Я вглядывалась в экран телефона до рези в глазах, превратившись в один большой, пульсирующий нерв. Каждый пиксель нашей спальни, каждую пылинку на комоде я ненавидела и знала наизусть. Это было мое поле битвы, мой личный ад, в который я добровольно заключила себя сама. Ровно в 17:30 дверь должна была открыться. Он всегда был пунктуален, мой идеальный, образцовый муж Денис. Особенно в те дни, когда у него была «внеплановая проверка на складе» или «внезапное совещание с инвесторами». Сегодня как раз был один из таких дней.
Сердце колотилось где-то в горле, сухо и часто. В руке от волнения я до боли сжимала старый медный ключ — дурацкий талисман из нашего первого совместного путешествия в Прагу. Мы тогда потеряли ключ от съемной квартиры и полдня просидели на ступеньках, смеясь и уплетая трдло. Теперь этот ключ был единственным твердым предметом в рушащемся мире. Я уже представляла, как войдет он, скинет пиджак, бросит его на мое кресло, а через минуту в дверь робко постучится Она. Молодая, наверное. Смеющаяся глазами. И тогда я сорвусь с этого кухонного табурета, на котором сидела, как на иголках, и помчусь в нашу квартиру через три этажа, чтобы устроить им ад. Предвкушение мести было сладким и густым, как сироп, затмевающим всю боль.
Но в 17:30 дверь не открылась. В 18:00 — тишина. К семи вечера я уже начала злиться. Злость — это было лучше, чем паника. Что, решили сменить обстановку? Снять номер в отеле? Или пошли в тот самый дурацкий дорогой ресторан с японской кухней, который он всегда хотел посетить, а я отнекивалась, жалея денег? Теперь она, конечно, с ним там. Они пьют саке и обсуждают, как он будет делить с ней мои сервизы и книги. Я чуть не раздавила телефон в ладони, чувствуя, как предательски дрожат пальцы.
И вот, в 19:12, наконец, щелчок замка. Я вся превратилась в слух и зрение, вжалась в экран. Но вошел лишь он один. Один. Лицо усталое, осунувшееся, серое. Он бросил портфель на пол прямо в прихожей, что было совсем на него не похоже — обычно он аккуратно ставил его на полку, — и прошел в гостиную, даже не заглянув в спальню. Я ждала. Ждала, что вот-вот он вернется к двери, откроет ее, впустит кого-то. Может, она стеснялась зайти сразу. Но нет. Он просто сидел в кресле, уставясь в одну точку на стене, где висела наша старая фотография с венецианского карнавала, и пил воду большими глотками прямо из кувшина. Обманул. Даже свидания не было. Просто наврал, чтобы погулять одному? Или любовница не смогла, и он злится? Злость сменилась на изматывающее, тоскливое недоумение. Я чувствовала себя полной дурой, сидящей в засаде на самой себе.
Он посидел так с полчаса, почти не двигаясь, потом поднялся и… направился в спальню. Сердце вновь застучало в висках, снова включился режим охоты. Ну конечно! Он будет ей звонить! Утешать, что я, старая дура, скоро лягу спать, и они смогут поговорить часами! Я приготовилась слушать его ласковый, воркующий голос, тот, каким он говорил со мной лет пять назад.
Он вошел в кадр. Большой, знакомый до каждой родинки, до каждой морщинки у глаз мужчина, который вдруг стал абсолютно чужим. Он не сел на кровать и не взял телефон. Он остановился посреди комнаты, на том самом месте, где лежал наш самодельный коврик с отпечатками ладоней, который мы сделали на мастер-классе, и закрыл глаза, словно собираясь с силами. А потом… он начал принюхиваться.
Это было так дико и нелепо, что я наклонилась к экрану, стараясь разглядеть выражение его лица, ищу подвох, насмешку, что угодно. Он ходил по комнате, как ищейка, вдыхая воздух. Возле моего туалетного столика он замер, наклонился к моей щетке для волос, провел по ней рукой и поднес ладонь к лицу, зажмурившись, словно вдыхая самый дорогой аромат. Потом подошел к шкафу, приоткрыл дверцу и уткнулся лицом в висящее там мое шелковое платье — синее, то самое, в котором мы ходили в оперу на нашу годовщину.
Что за идиотская игра? Он что, совсем сошел с ума? Может, это какой-то новый, изощренный способ издевательства?
Он обошел всю комнату, трогая мои вещи, как святыни: баночку крема на тумбочке, разогревающую мазь для спины, которую я постоянно использовала, книгу Татьяны Толстой «Кысь», которую я сейчас читала, заколку для волос. Его лицо на экране было искажено такой неподдельной, дикой, животной тоской, что у меня внутри все перевернулось и упало в бездну. Это не было похоже на человека, который готовится к звонку lover. Это было похоже на ритуал безутешного, почти обезумевшего от горя человека.
Потом он подошел к кровати, долго смотрел на нее, на две подушки, лежащие рядышком, а затем лег — строго на мою сторону. Уткнулся лицом в мою подушку, вжался в нее и замер. Я видела, как напряжена его спина, как сжаты его плечи под дорогой рубашкой. И тогда я увидела, как они начали вздрагивать. Сначала почти незаметно, потом все сильнее, будто через него пропускали ток. Он не издавал ни звука, но по тому, как содрогалось его большое, всегда такое надежное тело, я поняла — мой сильный, невозмутимый муж… плачет. Горько, безнадежно, в полное молчание, чтобы никто никогда не узнал.
У меня перехватило дыхание. Весь мой гнев, вся подозрительность, вся сладкая, ядовитая месть — все это лопнуло, как мыльный пузырь, оставив после себя леденящую, оглушающую пустоту. Что происходит? Почему он плачет, уткнувшись в мою подушку? Почему он нюхает мою щетку, словно хочет вдохнуть меня в себя? Откуда эта абсолютная, всепоглощающая скорбь?
Он пролежал так минут десять, которые показались мне вечностью, потом резко встал, утер лицо ладонями, сделал глубокий, судорожный вдох, расправил плечи и вышел из комнаты с таким видом, словно ничего и не было. Через пять минут я услышала, как на кухне зазвучали привычные звуки: он готовил ужин. Нашу любимую пасту с морепродуктами.
Я не двигалась с табурета еще час. Тело затекло, а в голове стучала только одна мысль: «Почему?». Потом, как автомат, как зомби, пошла домой. Ключ поворачивался в замке с каким-то зловещим, предательским скрипом. Он стоял у плиты, как всегда. На нем был тот самый смешной фартук с надписью «Шеф-повар», который я купила ему на 23 февраля.
— Привет, дорогая. Как день? — спросил он, помешивая соус, и голос его был ровным, спокойным, обыденным. Только глаза, если приглядеться, были чуть припухшими, красноватыми по краям, но кто на это обратит внимание?
— Нормально, — мой собственный голос прозвучал хрипло и чужо. — А у тебя? Как совещание?
— Да ничего, обычное. Соскучился, — он повернулся к сковороде, и его плечи вновь показались мне натянутыми, как тугие струны, готовые лопнуть в любой момент.
Мы сели ужинать. Он рассказывал о работе, о каком-то смешном случае с курьером, который перепутал адреса. Я кивала, глотая безвкусную, словно вату, еду и неотрывно глядя на его руки. Те самые сильные руки, что с такой жадностью и болью сжимали сегодня мою заколку.
И тут, как удар молнии, меня осенило. Это был не ритуал тоски. Это был ритуал прощания.
Он не нюхал мои вещи. Он вдыхал меня. Запоминал. Сохранял в памяти. Потому что собирался уйти. Навсегда.
Вот оно. Он не изменял мне с другой. Он уходил от меня. И все эти «совещания» — возможно, он искал новую квартиру, встречался с риелтором или юристом, подписывал какие-то бумаги. Он уже принял решение. И сегодня, придя в пустой дом, зная, что я у соседки (я же сказала, что иду к Марине смотреть сериал), он позволил себе последнюю, единственную слабость — попрощаться. Со мной. С моим запахом. С моим присутствием в этих стенах. Выплакать все, что осталось от наших десяти лет. Выплакать меня. Чтобы завтра… завтра сказать мне все решительно и твердо, без слез и сожалений, глядя прямо в глаза. Чтобы быть сильным.
Я сидела напротив него и смотрела, как он старается есть пасту и улыбаться, рассказывая глупый анекдот. И мир рушился не с грохотом измены, не с криками и битьем посуды, а с тихим, жутким, леденящим душу шепотом этого осознания. Измена — это больно, унизительно, горько, но в этом есть хоть какая-то страсть, хоть какое-то доказательство, что ты что-то значишь, раз ради тебя идут на риск, на авантюру. А это… это было спокойное, методичное, предпоследнее приготовление. Это была тихая смерть. И я, со своей дурацкой камерой, подглядывала за ее агонией.
Он поднял на меня глаза. Его взгляд был чистым, пустым и бесконечно далеким.
— Что-то не так? Ты какая-то бледная. Паста невкусная?
— Нет, все прекрасно, — я выдавила улыбку, чувствуя, как трещат мышцы на лице. — Просто устала. Голова болит.
Он кивнул с дежурной заботой, которую оказывают чужим людям, и потянулся через стол, чтобы погладить мою руку. Его прикосновение, всегда такое желанное, обожгло меня до боли, до остервенения.
— Ложись пораньше, ладно? Выпей таблетку.
Я смотрела на него, на этого красивого, чужого мужчину в моей кухне, и понимала, что поймала в свою камеру не конец своего брака. Я поймала самое его дно. Момент, когда любовь уже мертва, распалась на атомы, и даже ненависти нет. Есть только тихое, вежливое, всепоглощающее безразличие и подготовка к цивилизованному, взрослому разъезду. И это было в миллион раз страшнее, чем любая, даже самая молодая и красивая любовница на моей стороне кровати.
Он забрал свою руку, доел свой ужин и пошел мыть посуду. А я осталась сидеть за столом, сжимая в кармане тот самый медный ключ. Ключ от двери, которая уже закрылась для нас навсегда. И самое ужасное, самое невыносимое было то, что я даже не могла его в этом винить. Потому что я просто опоздала. Опоздала на целую вечность. Опоздала увидеть, когда он начал уходить. Не из дома. Из меня. И теперь я просто наблюдала за титрами в самом конце фильма, который когда-то назывался «наша счастливая жизнь».