рядом, положил руку ему на холку. Он вытянулся, уронил тяжелую голову мне на колени. Тепло его тела прожигало ткань штанов, и от этого в моей собственной груди наконец стало легче. Выжил. Пока я рядом, он выживет.
Весь день я не отходил, сварил еды, но сам лишь хлебнул пару ложек. Для него размочил кусок сушеной рыбы и поднес прямо к морде. Сначала он отвернулся, но потом все же лизнул, стал жевать медленно и нехотя. Это была лучшая награда за все мои труды.
Под вечер вышел на крыльцо. Тайга жила своей обычной, неспешной жизнью. Птицы уже смолкли, лишь где-то вдали трещал сучок, да ручей журчал без устали. А в избе лежал мой друг, израненный, но живой. Я вернулся внутрь, сел у печи и следил за тем, как поднимается и опускается его бок. Считал каждый вдох и выдох, словно молился на них.
Ночью не сомкнул глаз. Пламя в печи то разгоралось, то угасало. Я вставал, подбрасывал полено, снова садился на свое место. Он ворочался, изредка постанывая, но чаще спал тяжким, выздоравливающим сном. Я гладил его по голове, и тогда он успокаивался, дыхание его выравнивалось.
Под утро он приподнял морду, взгляд его был яснее, чем накануне. Хвостом чуть шевельнул по полу — и я понял: силы возвращаются к нему. И я улыбнулся впервые за эти долгие сутки — улыбнулся по-настояшему.
Прошли дни. Он начал вставать — покачиваясь, но твердо; хромал, но уже ходил за мной по пятам, даже до самого источника. Я не отгонял его, хотя и жалел. Видел, как в его глазах понемногу разгорается прежний огонь, как он жадно втягивает носом воздух, прислушивается к лесу. И мое сердце радовалось: жив, а значит, всё остальное мы переживем.
Теперь, когда я смотрю на его шрамы, каждый рубец для меня — особый знак. Знак того, что тайга всегда берет свое, но если рядом есть верный друг, можно выстоять против чего угодно. И никакая рысь, никакой волк не сильнее той связи, что связывает человека и его собаку.
Прошла неделя. Он уже уверенно вставал, хотя лапу еще и поджимал. Держался рядом, будто боялся снова потеряться. Когда я уходил за водой, он ложился у тропы и ждал. Если я задерживался хоть на немного, начинал скулить, пока не появлялся. Я его не гнал — напротив, радовался каждому такому проявлению жизни. Тайга научила нас этому: не гони от себя верного. Береги каждую минуту, что вы вместе.
Я продолжал ухаживать за его ранами. Каждый вечер снимал повязку, промывал их теплой водой, наносил мазь из целебных трав и забинтовывал заново. Он уже привык к этим процедурам. Ложился спокойно, клал голову на лапы и закрывал глаза, притворяясь спящим, пока я возился у него на боку. Иногда лишь бил хвостом по полу — то ли в знак благодарности, то ли просто терпел. Я же каждый раз шептал ему: «Потерпи, брат, еще день-другой, и снова будешь носиться по лесу, как угорелый».
К концу второй недели он уже начал сопровождать меня в более дальних выходах — сначала к ручью, потом к сетям. Шел медленно, иногда присаживался отдохнуть. И я садился рядом, ждал, не торопя его. Смотрел, как он жадно втягивает носом воздух, ловит знакомые запахи. Жизнь возвращалась в него, и глаза горели все ярче.
И вот в один из дней я понял — пора. Пора идти в лес, в самую чащобу, не ради добычи, а ради нас обоих. Надо было снова пройти по старым тропам, почувствовать, что мы вернулись в строй.
Утром встал пораньше, закинул ружье за плечо, а он уже ждал у порога. Легкая хромота еще была заметна, но хвост был трубой, уши насторожены. Он был готов.
Мы пошли знакомой дорогой, мимо кедрача, где когда-то собирали орехи. Солнце робко пробивалось сквозь высокие ветки. Я шел и ловил себя на том, что каждый хруст ветки под ногами, каждый крик птицы теперь звучал для меня по-новому — остро и ярко, будто впервые. Смерть прошла рядом, и от этого жизнь стала лишь ценнее.
Пес шел впереди, жадно принюхиваясь, иногда подбегал ко мне, касался мокрым носом ладони и снова устремлялся вперед. В его движениях было меньше прежней резвости, но появилась какая-то новая, выстраданная осторожность, мудрая зрелость. Я смотрел на него и понимал: эта схватка, эти раны сделали его не слабее, а мудрее.
Дошли до полянки, где всегда отдыхали, и присели. Я достал краюху хлеба, немного вяленого мяса, поделился с ним. Он ел с аппетитом, громко чавкая, а потом лег рядом и положил свою тяжелую голову мне на колени. Я гладил его по затянувшимся шрамам на боку и думал: «Каждый из этих рубцов — наша общая история. В них навсегда отпечаталась и часть моей жизни».
Вдруг он резко поднял голову и насторожился. Уши встали торчком, нос повернулся в сторону леса.
Я схватил ружьё, и уже через мгновение увидел его: по солнечной поляне, неторопливо и величаво, шагал лось. Мощный, царственный, исполненный дикого спокойствия. Мы затаились, застыв в немом ожидании. Зверь внезапно остановился, повернул тяжёлую голову в нашу сторону, вразвалку тряхнул могучими рогами и бесшумно растворился в лесной чаще. Я тихо выдохнул. Пёс обернулся ко мне, и в его глазах, устремлённых на меня, светилось безмолвное понимание. И в тот миг я остро ощутил: мы снова часть этой тайги. Мы вернулись. Он жив, я рядом, и пока мы вместе — нам не страшны никакие испытания.
К вечеру мы добрались до дома. Солнце уже клонилось за тёмные гряды сопок, и в воздухе вилась прохлада. Я развёл у избы огонь, поставил котёл. Пёс прилёг рядом, уткнувшись тёплой мордой в мои ноги. Я смотрел на него, на его израненное, но живое тело, и на сердце ложилось одно-единственное, но всепоглощающее чувство — безмерная благодарность. Благодарность судьбе, что вернула мне друга, за то, что в этой суровой тайге есть место не только жестокости и страху, но и великой силе, и верности. Я поднял кружку с чаем и произнёс вслух: «За тебя, брат. За то, что вернулся». Он поднял голову, тихо, почти по-человечески тявкнул, и его хвост с глухим стуком ударил по земле.
Тот день выдался нелёгким. С утра я колол дрова, потом таскал воду, чинил сорванную ветром дранку на крыше сарая. К вечеру плечи ныли, а руки гудели от усталости. Сварил уху из вчерашнего улова, поел, отдал псу его долю и подумал, что хорошо бы теперь посидеть на крыльце, покурить, послушать, как дышит засыпающий лес. Вечер стоял тихий, безветренный, лишь ручей беспечно журчал в низине, и из далека донёсся глухой, утробный крик филина.
Я сидел, всматривался в сопки, черневшие в сумеречной дымке, и вдруг заметил движение. Сначала подумал — зверь, но шаги были слишком тяжёлыми, слишком мерными, незвериными. Я прищурился. По тропе, спускавшейся с увала, шёл человек. Тёмная, плечистая фигура, уверенный шаг, в руках — котомка. Собака моя мгновенно вскочила, ощетинилась, издавая низкое рычание. Я успокаивающе махнул рукой: «Тише, друг, не спеши».
Незнакомец приблизился. Лицо его скрывала тень капюшона. Виднелась лишь густая, пыльная борода, волосы, слипшиеся от долгой дороги. Видно было, что шёл он не один день. Он остановился напротив и коротко поздоровался: «Здорово, хозяин. Можно переночевать?» Я всмотрелся. Глаза у него были тёмные, усталые, но глубокие и ясные, без тени злобы. Пёс по-прежнему рычал, но уже без прежней ярости, скорее настороженно. Я кивнул: «Заходи. Не трактир, но крыша над головой и хлеб найдутся».
Он переступил порог двора, кивнул в сторону собаки, и к моему величайшему удивлению, пёс тут же смолк и даже отошёл в сторону, словно признав в нём своего. Это насторожило меня ещё больше. Мы вошли в избу. Я подбросил дров в печь, поставил чайник. Гость устроился за столом, снял шапку, вытер лицо. Оно было обветренным, загорелым, глаза — уставшими, но пронзительно внимательными. Сидел он прямо, без суеты, словно был здесь своим. Я молчал, выжидая. Он тоже не спешил, лишь смотрел на огонь. Наконец попросил: «Чайку, хозяин, если можно». Налил ему кружку, он выпил её жадно, не вытирая струйку, скатившуюся по бороде. Отставил кружку, тяжело вздохнул и заговорил.
Голос у него был низкий, размеренный, и в нём была такая сила, что хотелось слушать, не перебивая. Говорил он не о себе — о тайге. О том, как видел вдали медведя, швыряющегося камнями, о встрече с охотником, что три года жил в полном одиночестве и разговаривал лишь с псом. О том, как весной олень провалился в снег и на него вышли волки, но человек отогнал их криком и палкой. Истории были странными, затяжными, но в них чувствовалась неоспоримая, глубокая правда. Я слушал, не проронив ни слова. Мой пёс лёг у его ног, положил голову на лапы и смотрел на незнакомца снизу вверх. Это удивляло меня всё больше — обычно к чужакам он был холоден и насторожен, а тут будто признал старого хозяина.
Огонь в печи тихо потрескивал, по стенам плясали причудливые тени. Снаружи окончательно стемнело, лес замер в ночной тишине. Мы сидели втроём: я, собака и этот странный, загадочный гость. Он говорил, а я всё сильнее чувствовал: этот человек будто явился не из деревни, не из числа геологов или местных охотников. Казалось, он пришёл прямо из сердца самой тайги, был её плотью и голосом.
Когда он умолк, в избе повисла звенящая, глубокая тишина. Я хотел спросить: «Кто ты? Откуда?» — но язык не повиновался. Он сидел спокойно, не отрывая взгляда от огня, и было такое чувство, что стоит мне задать вопрос — и он молча встанет и уйдёт. Я постелил ему на лавке, а сам улёгся на топчане. Пёс остался у его ног. Заснул я тревожно, будто в моём доме поселилась неведомая, чужая сила.
Я проснулся глубокой ночью. Пламя в печи уже почти угасло, лишь угли, словно красные зрачки, тускло светились из-под пепла. В избе царила абсолютная тишина, нарушаемая лишь ровным дыханием. И я понял — чужак не спит. Он сидел на лавке прямо и недвижно, уставившись в темноту по направлению к двери. Его глаза отражали тусклый свет углей и горели сами по себе. «Что ж ты не спишь?» — прошептал я вполголоса. Он медленно повернулся ко мне и так же тихо ответил: «Мне сон не нужен. Выйдем к огню. Там говорить проще». Мы вышли во двор.
Я развёл костёр. Сухая хворостина вспыхнула мгновенно, с тихим и яростным потрескиванием. Пламя, живое и пульсирующее, зашипело, выбросив вверх сноп рубиновых искр. Над головой простиралось бескрайнее звёздное полотно, холодное и чистое, но здесь, на земле, нас со всех сторон обступала непроглядная, чёрная стена спящего леса. Ночная тайга преображалась, становилась иной, одушевлённой; казалось, из её кромешной тьмы на тебя смотрит несчётное множество невидимых глаз. Незнакомец присел на противоположной стороне костра, а мой пёс устроился между нами, образовав живой мостик. Я подбросил в огонь увесистое полено и погрузился в молчание, предоставив слово ему.
Он долго грел над пламенем натруженные руки, а затем заговорил. Сначала его рассказ был о звере — о старом, мудром медведе, умевшем заманивать неосторожных охотников: ложился в густых кустах и дышал громко и прерывисто, совсем как человек, поджидая добычу. О рыси-призраке, что неделю кралась за ним по пятам, сливаясь с тенями, но так и не отважилась напасть. О стае волков, которая однажды окружила его плотным, зловещим кольцом, а потом внезапно рассеялась, будто испарилась в морозном воздухе. Я слушал, затаив дыхание, и верил каждому его слову без малейшей тени сомнения.
Потом речь его коснулась людей, и он поведал, что встречал тех, кто добровольно избрал себе в удел одиночество. Один из таких жил в глухой землянке два десятка зим, отмечая каждый прожитый день зарубкой на закопчённом бревне. Другой поставил избушку на самом краю болота и подружился с журавлём — птица являлась к нему каждую весну, словно давний товарищ. «А что же сталось с ним?» — не удержался я от вопроса. Незнакомец лишь развёл руками. Исчез? Может, ушёл вглубь, куда глаз не достанет? А может, земля-матушка его забрала? Тайга не жалует лишних слов о себе, храня свои тайны за семью печатями.
Огонь меж тем продолжал свой вечный танец, весело пощёлкивая и взметая в чёрную высь новые россыпи огненных искр. Я всматривался в лицо рассказчика, причудливо освещённое игрой пламени. Глубокие тени бегали по его впалым щекам, а в глазах, казалось, горели отражённые звёзды. Невозможно было разобрать, молод он или стар, измождён дорогой или полон скрытой силы. Было в нём что-то одновременно чуждое и до боли знакомое. Поведение моего пса и вовсе казалось удивительным: сперва он лежал смирно, потом вдруг поднялся и устроился вплотную к незнакомцу, уткнувшись тёплой мордой в его колено. Я изумился — такого за ним никогда не водилось. Обычно он не отходил от меня ни на шаг, а тут вдруг избрал компанию чужого человека. А гость лишь молча провёл ладонью по его лохматой голове, и этого жеста оказалось достаточно.
Он говорил ещё долго — об охотнике, что трижды оказывался на волосок от гибели, и всякий раз его выручала верная собака. О женщине, жившей в полном уединении на дальнем кордоне; она знала язык всех трав и умела лечить ими не только людей, но и лесных зверей. О том, как тайга безжалостно забирает слабых и щедро награждает терпеливых и стойких. Слушая его, я ловил себя на ощущении, что речь идёт не о каких-то неведомых людях, но и обо мне тоже. Словно бы он знал наперёд, чем я живу, о чём тревожусь, что чувствую, когда бреду в одиночестве по осеннему лесу. В какой-то миг у меня уже вертелся на языке вопрос: «Да кто же ты такой?» Но он поднял на меня взгляд, и я невольно замолчал, будто он прочёл мою мысль и всем видом своим показывал, что ответа на неё не последует.
Мы просидели у костра до самой зари, пока небо за тёмными гребнями сопок не стало тлеть перламутровым светом. Ночь отступала, уступая место утру, с земли поднимался молочно-белый туман, и звёзды одна за другой гаснули. Я зевнул и уже собрался предложить пойти в избу, но он опередил меня: «Отдыхай, хозяин. Я ещё посижу». Пёс остался рядом с ним, а я побрёл внутрь. Лёг на жесткую постель и долго вглядывался в потолочные брёвна, пока сознание не начало уплывать. Мысль была одна: странный он человек, но каждое его слово будто выжглось у меня в душе. И не понять было — то ли это сказочник-балагур зашёл погреться, то ли сама тайга заговорила его устами.
Проснулся я от того, что солнечный луч пробился в щель между ставнями и ударил прямо в глаза. В памяти тут же всплыли картины ночи: костёр, низкий голос гостя, его неспешные, манящие истории. Поднялся, окинул взглядом горницу — лавка, на которой он спал, была пуста. Вышел во двор. Туман ещё не рассеялся, лежал на поляне белесым, молочным покрывалом. Трава поблёскивала тяжёлыми каплями росы, и в утренней, звенящей тишине каждый звук отдавался втрое громче. Собака сидела у крыльца настороженная, с торчащими ушами. Я взглянул туда, где ещё недавно пылал наш костёр. Теперь там лежала горстка остывшего пепла и чёрное, прогоревшее пятно на земле. Следы сапог отчётливо вели в сторону тропы, но уже через несколько шагов терялись, растворяясь в густом мареве.
Я крикнул: «Эй, гость! Завтракать будешь?» — и эхо нехотя повторило мой зов, унося его вглубь лесной чащи. В ответ не последовало ничего. Пёс поднялся, подбежал к тропинке, принялся жадно нюхать землю, поводить влажным носом, а затем обернулся ко мне и тихо, почти вопросительно тявкнул. В его глазах читалось недоумение, словно он спрашивал: «Ты тоже видел его, или это лишь мне почудилось?» Я подошёл к нему. Следы казались свежими, но они были удивительно легки и неглубоки, будто ступал по этой земле человек босой, хотя я отлично помнил его поношенные сапоги. Десять шагов — и больше ничего. Трава была примята в одном месте, но отпечатков далее не было. Туман висел плотной пеленой, солнце едва пробивалось сквозь него, и дорога терялась в ослепительной белизне.
Я стоял и смотрел в эту бесконечную, неподвижную мглу, тщетно пытаясь понять, был ли это вчера реальный человек или всего лишь тень, порождённая игрой огня и ночи. Пёс вдруг низко зарычал, и шерсть на его загривке поднялась дыбом. Я замер, прислушиваясь, но не услышал ни шагов, ни шороха ветра — лишь отдалённый, меланхоличный крик журавлей. Затем пёс успокоился, опустил хвост и направился обратно к дому, всем своим видом показывая: «Нет тут никого. И не было».
Мы вернулись во двор. Я приготовил еду. По старой памяти поставил на стол вторую миску, хотя уже знал в глубине души, что гость не вернётся. Смотрел на эту пустующую посудину, на такую же пустую лавку, и внутри рождалось странное, двойственное чувство — то ли сожаления о том, что не расспросил его больше, то ли тихой, светлой радости от самой этой встречи. Весь день меня не отпускала навязчивая мысль: кем же он был? Простым охотником? Странником-сказочником? Или сама тайга обрела на одну ночь человеческий облик, чтобы заглянуть в моё одинокое жилище и напомнить, что я здесь не вечный хозяин, а лишь временный гость.
С наступлением вечера я вновь уселся у костра. Пёс прилёг рядом, положив тяжёлую голову на лапы. Огонь весело потрескивал, и искры, как и вчера, улетали в подступающую темноту. Я вглядывался в живые языки пламени и мне чудилось, что я почти слышу его голос — тот самый, неторопливый и глубокий. Слова о зверях, о людях, о великом и вечном одиночестве среди этой бескрайней глуши. Казалось, он и сейчас сидит напротив — такой же молчаливый, с глазами, в которых отражались целые вселенные дремучих лесов. И я уже не знал, было ли то наяву или мне всё это привиделось во сне.
Но с той самой ночи каждый раз, когда в сумерках туман начинает стелиться между стволами деревьев, мне кажется, стоит лишь мне переступить порог дома, и он уже сидит там, у сложенного костра. Сидит, греет над огнём руки и готов поведать истории, которых я ещё не слышал. А может, так оно и есть на самом деле. Тайга благоволит к тем, кто умеет слушать её тихий голос, и если она пожелает, то обязательно пришлёт ко мне своего странного, молчаливого вестника снова.
*****************************************************************************************
Буду искренне благодарна за вашу поддержку!
💖 Если хотите помочь развитию канала, можно:
✨ "Поддержать" — кнопка под рассказом (я буду делиться с Дзеном)
✨ Перевод на карту Сбера — реквизиты в моём профиле (придёт вся сумма для меня)
Спасибо, что вы со мной! Ваша помощь очень вдохновляет. 🫶
******************************************************************************************
#тайга #страшныеистории #охота #лес #основанонареальныхсобытиях #русскаяглубинка #истории #рассказы #животные