- Озеро било волнами так громко, что казалось — это оно переживает за меня, а не я за себя. Я сидела на перевёрнутой лодке, цепляясь холодными пальцами за облезлую краску, и считала вдохи. До десяти — и обратно. Если собьюсь, значит, вернусь домой. Не сбилась. Кажется, я уже знала: сегодня я ухожу. И не назло, нет. Чтобы выжить и не оглохнуть от чужих голосов внутри своей головы. Честно? Я боялась. Но пошла.
- Дом, который иногда любит, а иногда забывает
- Гена и чужие взгляды
Озеро било волнами так громко, что казалось — это оно переживает за меня, а не я за себя. Я сидела на перевёрнутой лодке, цепляясь холодными пальцами за облезлую краску, и считала вдохи. До десяти — и обратно. Если собьюсь, значит, вернусь домой. Не сбилась. Кажется, я уже знала: сегодня я ухожу. И не назло, нет. Чтобы выжить и не оглохнуть от чужих голосов внутри своей головы. Честно? Я боялась. Но пошла.
Дом, который иногда любит, а иногда забывает
Наш дом по утрам пах крупой, мокрыми прихватками и железной водой из колодца. Кухня — царство банок с рисом, гречкой и непонятно откуда взявшейся кукурузной крупой. На полке — бабушкин блокнот с пятнами жира и карандашными пометками: «Пирог к чаю, если сахар достанем». Я перелистывала и всякий раз шептала строки, как молитву, хотя молиться толком не умела.
Мама — Тамара — просыпалась не каждый раз вместе с нами. То лечь рано, то прийти поздно, то засмеяться до слёз над какой-то шуткой соседки, то заплакать от того, что в магазине из сельпо пропало сливочное масло. Плохо было не всегда. И в этом, если честно, самая ловушка. Бывало: она за ночь перешьёт мне юбку — из бабушкиной шторы, представляете? — сделает складочки, пришьёт криво-косо тесьму, но так, что смотришь и сердце смеётся. И утром не вспомнит. Скажет: «Красивая, где взяла?» Я улыбалась, говорила: «Повезло».
Поздняя весна в нашем селе всегда начиналась с умытых окон и кур в соседском дворе. Мы с братом — Кирюшей — жили как мыши: пока кошка добрая, можно выйти на свет. Он шмыгал по кухне, отбирал у меня последние кусочки хлеба с сахаром и спрашивал: «Ты сегодня за мной в школу заходить будешь?» Я кивала. Ему девять. Быстрый, как воробей. Хитрый тоже, только не вредный. Я из тех, кто с «взрослой» ответственностью: маме записку оставить, Кирюше книжку в портфель положить, ключ на нитке за пазухой держать. Жизнь не кричит, она шепчет — но я слышала её всегда.
За стенкой храпела наша соседка тётя Зина, у которой восемь огуречных банок стояли вместо кирпичей под шатким шкафом. Рассказывали, что если вовремя не открыть крышки, шкаф ляжет спать вместе с банками. У Зины был муж — «командировочный» в прошлом, теперь тихий, домашний. А к нам «командировочные» только начинали приезжать — осваивать стройку в городе, в Костроме. Грузовики рычали по трассе, и мне казалось, что гул их — как гул озера, только другой, городской.
Иногда мама просыпалась тихой и заботливой. Жарила оладьи на кефире — целую гору. И мы мерзли на кухне вдыхая пар, пока она переворачивала оладьи пальцами, не боясь масла. Говорила: «Надя, ты у меня умница». Я верила ей. В такие утра дом любил нас. В другие — забывал. И тогда электрочайник, единственный, кто мог кричать, кипел до свиста так, будто ему тоже больно.
Гена и чужие взгляды
Геннадий, который стал появляться у нас в конце апреля, приносил гостинцы: шоколад «Алёнка» без фольги, «Кириешки» ещё советские, бутылку лимонада в стекле. Мы говорили «спасибо», потому что мама улыбалась. Он — приезжий, на стройке начальствовал, кажется, бригадиром. «Гена», — говорила мама, и у неё менялся голос: становился мягким, как тесто. Он смеялся громко, надрывая воздух, и опирался на косяк, будто дом — его.
Есть такие взгляды: в них ты не девушка, а вещь на витрине. Не для покупки — для оценки. Гена так смотрел иногда: мимо, как будто нечаянно, но задерживался. Рука, проходя мимо, могла на секунду тронуть плечо — случай, конечно. Я отходила, будто от горячего чайника. Я не кричала. У меня в детстве кричал только чайник.
Во дворе мужчины смеялись над чем-то не смешным, курицы разрывали землю у калитки. Я ловила себя на том, что хочу стать невидимой — как бабушкин узор на выцветшей скатерти. Мама не монстр, я знала. Она бы могла за меня горло перегрызть любому, если увидела бы, если правда поняла бы «как это». Но весна в 90-х была какая-то расшатанная: язык у людей заплетался, а у домов — двери. Всё что-то «на потом».
В тот вечер Гена сказал, что поедет в Кострому «решать общежитие», и мама кивнула ему: «Заезжай завтра». Я слышала — «заезжай», и где-то внутри у меня дырочка от холода стала больше. Кирюша бегал с мячиком и не замечал ничего, кроме своего гола в ворота из двух старых сапог. Миры были параллельные, как линии на школьной тетрадке.
Хлеб, молоко и маленькая армия из двух человек
Мы сидели у озера, где воздух пах прошлогодней тиной и майской надеждой. Кирюша принёс булку хлеба (корочка уже обклёвана, конечно) и молоко в алюминиевом бидоне — пахнуло коровой и детством так сильно, что я чуть не рассмеялась. Мы ели по очереди: сначала он, потом я. Так мир становился справедливее. Он рассказывал, как орал на физкультуре Сашка-мореход, который вечно бегал в другой стороне поля, и как учительница музыки сказала, что у него «настоящий слух». Я слушала и тёрла большим пальцем замятую кромку сумки — старой, школьной.
— Надь, а Гена хороший? — спросил он неожиданно, глотнув молока и мазнув усы рукавом.
— Он чужой, — сказала я. — Чужие бывают разные.
— А у тебя когда будет лето? — Он посмотрел на меня тем взглядом, где взрослость соседствует с крошками в ресницах.
Я знала: уехать — значит оставить его здесь с мамой, с этим зыбким «то так, то этак». Он постарше своих лет, но всё равно маленький. А я — восьмой класс, пятнадцать, и будто старше себя. Внутри я спорила сама с собой: «Предашь? Поможешь? Спасёшь? Без тебя они развалятся?» И вдруг — тишина. Возможно, впервые за год. Я поняла, что семья — это не только «вместе», ещё и «жить». Иногда лучший способ спасти семью — сначала спасти себя. И это не про бегство, а про воздух.
— Хочешь, я тебе из Костромы открытку пришлю? — сказала я, сама удивившись своей фразе.
— Там что, море? — Кирюша оживился.
— Там большие дома и, говорят, пончики на вокзале.
— Тогда присылай с пончиком, — серьёзно попросил он.
Мы долго сидели. Озеро дышало крупно, как старушечья грудь, и я думала о том, что иногда любовь — это вовремя сказать «нет». «Нет» тому, что тебя ломает. «Нет» чужим рукам, чужим взглядам, чужим обещаниям, которые не держат.
Клетчатая сумка
Собирать вещи — это как чинить себя: то перевяжешь, то перешьёшь, то поймёшь, что половина — лишняя. Я достала из шкафа клетчатую сумку. Клетчатая сумка — это когда ты ещё ребёнок, но вещи у тебя уже взрослые. Сложила туда бабушкин платок — тонкий, выстираный до прозрачности, иконку в марлевом мешочке, носки ручной вязки, блокнот бабушки с рецептами (мало ли, жизнь повернёт так, что пригодится). Вложила два тетрадных листа с моими эскизами платьев — я гордилась ими, хоть ни один не был сшит до конца: то ткани нет, то ниток нужного цвета.
Сердце стучало, как колёса, которых ещё нет. Я написала короткую записку: «Мама, я поехала в Кострому. Я жива. Вернусь, когда смогу. Надя». Положила на подоконник — чтобы ветер, если что, донёс её маме. Подумала: «Глупость». Придавила записку солонкой.
Дверь не скрипнула — я смазала петли накануне. Кирюша дышал ровно в своей комнате; я постояла у порога, осторожно воткнула под его ладонь карандаш — он любил просыпаться и тут же что-то рисовать. Мама спала на боку, прикрывшись курткой. На табурете — баночка с обрезанными цветами из чужого букетика. Наверное, Гена принёс. «Спасибо за юбку», — шепнула я в форточку. «Прости, что не дождалась твоего лучшего утра».
Я завязала платок на голову, сунула в карман жменю медяков и мерный шагомёр из детского конструктора — смеяться можно, но мне он заменял уверенность: десять шагов — вдох, десять — выдох. «Бабушка, держи меня за рукав», — сказала я тихо, закрывая дверь.
Вокзал, пончики, люди с чемоданами
Автобус скрипел так, будто просил о пощаде. На вокзале пахло пончиками и влажной газетой «Аргументы и факты», и этот запах делал добрее даже тех, кто не в силах простить. Бабка в шерстяных носках продавала семечки, киоск с журнальными обложками сверкал цветными лицами известных и забытых. Я стояла в очереди за билетом — Кострома, вечерний поезд — и думала, что иногда стыдно не за поступок, а за мечту — слишком смелую для твоего двора. Но мечта — это, знаете, как пуговица: если пришить покрепче, будет держать.
Рядом устроился старичок с кожаным портфелем и бородавкой на щеке. Он вгляделся в меня — не так, как Гена, а по-человечески, внимательно — и спросил:
— Девка, ты по делу?
— По делу. — Я не стала втягивать историю в разговор.
— Медучилище у нас хорошее, — сказал старичок, ни с того ни с сего. — Сестра у меня там заведует складом. Если в голове порядок, попробуй. Жить — там же, при общежитии можно, место выбьешь.
Я кивнула. Медучилище — далеко от моих эскизов, но близко к людям. «Я не знаю», — честно призналась. Старик пощурился, купил два пончика — один протянул мне. Мы сидели на скамейке, жевали горячее, заливаясь чаем из гранёного стакана, и я впервые за вечер перестала считать вдохи. За стеклянными дверями вокзал шевелился, как улей.
На перроне было много чемоданов и лиц. Кто-то уезжал навсегда, кто-то — «всего на месяц». Женщина в синем плаще ругала мужа за то, что тот забыл куры и яйца. Парень в короткой куртке играл пальцами невидимую мелодию на поручне. Мир двигался, и в этой общей скорости было утешение. «Не одна», — сказала я себе. — «Просто одна из многих».
Мосты сожжены
В вагоне пахло пылью, чужими сумками и тем, что мы теперь называем «той эпохой» — смесь канифоли, дешёвых духов и мокрой телогрейки. Я устроилась у окна. Соседка — женщина с резинкой на рукаве — вручила мне одеяло, молча, как будто я её малая. Поезд тронулся, и колёса забарабанили мою фамилию: На-деж-да, На-деж-да. Я наклонилась над газетой «Известия» — вырвала полоску и на обратной стороне набросала платье: прямое, с вытачками, с поясом из того, что попадётся. Бумага шуршала как трава под ногами.
Тело устало быстрее, чем сердце. Я думала: «Я не обязана доучиваться здесь, если здесь мне страшно». Слышите? Не обязана. Мы часто обязаны только себе: дышать, не давать себя обижать, не давать себя терять. Жизнь не кричит, она шепчет — но сегодня её шёпот был про то, что пора научиться выбирать. Я тихо проговорила: «Бабушка, держи меня за рукав». И уснула под стук, который, как ни странно, успокаивал: иногда сила — это доехать до утра.
Ночью я проснулась от чужого кашля и мягкого света лампы. Соседка закутала меня поплотнее, как будто знала что-то обо мне. В такие моменты мир чуть-чуть добрее, чем кажется. И мы, женщины, становимся друг другу мамами, даже если не родственницы.
Город больших домов и маленькой Надежды
Кострома встретила меня серым утром и тёплым автобусом, где кондукторша с начёсом пробивала билеты щёлкающими щипцами. Я прижимала к себе клетчатую сумку — наш бронежилет 90-х — и смотрела в окно: город был мокрый, уставший, но терпимый. Витрины соорудили из того, что нашли, вывески облупились, но держались. Завернула за поворот — и впервые увидела два крана в тумане: они стояли, как длинноногие птицы, и будто спорили, кому поднимать небо.
Я спросила дорогу до общаги у женщины в плаще — та пояснила: «Через парк, потом направо, там вывеска, эмаль слезла, но видно». Дождь моросил, волосы промокли под платком, но мне было не до этого: «Вперёд», — сказала я своим коленям. «Страх — это просто моя тень. Пусть идёт следом, пока я иду вперёд». Я повторяла это как заклинание.
Общежитие нашлось — длинный коридор с линолеумом, который видел больше ног, чем танцпол. На стене действительно висела вывеска — белая, но обглоданная временем, буквы «ОБЩЕЖИТИЕ» смотрели на меня усталыми глазами. На вахте — женщина с газетой, очки с толстыми стёклами — подняла взгляд.
— К кому?
— К прорабу, — выговорила я. — С работы.
— Рано, — сказала она и смягчилась. — Зайдёшь к нему утром. Садись, обсохни. Чаёк будешь? — и не дожидаясь ответа, поставила чайник.
Я села на табурет, как на трон. Мир встал рядом и перестал толкать. «Город не обязан меня встречать с оркестром, — подумала я. — Достаточно, что он не выгоняет». Сквозняк шевелил мои эскизы в кармане. Бабушкин платок на плечах высохнет — и будет снова прежним, домашним. Я дышала и впервые не считала.
Первая маленькая победа
Чай в гранёном стакане — романтика, которую я раньше не умела ценить. Но вот он — горячий, терпкий, и я держу стакан через подстаканник, который пережил, кажется, больше жизней, чем мы все вместе. Мне дали чай. Значит, я уже где-то своя. Вахтёрша (потом узнаю — Нина Сергеевна) положила на блюдце две сахарные «головки» — «Пей, девка, не стесняйся». Я кивнула. Глаза почему-то стали мокрыми — не от дождя.
— Где жить-то думаешь? — спросила она.
— Пока не знаю. — Я вдруг усмехнулась: до этого момента слово «пока» было моим врагом, а сейчас стало союзником.
— У прораба спросишь, в подсобке есть раскладушка. Девчонки с кухни иногда подселяют. Тебе сколько?
— Пятнадцать.
— Ох ты Господи... Ладно. — И взгляд её стал строгим, но тёплым. — Главное — не бойся. И никого не бойся, слышишь?
Я кивнула, и в этом кивке было многое: «слышать», «не бояться», «идти». Я уснула сидя — прямо на табуретке, уронив голову на сумку. Мне снилось озеро, где вода ворчит, как тёплый кран — ламентация, а не упрёк. И бабушка, которая держит меня за рукав: не пугает, не дёргает — просто рядом.
Утром я пойду к прорабу. Возможно, он пошлёт меня в столовую на подработку — тарелки мыть. Возможно, в подсобку — тряпки стирать. Возможно — на склад, считать лопатки и ведра. Это не важно. Важно, что я на своей дороге. И что в клетчатой сумке у меня лежат листочки с платьями — мой тихий, не выпрямившийся до конца стебель надежды.
Финал
В кране у умывальника бурчала тёплая вода — как наше майское озеро. Я умылась, посмотрела в мутное зеркало и увидела новую себя — ещё ту же, но уже не «пока». Девочки, если вы сейчас в пути — я с вами мысленно. Кто-то скажет: «Ребёнок сбежал». Пусть скажут. Мы не сбежали — мы пошли. Иногда любовь — это вовремя сказать «нет» — и себе, которая хочет смириться, и чужим, которые хотят, чтобы ты смирилась. Иногда лучший способ спасти семью — сначала спасти себя. А потом уже возвращаться — не на коленях, а на ногах.
И знаете, вот ещё что. Жизнь не кричит, она шепчет. Когда я вышла из дома, я услышала её лучше. И да, мне было страшно. Но я пошла.
Дорогие мои, не забывайте подписаться на мой канал, чтобы не пропустить новые истории и рассказы, полные жизненных уроков, мудрости и искренности. Ваши комментарии, лайки и поддержка значат для меня многое! С любовью, Лариса Гордеева.