— И куда она столько рожает…
— Ради пособий....
Мария довольно часто слышала злые шепоты за спиной. Соседки судачили, так как будто других тем для разговоров больше нет. Бывшие одноклассницы в соцсетях язвительно писали про «несчастных, плодящих нищету». Она реагировала, доказывала, что это не так. Выкладывала в ответ тщательно отобранные фото. Дети в новых кофтах, редкая семейная поездка в аквапарк, поход в музей. Каждый снимок был криком: «Смотрите! У нас все хорошо! Мы не нищие!»
Однажды в поликлинике, когда она пыталась успокоить разревшегося Вовку и одновременно подписать бумаги в регистратуре, какая-то женщина в норковой шубе брезгливо бросила: «Нарожали тут, а теперь по коридорам с ором таскают. Пособия, наверное, выбивают».
Мария замерла на секунду. Потом медленно подняла голову и посмотрела женщине прямо в глаза.
— Вы знаете, — сказала она тихо, — Мое самое ценное пособие, когда все трое засыпают, прижавшись друг к другу, и я знаю, что они никогда не будут одиноки в этом мире. Это мои капиталовложения. В любовь. А еще знаете, — сказала она так тихо, что женщине пришлось податься вперед, и каждый в очереди замер, чтобы услышать. — Моя сегодняшняя выплата это три объятия, два смешных рисунка и один вопрос про космос, на который я не знала ответа. Вчерашняя, пять поцелуев, самостоятельно завязанные шнурки и прощенная обида.
— Ага, любовь! — женщина громко фыркнула, — До отказа по пособиям!
— Вы правы, — вдруг согласилась Мария, и ее голос стал мягким, почти шепотом. — Пособия действительно заканчиваются.
Она сделала паузу, глядя куда-то мимо женщины, в свое будущее.
— А вот долги по любви никогда. Они только копятся с годами. Мои дети будут возвращать мне их просто потому, что захотят прийти. Потому что им будет что вспомнить. Вам же с вашим отношением к ребенку...
Мария не закончила предложение, быстро расписалась в документе. Взяв покрепче Вову, кивнула дочке Кате, чтобы та взяла за руку Егора, ушла, чувствуя, как по спине бегут мурашки, то ли от выброса адреналина, то ли от страха, что сейчас в спину полетит что-то еще.
Когда вышла на улицу, первое, что услышала, был вопрос старшей дочери Кати:
— И почему эта тетя такая злая? Она что, своих детей не любит?
Мария посмотрела на дочь. На некоторые ее вопросы, Мария не всегда находила ответы.
— Она просто забыла, — выдохнула Мария, поправляя сбившуюся на бок заколку у Кати. — Забыла, что самое главное богатство не в шубах и не в деньгах.
Вечером, когда дети уснули, пришел муж Сергей. Мария разогрела ему ужин и стала мыть посуду. Сергей ел молча, разглядывая уставшее лицо жены.
— Слышал, ты сегодня в поликлинике одну даму в нокаут отправила, — сказал он без улыбки.
Мария сжалась внутри. Ну вот, сейчас начнется. Что она опять навлекла на семью скандал, что надо быть тише, скромнее...
— Мне Лида из соседнего подъезда рассказала. Она была там была с внучкой, — добавил он.
Он встал, подошел к раковине, пока она мыла посуду, обнял ее сзади и положил голову на ее плечо.
— Знаешь, а я сегодня тебя вспоминал, — начал он тихо. — Стою на стройке, смотрю, небо голубое, голубое… И вдруг так ясно представил. Ты вот тут, одна против всех, как всегда. И эти... все их слова, они же просто пустота. Пыль. Не реагируй.
— Ты же знаешь, что…
«Ради пособий».
Эти слова били в самое больное. В старую, детскую рану.
Перед глазами всплыло воспоминание: кухня в хрущевке, запах пережаренного лука и вечный дым сигарет «Беломор». И ее мать, худая, злая от усталости и несложившейся жизни с сизым лицом, кричит не своим голосом.
«Опять двойка? Да кому ты такая сдалась? Рожай потом, как я, копи на сапоги, с подачек живи. Никем не станешь. В люди не выйдешь. На пособия жить будешь».
И самое страшное, самое унизительное, это когда к ним приходила соцработница, привозила коробку с гуманитаркой: тушенку, сгущенку, яблоки... Мать заискивающе улыбалась, а потом, захлопнув дверь, швыряла эту коробку в угол и с ненавистью шипела детям:
«Видите? Это нам подачки. Из-за таких, как вы нахлебников, я жить нормально не могу, личную жизнь построить. Должна терпеть этот позор. Если бы не пособия, я бы вас давно…»
И Мария дала себе зарок. Никогда. Никогда не быть такой. Не принимать с опущенной головой. Не позволять детям чувствовать, что они обуза, на которую выпрашивают копейки у окружающих. Поэтому каждое «ради пособий» от посторонних было, как удар по тому самому ребенку внутри, который до сих пор сидел в темной прихожей и плакал от стыда и бессилия. Это был яд ее матери, который продолжал отравлять ее жизнь даже спустя годы.
— Ты же знаешь, что… я не могу молчать, когда говорят, что мои дети ради пособий, — голос Марии стал тихим и сдавленным, — Это ведь… это именно то, что говорила, когда-то нам с братьями мать. Что мы нищие, нахлебники, что дети это позор и подачки. Я так не хочу. Я не хочу, чтобы мои дети так чувствовали. Чтобы они слышали это от других. Я не могу не реагировать.
Он повернул ее к себе, заглянул в глаза, увидел в них не взрослую усталую женщину, а напуганную девочку.
— Твоя мама была несчастной и озлобленной женщиной, — твердо сказал он. — А ты нет. Ты строишь другую жизнь. Совсем другую.
Его слова будто ключом повернули замок в ее памяти, и та хлынула наружу, ясная и болезненная, как будто все это было вчера.
Она стояла в дверях, завороженно глядя на коробку с гуманитаркой. Рука так и тянулась к банке со сгущенкой — невероятному сокровищу. Мать резко схватила ее за запястье.
«Не смей! Это не тебе! Это мне за мои нервы, за мою загубленную молодость!» — ее дыхание пахло дешевым вином. Она начала трясти банкой перед самым лицом Марии.
«Вот видишь это? Это цена твоего и твоих братьев существования. Мои несбывшиеся мечты. Вы моя пожизненная расплата».
Мария отшатнулась, ударяясь спиной о косяк двери. Больно. Но не так больно, как эти слова. В ту ночь она плакала в подушку, дав себе клятву: у нее никогда не будет детей. Она не сможет. Она боится стать такой же. Боится этой гнетущей, удушающей ненависти.
— Я… я ведь боялась своих детей, — выдохнула Мария, и слезы наконец потекли по ее щекам, — Когда носила Катю, мне каждую ночь снилось, что я смотрю на нее и чувствую только досаду. Как мать. Я просыпалась в холодном поту… А когда родила поняла, что это совсем другая любовь. Это не про подачки. Это про то, чтобы отдать последнее, лишь бы они улыбнулись. Я не стала, как моя мать. Я смогла. Когда смотрю, как играет Егор, как Катя рисует... Или как Вова улыбается, я чувствую любовь. Но когда начинают говорить мне про пособия... Это несправедливо.
Он молча держал ее, пока она дрожала, проживая заново тот детский ужас и доказывая себе, что он остался в прошлом.
— Именно поэтому, — прошептала она, уже успокаиваясь. — Поэтому я и реагирую. Я защищаю не себя. Я защищаю их. От тех же слов. От того же взгляда. Чтобы они никогда не усомнились, что они самое дорогое, что у меня есть. Что они не расплата. Они награда.
В тишине кухни было слышно, как за стеной мирно сопел во сне Вовка. Как Егор играл в игрушки, а Катя тихо слушала музыку.
Муж молчал несколько секунд, крепче обнимая ее за плечи.
— Ты это знаешь, —сказал он тихо, — а зачем тогда кому-то что-то доказывать? Да и разве можно доказать кому-то запах свежего хлеба из своей духовки? Или звук общего смеха за ужином? Как вообще доказать свое счастье? Этого не докажешь. Можно только почувствовать. Или не почувствовать.
Этот простой вопрос почему-то вызвал у нее удивление. Она смотрела на его руки, шершавые от работы, обнимающие ее, и чувствовала, как внутри что-то щелкает. Она всю жизнь доказывала. Доказывала матери, что она не обуза. Доказывала соседкам, что она хорошая мать. Доказывала одноклассницам, что ек дети не нищие. Она носила это «доказывание» как вторую кожу, не замечая, как оно сжигает ее изнутри.
А он спрашивал: «Зачем?»
Зачем, если она и так все знает? Если ее правда находится в сердце.
Она не знала, что ответить.
— Незачем, получается, — прошептала она наконец.
На следующее утро, отводя Вовку в садик, Мария снова оказалась в той же поликлинике. Нужно было забрать готовую справку. Сердце ее сжалось, когда в коридоре она узнала ту самую женщину в норковой шубе. Та стояла в очереди в регистратуру, с недовольным видом листая телефон. Мария прошла мимо, стараясь не смотреть в ее сторону. Но когда возвращалась, их взгляды встретились. Женщина нахмурилась, и Мария увидела, как ее губы сложились для новой колкости.
— Что, пособие получила, теперь в очереди за следующим стоишь? — громко, на весь коридор сказала она, бросая оценивающий взгляд на скромную куртку Марии.
Внутри все сжалось в комок, готовое к защите. Мария собиралась съязвить, но потом вспомнила вопрос мужа «Зачем».
— Нет, — ответила она абсолютно спокойно, без вызова, без агрессии, — Просто справку забираю. Хорошего дня.
И повернувшись пошла прочь. Даже не обернулась, чтобы посмотреть на реакцию. Ее уже не интересовало, что женщина подумает или скажет ей вслед.
Ее дети были ее наградой, ее счастьем, ее жизнью, которая состояла из разных мелочей. И она это знала. И именно поэтому незачем оправдываться. Потому, что она наконец-то поняла. Она уже все доказала. Самым главным людям, самым важным образом. И теперь ее признание было здесь, в ее душе и сердце, а не в чужих взглядах. И этот внутренний суд был единственным, вердикт которого имел для нее значение. И он уже давно был вынесен.
Оправдана. Состоялась.