Коробка стояла на столе между ними, как бомба замедленного действия.
Обычная картонная коробка из-под обуви, выцветшая от времени. На боку криво написано фломастером: "Школа". Детский почерк, старательные буквы — словно писал кто-то очень молодой и ещё верящий, что воспоминания можно аккуратно разложить по коробкам и убрать подальше.
Алёна смотрела на неё уже минут десять, не решаясь протянуть руку. Илья сидел напротив, терпеливо ждал. Не торопил. Не спрашивал "что там". Просто был — как всегда, как стена, о которую можно опереться.
— Я никому не показывала, — сказала она наконец. — Даже маме.
— Не обязательно показывать, если не готовы.
— Нет, хочу. Просто... это страшно.
Страшнее, чем метро, подумала она. Там была паника. А здесь — боль. Старая, но живая.
Она сняла крышку.
Запах. Первое, что ударило в нос — запах старой бумаги, выцветших чернил и чего-то ещё... детства, что ли? Того времени, когда мир ещё казался справедливым, а люди — в основном хорошими.
В коробке лежали школьные дневники. Синие обложки, потрёпанные углы. Несколько фотографий — групповые, с линейки, с последнего звонка. Билеты в театр, куда класс ходил на экскурсию. Открытки от одноклассников на день рождения.
Обычная школьная жизнь обычного подростка.
На первый взгляд.
— Вот, — она достала дневник за девятый класс, раскрыла на случайной странице. — Смотрите.
Илья наклонился ближе. На развороте — расписание уроков, записи домашних заданий, оценки. И на полях, мелким почерком: "Фарфоровая. Не разговаривает. Молчунья."
Не её почерк.
— Кто писал?
— Катя Петрова. Она сидела за мной, в соседнем ряду. Когда я отвлекалась, хватала мой дневник и... украшала.
Алёна перелистнула страницу. Ещё записи: "Думает, она особенная. Воображает."
— Почему фарфоровая?
— Не знаю. Наверное, потому что бледная была. И хрупкая. Они говорили, что я сломаюсь, если на меня подуть.
Они оказались правы, подумала она горько. Сломалась. И до сих пор собираю осколки.
Илья молчал, внимательно читал эти детские жестокости. Лицо его ничего не выражало, но Алёна видела, как напряглись мышцы челюсти.
— А это, — она достала фотографию. Групповое фото с новогоднего вечера. Весь класс, нарядный, улыбающийся. — Найдёте меня?
Он всматривался в лица, ища её среди двадцати восьми подростков.
— Не вижу.
— Я там есть. Вот, — она ткнула пальцем в край кадра. — Видите? Только плечо и кусок волос.
Действительно, в самом углу фотографии виднелся обрезанный силуэт — часть плеча в тёмной кофте, прядь русых волос.
— Я всегда становилась с краю. Чтобы... чтобы можно было спрятаться.
Илья рассматривал фото, и Алёна видела, как что-то меняется в его взгляде. Не жалость — он был умнее этого. Что-то другое. Понимание, может быть.
— Сколько вам было?
— Пятнадцать. Это девятый класс.
— И сколько это продолжалось?
Алёна достала ещё один дневник. Восьмой класс. Те же записи на полях, только почерк другой: "Молчунья" и прочее...
— С седьмого класса. Три года.
Три года ада, подумала она. Тысяча дней просыпаться с мыслью: "Опять в школу. Опять эти лица. Опять этот смех."
— Что стало поводом? Помните?
О, она помнила. Слишком хорошо помнила тот сентябрьский день, когда всё началось.
— Я нарисовала карикатуры, — сказала она тихо. — На одноклассников. Не злые, просто... картинки. Преувеличила какие-то черты, знаете? У кого-то нос побольше, у кого-то уши... Думала, забавно получилось.
— И кто-то увидел.
— Катя. Отняла блокнот, показала всем. Сказала, что они мне не нравятся.
Алёна помнила тот момент до мельчайших подробностей. Катины глаза, горящие от праведного негодования. Голоса одноклассников: "Посмотрите, какими она нас видит!" Собственное оцепенение, неспособность объяснить, что это просто рисунки, просто попытка найти в людях что-то интересное, необычное...
— А дальше?
— А дальше... меня как будто вычеркнули из жизни. Не били, нет. Это было бы проще. Били бы — зажило бы. А так... я стала невидимкой. Со мной не разговаривали, не здоровались. Если я поднимала руку на уроке — не замечали. Если пыталась присоединиться к разговору — замолкали и расходились.
Илья слушал молча, и Алёна благодарила его за это молчание. Не нужно было слов утешения, которые всё равно ничего не изменят.
— Самое страшное знаете что? — продолжила она. — Тишина. Когда я входила в класс, все замолкали. Просто... замолкали и смотрели. А потом кто-то хихикал. И все начинали хихикать. Без повода, просто потому что это была я.
Она достала из коробки ещё одну фотографию. Школьная столовая, обеденный перерыв. Столы, за которыми сидят группы детей. И один стол в углу, за которым сидит одинокая девочка с книжкой.
— Это я. Всегда читала во время обеда. Делала вид, что мне так удобнее.
— А на самом деле?
— А на самом деле мне некуда было сесть. Как только я подходила к столу — все вставали и уходили.
Каждый день, думала она. Каждый день одно и то же. Заходишь в столовую — и ищешь свободный стол. Садишься — и все вокруг тебя тают, как привидения.
— И учителя?
Алёна горько усмехнулась:
— А что учителя? Они не видели проблемы. Никто никого не бил, не ругался матом, не портил имущество. Подростковый возраст, гормоны, всё такое.
Она помнила разговор с классной руководительницей: "Алёна, а ты сама не провоцируешь? Может, стоит быть более общительной?" Как будто проблема была в ней. Как будто она сама виновата в том, что её невзлюбили.
— Вот это самое страшное, — сказала она, доставая последний предмет из коробки. — Это.
Листок бумаги. Обычный, тетрадный. На нём детским почерком написано: "Алёна, ты нам не нужна. Ты — не из нашего класса!"
Илья взял листок, прочитал. Лицо его потемнело.
— Кто написал?
— Не знаю. Подбросили в портфель. Анонимно.
— И вы... поверили?
Алёна засмеялась — коротко, без радости:
— А как не поверить? Когда тебе это говорят каждый день, только не словами. Взглядами. Молчанием. Смехом за спиной.
Она взяла у него листок обратно, снова убрала в коробку.
— Я действительно думала, что лучше бы не была из этого класса. Серьёзно думала.
— Алён...
— Не говорите "всё прошло". Не прошло. Вот я сижу, мне двадцать пять лет, а я всё ещё не могу нормально разговаривать с людьми. Всё ещё боюсь выходить из дома. Всё ещё слышу их смех.
Она почувствовала, как к горлу подступают слёзы — горячие, давно сдерживаемые.
— Знаете, что самое обидное? Они, наверное, и не помнят. Для них это было просто... развлечением. "А помнишь, была такая тихоня в нашем классе?" "А, молчунья? Да, смешная была."
Слёзы всё-таки пролились. Первые за много месяцев.
— А для меня это стало... всем. Всей моей жизнью.
Илья не кинулся её утешать. Не стал говорить банальности про то, что "дети жестоки" или "они не понимали, что делают". Он просто протянул руку и взял её ладонь в свою. Тёплую, немного шершавую. Живую.
— Послушай, — сказал он тихо. — Послушай, как бьётся моё сердце.
Он приложил её руку к своей груди. Под рубашкой чувствовалось ровное, сильное биение.
— Оно бьётся для тебя, — сказал он просто. — Прямо сейчас. И мне совершенно не важно, что думали о тебе какие-то подростки десять лет назад.
Алёна смотрела на него сквозь слёзы и не понимала, как это возможно. Как можно так просто сказать что-то настолько... важное. Настолько правильное.
— Они были не правы, — продолжил он. — Ты не заслужила этого. Никогда. Никто не заслуживает такого.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что вижу тебя. Настоящую. А они видели только свои страхи и комплексы, спроецированные на тебе.
Алёна плакала. Громко, навзрыд, впервые за десять лет. Плакала за ту пятнадцатилетнюю девочку, которая сидела одна в школьной столовой. За все несказанные слова, нереализованные мечты, непрожитые дни.
А Илья просто держал её руку и позволял плакать.
Не пытался остановить. Не говорил "не плачь". Просто... был рядом.
Как никто никогда не был.
— Спасибо, — прошептала она, когда слёзы наконец кончились.
— За что?
— За то, что выслушал. За то, что... поверил.
— А как же иначе?
Она улыбнулась сквозь остатки слёз — дрожащей, неуверенной улыбкой.
— Не знаю. Просто... спасибо.
За окном садилось солнце, окрашивая комнату в мягкие золотые тона. Коробка со школьными воспоминаниями больше не казалась бомбой. Просто коробка. С болью, которая наконец получила имя.
И была услышана.