Сырая земля летела из ямы тяжёлыми комьями. Стук лопаты отдавался в промёрзшем глиняном дне, будто уже в крышку гроба. Старуха Никитишна, сухая, вся в морщинах, копала с яростью, которой её иссохшее тело вроде бы не могло обладать. Сваленные в стороны комья почвы образовали высокий вал, из-под них тянуло сыростью и холодом, будто сама могила дышала.
Косынка съехала на бок, седые пряди липли к впалым щекам, а глаза её горели безумным огнём.
— Не дамся! — выкрикнула она, голос сорвался в хрип. — Лучше сама себе яму вырою, чесноком прикроюсь! Чем в адское рабство попадать… не дождётся некромант!
Вокруг собралась вся улица. Мужики стояли, переминаясь с ноги на ногу, женщины крестились, шептали что-то друг другу, дети прятались за спины старших, выглядывая с любопытством и страхом.
Савоська, долговязый парень в клетчатой рубахе, робко шагнул ближе к краю.
— Матушка Никитишна, вылезай, ради Христа. Ты же сама себя губишь. — Голос его дрогнул. — Земля холодная, сердце у тебя слабое.
— Молчи, сопляк! — старуха ткнула в него костлявым пальцем. — Не знаешь ты, что в ночи бродит. Я видела, как он по кладбищу ходил. Видела! Глаза у него мёртвые, шаги — не свои!
Женщины заохали, но переглянулись с сомнением. Старая Маланья, соседка Никитишны, обхватила платок под подбородком, тяжело вздохнула:
— Сбрендила, бедная. Всё у неё некроманты да демоны. А душа ведь неспокойна после смерти сына её. Вот и мерещится.
Тут из-за толпы вышел дед Лукич. Сутулый, с плешью посреди головы, в поношенной ватной телогрейке. Он шёл медленно, с видом человека, которому давно осточертели и слухи, и пересуды. В руках держал кривую трость, ею отбрасывал камни с дороги.
— Ну, чего орёшь, старая? — негромко спросил он, подойдя ближе.
И тут же Никитишна завизжала так, что у присутствующих мороз по коже пошёл:
— Вот он! Некромант! Демон проклятый! Люди, глядите! Видела я ночью, как ходил он по могилам, присматривался, кого в своё войско подымет!
Она махнула лопатой в сторону Лукича, будто крест на нём ставила.
Мужики зароптали. Один, плотный, с проседью в бороде — звали его Егор — выступил вперёд.
— Ну что ты мелешь, Никитишна. Совсем рассудок потеряла. Лукич с нами с весны работает, в поле ходим, в кузне помогал. Какой он тебе некромант? Ты глянь на него — еле ноги таскает.
Лукич остановился на краю ямы, постучал тростью о землю. Глаза у него были прищуренные, спокойные.
— Тебе б, бабка, не ямы копать, а на печи лежать. От старости мозги пересохли, вот и мерещится.
Старуха, дрожа от злости и ужаса, не сдавалась:
— Не морочь людям головы! Я всё видела! Ты к старым крестам ходил, считал могилы! Шептал что-то!
Толпа загудела. Одни смеялись, отмахивались: мол, бредни. Другие переглядывались настороженно — ведь кто знает, что старуха могла увидеть.
Маланья тихо шепнула соседке:
— А ведь и правда, видела я, как он к кладбищу ходил. Ночью. Только я думала, нужда какая.
Соседка зыркнула на неё испуганно:
— Молчи, дура. Сейчас скажешь — и сама виноватой будешь.
Егор снова шагнул вперёд, громко, чтоб все слышали:
— Слушайте меня! Старуха с ума сошла, вот и городит. Лукич наш человек. Хватит эти басни слушать. Давайте вытянем её из ямы, пока не завалила себя.
Он протянул руку вниз, но Никитишна отскочила, сжала лопату, будто оружие.
— Не трогай! — выкрикнула. — Лучше закопаюся живая, чем стану игрушкой в лапах проклятого!
С этими словами она обрушила очередной ком земли. Глухой стук отдался в тишине. Люди ахнули.
Кто-то перекрестился, кто-то отшатнулся. Даже Лукич на миг нахмурился, сжал трость крепче.
Тишина повисла над всеми. Только скрип лопаты и сиплое дыхание старухи звучали в этой жуткой минуте.
******************
Деревня жила на излёте, будто держалась из упрямства, а не из нужды. До города было километров сорок, но эти километры в плохую погоду превращались в непреодолимую стену. Асфальт заканчивался сразу за развилкой, дальше начиналась ухабистая дорога, где ямы весной превращались в болота, а осенью тянули из колёс всю грязь округи. Автобус ходил раз в два дня, старый ЛиАЗ с обшарпанными сиденьями и прокуренным салоном. Водитель, дядька с вечным перегаром, всегда брал за проезд чуть больше положенного, мол, на бензин, и никто не спорил — без него всё равно не уедешь.
Жителей было около пятисот домов, но многие пустовали: окна заколочены досками, крыши провалились, за дворами бурьян выше человеческого роста. Постоянно жило тут человек семьсот, не больше. Остальные числились — да в город уехали, кто к детям, кто на заработки.
Молодёжь в основном болталась без дела. Работы не было: колхоз распался ещё в девяностых, а новый фермер, что пытался держать коровник и пару ангаров с техникой, давно махнул рукой. Теперь ангары пустовали, крыши на них заржавели, а в коровнике паслись лишь две-три коровы у упрямых старух, которые не бросали хозяйство. Остальные ходили в магазин да на лавку перед ним.
Алкоголь был главным делом для мужиков. С утра они тянулись к магазину, тамошняя продавщица Фрося — женщина с тяжёлым взглядом и бесконечным терпением — отпускала водку и пиво «в долг». Вечером деревня гудела от пьяных голосов, драки случались нередко, особенно у брошенной больницы, что торчала кирпичным скелетом у окраины. Туда любили ходить старшеклассники: пили, курили, иногда жгли костры прямо в палате, где ещё стояли прогнившие койки и валялись ржавые носилки.
Школа работала кое-как. Учителей было мало, часть приезжала из райцентра, часть — свои же, но толку мало: дети прогуливали, сбивались в стаи, шастали по деревне. Самое любимое место — крыша той же больницы: оттуда видно весь посёлок, а дальше — леса и поля, бескрайние, серые осенью.
Электричество пропадало часто. То из-за ветра линии порвёт, то трансформатор встанет. Жили с керосинками и свечами, привычно. Когда свет возвращался, в домах разом зажигались телевизоры и гудели старые холодильники, будто деревня вздыхала с облегчением.
Осень в этих местах была тяжёлой. Дороги расползались от дождей, клочья тумана по утрам стелились по оврагам. Воздух пах мокрой землёй, прелой листвой и дымом от печей — почти в каждом доме топили дровами, и вечерами деревня тонула в сизом дымке.
Старики жили воспоминаниями: кто о войне, кто о колхозных годах. Женщины возились на огородах, выкапывали картошку, собирали капусту. А ещё собирались вечерами у соседей — то на чай, то на поминки: старость в деревне не редкость, и смерть — гостья частая.
И только слухи и пересуды жили крепче всего. Любая мелочь становилась разговором на неделю. Про Никитишну, что роет себе могилу, судачили бы долго, даже если бы всё оказалось блажью.
*****************************
Ночь стояла тяжёлая, туманная. Сырость пропитала землю так, что сапоги Лукича вязли в глине. В руках он держал старую, но остро наточенную лопату, и каждый взмах отдавался в спине тупой болью. Кладбище было на пригорке за деревней, окружённое гнилым штакетником, давно покосившимся. Ветер таскал по углам сухую листву, скрипели где-то ветви старых берёз, и этот скрип сливался с глухим стуком железа о землю.
Он работал молча, только сопел. Морщинистое лицо светилось потом, редкие седые волосы липли ко лбу. И всё же глаза его были ясны, сосредоточены, как у человека, делающего давно обдуманное.
— Ну, ничего… — пробормотал он, поддевая лопатой землю. — Вот и дождался, девка.
Гроб был свежий, земля ещё мягкая. Соседка-доярка, Марьюшка, умерла на днях — змея укусила в поле. Не вскрывали: в деревне так и решили, зачем резать молодую, если всё ясно. Похоронили поспешно, под осенним дождём, даже венки толком не уложили — сырьём накидали.
Лукич это знал. Он ждал. Целую неделю ходил кругами, сторожил, когда толпа перестанет наведываться. И вот — ночь, безлунная, тихая. Только собаки в деревне завыли разом, будто почуяли что-то.
Лопата звякнула о крышку. Лукич замер, перевёл дух, ощутил, как сердце ударило в груди. Потом стал разгребать землю руками, торопливо, шепча себе под нос старые слова, выученные по древним книгам.
Крышка поддалась, когда он просунул ломик и поднажал. С глухим треском доски разошлись, запах сырой земли и начинающегося разложения ударил в лицо.
Внутри лежала Марьюшка. Белое платье, в котором хоронили, прилипло к телу. На груди уже проступили синюшные пятна, руки скрючены, будто она не успела до конца смириться с последним сном. Когда крышка съехала набок, оголяясь одна грудь её тяжело вывалилась наружу, влажная, холодная, как камень.
Лукич не дрогнул. Его глаза блеснули в темноте. Он наклонился, снял с шеи мешочек с узлами и костями — то самое, что он готовил для обряда. Кинул горсть сушёных трав прямо ей на лицо, прошептал:
— Ты ещё пригождаешься, девка. Сила через тебя пойдёт.
Потом, ухватив её под руки, стал тащить наружу. Тело было тяжёлым, но он, скрипя зубами, выволок её на землю, положил прямо на кучу выкопанной глины. Осмотрелся — вокруг пусто, только туман вился у ног, и скрипнула где-то над головой ворона.
— Вот оно, — прошептал он, перекатывая тело на брезент. — Первый шаг.
Он завязал узелки на концах брезента, перехватил и потянул к своему дому. Дорога была длинной, по кочкам и колеям, но он шёл, будто сам туман нес его. Каждый шаг отдавался во мраке приглушённым стуком.
На окраине, где его дом стоял в стороне от других, всё выглядело ещё мрачнее. Хата была покосившаяся, но внутри он давно переделал всё под своё: столы завалены книгами, страницы с древними рисунками, свечи в жестяных подсвечниках, кости птиц, банки с травами. В углу висел старый плат с вышивкой солнцеворота — символ, который он нашёл в забытой книге о Моране.
Он втянул тело внутрь, уложил на стол, достал нож. Нож был старый, выкованный ещё, как он говорил, в довоенные годы, но хранил на себе тёмный блеск. Он обмакнул его в чашу с кровью петуха, что зарезал вечером, и начал чертить на коже Марьюшки символы — кривые линии, узоры, что должны были разбудить её душу.
Слова старого заклятья он бормотал почти шёпотом, но каждая буква давалась ему с жгучим наслаждением. Лукич чувствовал, как что-то откликается: в стенах поскрипывает, свечи трепещут, тень в углу словно двигается сама по себе.
— Вставай, — прохрипел он, наклоняясь над мёртвой. — Вставай, Марьюшка. Встань и открой глаза.
Он ждал, затаив дыхание. Тишина стояла, как перед грозой.
***************************
Марьюшка дернулась так резко, что согнулась пополам, будто её скрутило от неведомой муки. Рот широко разинут, челюсти дрожали, и из горла вырвался хриплый, утробный звук, похожий не на дыхание, а на глухую попытку сорванных лёгких втянуть воздух. Глаза её распахнулись во всю белизну, стеклянные, мёртвые, и в этих глазах не было жизни — лишь пустота.
Лукич вздрогнул, сердце ухнуло, но страх быстро сменился восторгом. Он шагнул ближе, вскинув руки, словно хотел обнять её.
— Получилось… — выдохнул он. — Господи, получилось!
Он глядел, как тело корчится, пытаясь освоиться в новом, нечеловеческом состоянии. Дрожь проходила по сухожилиям, пальцы с хрустом сжимались и разжимались, кожа на груди натянулась, обнажая синюшные бугры.
— Миленькая, — зашептал он, прижимая ладонь к её плечу, — не мучайся, не дыши. Ты давно уже мертва. Но служить можешь. О, ещё как можешь… пока кости не рассыпались в прах.
Он подтянул к ней кусок холста, прикрыл обвисшую грудь, усмехнулся.
— Так-то лучше. А теперь гляди, Марьюшка… Ты у меня первая. Сколько лет я ждал. Сколько пробовал, книги рвал, травы жёг, петухов резал… И вот, удача пришла.
Женщина — точнее, то, что от неё осталось, — с искажённым, но всё ещё удивлённым лицом медленно водила глазами по комнате. Она не моргала, взгляд её был пустым и мёртвым, но в нём уже таилась тень повиновения.
— Ах да, — сказал Лукич, вскинув брови. — Говорить-то не можешь. Верно. Связки у тебя разложились, горло подгнило… ну ничего, обойдёмся.
Он вложил в её руку нож — тот самый, ритуальный, с пятнами крови на лезвии. Его пальцы задержались на её мёртвых, холодных костяшках.
— Я твой хозяин, — произнёс он торжественно. — И велю тебе: всади нож себе в сердце.
Тело послушно подняло руку. Сухожилия скрипнули, нож дрогнул в пальцах, а потом с хрустом вошёл в грудь. Доски стола под ней затряслись, когда лезвие прорезало плоть. Марьюшка не издала ни звука — только выпустила очередной влажный хрип из пустого горла.
Лукич захохотал сипло.
— Ох, хорошо! Вот так! — глаза его заблестели безумным огнём. — Теперь заживём.
Он отнял нож, вытер о край её платья и, довольный, отступил назад.
— Ну что ж, приступим к делу. Убираться тут надо. Пыль, хлам… не хозяйство, а помойка. Вот и займись, миленькая. Работай. А если кто чужой явится — прячься, чтоб не видели.
Мёртвая, будто услышав приказ, неуклюже поднялась с ритуального стола. Движения её были скованы, как у сломанной куклы, но она подчинилась: подхватила тряпку, поволокла по столешнице, сбрасывая на пол кости и книги.
Лукич рухнул на кровать, скрипя пружинами. Руки его дрожали от возбуждения, глаза бегали по потолку. Он шептал сам себе:
— Сорок лет… сорок лет я искал. И вот оно. Первая… а дальше будет больше. Мы ещё делов натворим… Ох, сколько ж делов.
В доме пахло кровью, воском и прелым телом, а свечи отбрасывали длинные тени, будто сами вслушивались в его безумный смех.
***********************
Ближе к ночи в деревню вкатился чёрный «бумер». Мокрый асфальт на дороге давно кончился, машину мотало на колдобинах, и, когда одно из колёс с треском ударило в яму, шину разорвало в клочья. Машина перекосилась, завиляла и встала прямо у заброшенного амбара. Двери распахнулись, и наружу вывалились четверо — городские, с короткими стрижками, кожаными куртками и лицами, где читалась злость и привычка к силе.
Они были чужие здесь, слишком чужие. В деревне осенью привыкли к тишине, к редкому лаю собак, к голосам соседей. А тут врывались матерные выкрики, громкая музыка из магнитолы, запах дешёвого коньяка и сигарет.
— Да чтоб тебя! — орал широкоплечий с цепью на шее, оглядывая колесо. — Всё, пиз;*ц, дальше не поедем.
Другой, худой, с глазами-бусинами, хмыкнул:
— Да и похер. Тачка наша, колёса найдём. Главное — хату где-то рядом, заночуем.
Они пошли по улице, по грязи. Собаки залаяли разом, женщины отдёргивали занавески и тут же их зашторивали обратно. Никто не хотел связываться.
На их пути оказалась изба фельдшерицы. Дом ещё крепкий, с занавесками, в огороде сушились пучки трав. Она жила одна — муж погиб на шахте, дочь давно уехала в город. Женщина молодая ещё, лет тридцати пяти, тихая, работящая.
Когда в дверь забарабанили, она сперва не открыла. Но окно дрогнуло от удара кулака, и один из них рявкнул:
— Эй, мать! Отпирай дверь, а то вышибем!
Фельдшерица робко приоткрыла — и уже через минуту в хату ввалились четверо. Водку вытащили из сумки, прямо на стол бухнули, закурили. С этого момента её дом перестал принадлежать ей.
Сначала было вроде «по-людски»: залили стаканы, закусили чем нашли, орали песни. Но быстро спились до звериного состояния. Фельдшерица пыталась отговориться, уйти к соседям, но её дернули за руку, бросили на лавку.
— Ты теперь наша, поняла? — сказал тот, что с цепью. И глаза у него были такие, что спорить не имело смысла.
Второй день уже не выпускали её. Пили безостановочно: бутылки валялись под ногами, курево заткнуто прямо в щели подоконника. В доме стоял густой запах перегара, пота и дешёвого одеколона.
Она ходила, как тень, по их приказам: то воды принести, то ещё водки. А ночью… некуда было деваться. За дверью стояла машина, в огороде они топтали и орали до утра. Собаки в деревне выли, будто почуяли беду.
Местные знали, что бандиты обосновались в её доме, но никто не смел сунуться. В деревне мужиков сильных не осталось, да и кто рискнёт лезть к вооружённым отморозкам? Только перешёптывались, крестились да качали головами:
— Конченные они… Чёрт их занёс сюда.
А те будто чувствовали безнаказанность. Смех, крики, мат стояли на всю улицу. И фельдшерица — заложница в собственном доме.
********************************
Лукич шёл медленно, будто через силу переставляя ноги. Валенки, обтянутые галошами, тяжело ступали по грязной улице. На голове у него, как всегда, фуражка набекрень поверх лысины, тулуп застёгнут на все пуговицы, хоть и было ещё не холодно — привычка. В одной руке клюка, в другой — старый холщовый мешок.
Небо затянули тучи, серые, с просветами, будто собиралось дождём хлынуть. Ветер гнал по улице сорванные листья, глухо хлопала недалеко калитка. Деревня жила своим привычным утром: где-то мычала корова, старуха выносила ведро помоев к порогу, слышался топор — кто-то рубил дрова.
Навстречу попался худощавый мужик в серой куртке, ссутуленный, с вечным перегаром — тракторист Федька. Рукой он сжимал бутылку, торчащую из кармана.
— Э, Лукич, куда это ты с позаранку? — спросил он, глядя исподлобья. — Погодка нынче не летная, смотри, небось дождём накроет.
Лукич замедлил шаг, опёрся на клюку, изобразил усталую улыбку.
— Да, тучи, тучи… Дело-то какое у тебя, Федя?! С бутылочкой спешишь?
Федька оглянулся, понизил голос:
— Пока эти… бандиты не проснулись. Поскорей купил. А то ж поди ещё и отберут, твари.
— Какие такие бандиты? — прищурился Лукич, словно недоумевал.
Федька нервно почесал щёку, зашипел:
— Ты что, не слышал? У фельдшерицы поселились, дня два уж как. Конченные совсем. Вторую бабу вчера изнасиловали, представляешь? По улицам пьяные шарятся, на людей кидаются. Бузают так, что хоть сквозь землю провались.
Лукич цокнул языком, покачал головой.
— М-да… дела… — пробормотал он, словно отмахиваясь от чужой беды.
Федька махнул рукой и потрусил дальше, а Лукич повернул к магазину.
Внутри, за прилавком, сидела продавщица Фрося. Полная, с замотанной косынкой, что-то постоянно пересыпала. Увидела старика, оживилась:
— О, Лукич, и тебе доброе утро. За чем пришёл?
Он поставил мешок на прилавок, выговорил растянуто:
— Банок мне, Фрося. Баночек парочку. Солить грибы буду. Набрал в лесу, нынче пошли.
Она полезла в ящик, достала две литровые, завернула в газету.
— Всё о своих грибах, да о травах… А тебе всё не надоело? — улыбнулась она криво.
— Даа, — кивнул он, опуская взгляд, — жизнь длинная, а грибы всяко лучше, чем скука.
Он вышел, и в тот же миг к магазину подкатили они. Трое, шумные, разодетые в кожанки, сапоги в грязи. От них пахло перегаром и табаком. Один плечом задел Лукича, толкнул так, что тот едва не упал.
— Э, дед, посторонись! — кинул через плечо один, даже не обернувшись.
Лукич застыл у стены, прижимая банки к груди. Лицо у него было смиренное, стариковское, будто ему и вправду было обидно, но ничего поделать он не мог.
Внутри магазина сразу поднялся шум. Бандиты разошлись: один шарил по полкам, сгребая колбасу и хлеб, другой на ходу открыл бутылку пива, пену слил прямо на пол.
— Давай, баба, на счёт нам записывай! — рявкнул широкоплечий. — Чё, глаза сделала? Мы щас всё возьмём, ты записывай!
Фрося побледнела, но молчала, только руки дрожали.
— Быстрее, сука, не тупи! — захохотал второй, роняя банку консервов на пол. — А то и тебя в долг возьмём, поняла?
Они орали, матерились, набивали пакеты жратвой и спиртным. Лукич стоял у крыльца, будто ждал кого, и слушал. Лицо его оставалось каменным, глаза — пустыми.
Через несколько минут бандиты вышли. Один, проходя мимо, плюнул прямо ему на макушку.
— Смотри не сдохни, старый хрен, — сказал, хохотнув.
Они двинулись обратно, шумно переговариваясь, волоча пакеты. Магазин остался в разорении, продавщица вытирала слёзы.
А Лукич постоял ещё немного, вытерся рукавом и медленно пошёл прочь, опираясь на клюку. Казался жалким, обиженным, но в глазах его мелькнул огонёк — тот самый, что никто в деревне ещё не видел.
*******************
Вечер в деревне тянулся вязко. Небо низкое, свинцовое, из тумана выступали чёрные силуэты хат. Где-то гавкала собака, где-то заунывно скрипела калитка. В огородах темнели бурьян и сырые тыквы, а в воздухе стоял запах перегара, смешанный с дымом печных труб.
У Лукича в доме было не лучше. Трупная вонь, приглушённая лишь дымом и сухими травами, не уходила никуда. Мёртвая девка, криво двигалась по избе: перекладывала пучки трав, пересыпала их в банки, застывала над столом, сверяясь с бумажкой, исписанной корявым почерком. Пальцы её цеплялись за края, слышался скрип сухих суставов, когда она тянулась к полке.
Лукич сидел на лавке, поглаживая свою клюку. Глаза его блестели.
— Вот так, милая, вот так… — бормотал он. — Собирайся. Скоро пойдём навестим одних хлопчиков… ох, супостаты. Их не жалко. А как материал — может и подойдут.
Он помолчал, кивнул сам себе.
— Знать не знаю, как вернее поступить… но ты, девка, вытерпишь многое. Так что будем действовать как троянский конь. Ха! — хрипло рассмеялся.
Он встал, накинул на мертвечиху тулуп — тот почти скрывал её плечи и грудь, прикрыл платком волосы и полусгнившее лицо. Лицо всё равно оставалось чужим, но в полутьме можно было принять за больную или замотанную бабу. На голову Лукич нахлобучил ей шапку, сам поправил набекрень свою.
— Ну, пошли, красавица. Писанка ты моя…
Они двинулись по улице. Лукич шаркал ногами, опирался на клюку, а рядом, чуть сутулясь, ковыляла «внучка». В темноте фонари не горели — электричество то было, то не было. Лишь редкие окна светились, но люди занавешивали их плотными шторами.
Дом фельдшерицы был ярко освещён — окна горели, слышался визгливый смех и громкая музыка. Собаки не лаяли: их давно отогнали или заперли. Изнутри доносились крики, мат, звон бутылок.
Лукич постучал в дверь.
Дверь дёрнулась и распахнулась. На пороге встал худой, с короткой стрижкой, в майке-алкоголичке. Глаза красные, нос в синяках, от него несло перегаром.
— Э, дед, ты? — осклабился он. — Чё припёрся?
Лукич шагнул ближе, притворяясь глупым и заискивающим. Позади него, в тени, неподвижно стояла замаскированная мертвечиха.
— Да вот, сынок… — протянул он старческим голосом. — Внучка у меня… Девка, молодая. С парнями познакомиться хочет. А с нашими, деревенскими, ну что толку? Оболдуи да пьяницы. А про вас тут сказывают, что ребята вы лихие, раскрепостить сможете… ну, подумал — а вдруг повезёт.
Бандит сперва вылупился, а потом заржал, сгибаясь пополам:
— Хахаха! Ты глянь, Димон! Тут уже баб сами приводят!
Изнутри показался Димон — крупный, с татуировкой на груди, по пояс голый, с бутылкой в руке. Глаза его налились кровью, на лице блуждала звериная ухмылка.
— Ну-ка, чего там? — пророкотал он, глядя на Лукича. — А-а-а… это хорошо. А то у этой, — он кивнул вглубь дома, где слышался женский всхлип, — уже ведро стало, а не баба. А тут новая. Хе-хе-хе… Заводи!
Худой рванул дверь шире, отступил, разглядывая замотанную фигуру.
— Ну что, дед, бабу оставляй. А сам катись отсюда. Не мешай взрослым людям веселиться.
Лукич почтительно кивнул, согнулся в три погибели, словно испуганный.
— Как скажете, ребята, как скажете… — пробормотал и попятился прочь.
Он отошёл в темноту улицы, присел на лавку и застыл. Изнутри раздался гогот и хлопок двери.
А в глазах его в этот миг полыхнуло — точно свеча вспыхнула.
************************
В доме фельдшерицы царил полный разгром. Пол лип от пролитого спирта и крови. На столе валялись бутылки, пустые банки из-под тушёнки, огрызки хлеба. В углу на ковре — грязные сапоги, на подоконнике — шприцы, два уже пустые, третий брошен рядом с окровавленной тряпкой. Вонь стояла такая, что резало глаза: перегар, кислота рвоты, пот и сырость.
Фельдшерица висела у батареи. Одной рукой её притянули к чугунным секциям, грудь вывалена наружу, кожа вся в синяках и засохшей крови. Голова безвольно свесилась, дыхание рваное, сиплое — жива, но едва держится.
Трое бандитов шастали по комнате. Один, тот что в майке, пнул пустую бутылку и скривился:
— Господи… а чё она так воняет-то? — выругался, зажимая нос.
Его приятель, худой, хмыкнул:
— Да ссытся под себя, смотри.
И тут в центре комнаты, напротив старого телевизора на тумбочке, замерла «внучка» Лукича. Она медленно стянула тулуп, шапку. Материя сползла на пол, открыв их взору разложившееся лицо: кожа серо-зелёная, щёки провалились, губы рассохлись, а зубы обнажились в страшной ухмылке. Глаза стеклянные, белёсые, волосы клочьями прилипли к черепу.
Все трое будто одновременно протрезвели.
— Мать твою… это что за уродина?! — выдохнул первый, пятясь.
— У неё сифак, бл%*дь! — заорал второй, сплёвывая, — смари, больная сука, у неё рожа гнилая!
Третий рванул к столу, схватил нож, но в этот момент мертвечиха вынула из кармана сложенный вчетверо клочок бумаги. На нём крупно, криво, углём было выведено: «ЖРИ ИХ». Она подняла взгляд, и в глазах её мелькнуло что-то нечеловеческое.
С рёвом она ринулась на них.
Первого она сбила с ног, вцепившись зубами в ладонь. Хрустнули пальцы, кровь брызнула на стену. Мужик завизжал, пытаясь вырвать руку, но она, как тисками, держала, жуя до костей. Он рухнул, извиваясь, а второй уже подскочил, схватил табурет и со всей силы обрушил ей на спину. Доски хрустнули, табурет развалился, но она лишь дёрнулась и обернулась на него, рванув вперёд.
Он ударил её кулаком, потом ногой, орал:
— Сука, сдохни, сдохни!!
Но она схватила его за лицо, вдавила палец в глазницу. С хлюпом глаз вышел из орбиты, мужик заревел, рухнул на колени. Она дёрнула голову в сторону и перегрызла ему горло, кровь хлынула на пол, заливая ковёр.
Третий в ужасе метался по комнате, хватал то нож, то бутылку, бил её по голове, но та словно не чувствовала боли. Она перегрызла шею второму, захлёбываясь кровью, и обратилась к последнему.
Он был голый, споткнулся о шприцы, грохнулся на пол. Вскочил и вылетел в дверь, не разбирая дороги, с криками.
На улице его встретил Лукич. Старик сидел напротив, будто мирно отдыхал. В глазах его плясал огонёк, он лишь проводил бегущего взглядом, ухмыльнувшись.
Мужик, матерясь, босиком понёсся по улице, но мертвечиха, вся заляпанная кровью, выскочила за ним. Двигалась быстро, неестественно: руками тянулась вперёд, ноги скрипели по земле.
Фонарь у перекрёстка мигал, и в его свете виднелось, как она догнала его, сбила с ног и повалила. Раздались вопли, хруст, звук рвущихся связок и чавканье. Тень её склонилась над телом, кровь брызгала, разлетаясь красными брызгами. Мужик захлёбывался в собственном крике, пока её зубы рвали его горло.
Деревня молчала. Только в темноте стоял этот утробный хруст и сдавленные вопли.
А Лукич, опираясь на клюку, смотрел спокойно.
*************************
Прошло две недели. Деревня жила, будто ничего не случилось. Слухи улеглись, хотя поначалу шёпот стоял в каждом дворе: и про пропавших бандитов, и про кровь у фельдшерицы, и про её «бредни» про мертвеца. Но время сделало своё. Маргарита, едва придя в сознание, кричала, что видела чудовище, что «мертвячка» сама ходила, сама рвала и жрала живых. Её слушали с жалостью и покачиванием голов: мол, ну что возьмёшь с женщины, что прошла такое. Экспертиза зафиксировала лишь кровь и остатки тканей — тел не было, значит, унесли. Кем? Куда? Никто не знал. Дело повесили в статус «расследуется». Участковый, старый Агафкин, больше качал головой, чем что-то делал, а следователь из райцентра так и сказал: «Безнадёжно. Сами ж видите».
К Лукичу зашли тоже. Вдвоём, пахнущие прокуренными курткми, помятые. Сели на лавку, спросили:
— Дед, а ты не видел? Может, кто по улице ночью шёл? Может, чужие?
Лукич пожал плечами, прикрывая прищуром довольный блеск в глазах:
— Хер его знает, сынки… Ночью я сплю. Глухой я. Кабы видел, сказал бы. А так… шо старый, шо малый, толку.
Записали что-то в блокнот и ушли.
И всё стихло.
В полдень, когда деревня сонно пряталась по домам — кто обедал, кто спал после чарки, кто возился в огороде, — Лукич отправился в лес. Шёл знакомой тропой, шаркая валенками. Дошёл до болота, остановился у трясины. Воздух там был густой, гнилой, с запахом тины и серы. Мошкара роем висела над тёмной водой, камыш шелестел, будто сам собой.
Лукич постучал клюкой о кочку, нагнулся вперёд и сипло произнёс:
— Выходите, мои няшки-говняшки… шо ж я вас заждался уже. Сокрей бы.
И болото зашевелилось.
Сначала пошли пузыри, потом из тины показалась рука — раздутые пальцы, облепленные пиявками. Следом плечо, голова. Один за другим из трясины начали выползать те самые трое.
Бандиты теперь были не люди, а гниющие чудища. Кожа слезла клочьями, оголяя серые мышцы. Глаза стекленели, но в них тлела тупая покорность. Один тащил за собой остатки цепи на шее, второй — без глаза, пустая дыра ползла червями. Третий весь разъеден болотной жижей: живот вздулся, из-под рёбер выползали личинки, волосы на голове выпали клоками. От них тянуло такой вонью, что даже болото рядом казалось цветущим лугом.
А за ними, спотыкаясь, вылезла Марьюшка. Теперь в ней почти не осталось человеческого. Лицо разъело, челюсть перекосилась, на шее кожа висела лохмотьями. Один глаз вытек, другой стеклянный, белёсый. Пальцы раздутые, ногти отвалились, вместо волос — жгуты тины. Когда она поднялась на ноги, изо рта выпал комок червей и грязи.
— Ну, красота… — прошептал Лукич, глядя на свою «партию». — Самый сок.
Они двинулись за ним, шатаясь, но послушно.
У дома он уже всё подготовил. На заднем дворе, где раньше валялись хлам и гнилушки, теперь громоздился каркас нового сарая. Доски, балки — кое-что он купил в райцентре, кое-что собрал с заброшенных дворов. В углу торчали мешки цемента, рядом — катушки с проводами и лампы. В центре будущего сарая стоял длинный, грубо сколоченный стол.
Мертвецы работали, как рабы. По его указке таскали бревна, прибивали доски, держали балки. Деревянный молот глухо бухал в руках одного, другой колотил по гвоздю костью вместо молотка. Марьюшка шлёпала тряпкой по доскам, стирая грязь, хотя руки её сами разъедались.
А Лукич сидел на крыльце, покуривал самокрутку и улыбался.
— Вот и славно… Вот и пошла жизнь. Думал, сдохну как собака. А теперь у меня армия будет. Настоящая. Шаг за шагом. Дом строим, а дальше… дальше и деревня вся наша будет.
Он смотрел, как под гулкое стучание мёртвые возводят сарай, и в голове у него зрел план — чёткий, холодный.
**********************
Сарай наконец был готов. Снаружи он выглядел как обычная постройка: тёмные доски, крыша из старого шифера, подмазанные стены. Но внутри всё было иначе. Под потолком висели лампы, питаемые от проводов, протянутых к дому. Свет у них жёлтый, мутный, дрожал. В центре стоял длинный стол, обитый железом, под ним каналы для стока, где уже застоялись сгустки крови. По углам — бочки с водой, мешки с известью и куча тряпья, заляпанного бурым.
На дворе стоял пасмурный день, серый и вязкий. Снег с дождём срывался косыми полосами, хлопья таяли, превращая двор в кашу. Ветер швырял в сарай струи воды, гремел по крыше. Внутри же стояла тишина, нарушаемая лишь сиплыми звуками мертвецов.
Марьюшка — теперь уже не женщина, а ходячая гниль — шлёпала по полу, оставляя мокрые следы. Куски её тела отваливались прямо при движении: на полу валялся обрывок кожи, серый комок мяса. Живота давно не было, кишки вываливались и потерялись где-то на пути, поэтому под тулупом зияла пустая дыра, воняющая прелью. Голова держалась на сухожилиях, шея булькала, когда из неё вырывался сип.
Лукич стоял рядом, в тулупе и валенках, опираясь на клюку. Глаза у него горели странным блеском, и голос был не стариковским, а крепким, уверенным:
— Слушай, милая, слушай. Сегодня мы попробуем новое. Хочу я создать голема. Трупного. Из ваших костей, из мяса, что осталось, да ещё из того, что добудем.
Он обернулся к углу, где трое бандитов-мертвяков стояли в ряд, покачиваясь. Готовили место для добычи. С них тоже лоскутьями слезала плоть, в глазницах кишели черви, но они ждали приказа.
— Пока вас трое, да ты, красавица. Но надо больше мертвецов. Больше материала. Пока начнём с коровы, да с вас.
Он ухмыльнулся, подошёл ближе, почти шепча:
— Шпыняли нас люди. Меня особенно — всю жизнь, понимаешь? Пенсии толком нет, жрать порой нечего. Ты сама на своём веку это знала. Но теперь мы восстановим справедливость.
Мертвечиха булькнула из прогнившей глотки, будто понимала его.
— Вот именно, — кивнул он. — Мы будем работать. Не бросаться на деревню, не дурить. А пахать. Мы выроем тоннели. Зачем — узнаешь потом. Будет интересно, обещаю.
В этот момент в сарай втащили добычу. Двое бандитов, шатаясь, но с нечеловеческой силой, протащили двух коров. Шеи перегрызены, туши ещё тёплые, кровь капала на пол и стекала в каналы. Запах был густой, сладковато-железный.
— Ну вот, материал, — сказал Лукич и поднял руки.
Он начертил мелом на полу символы — кривые, тяжёлые линии, которые знал по старым книгам. Взял нож, вогнал его в шкуру одной коровы, разрезал живот до самых рёбер. Густая масса выплеснулась, запах ударил в нос. Мертвяки бесстрастно смотрели.
— Ложитесь! — приказал он.
Трое мертвецов рухнули на пол рядом с тушами. Марьюшка тоже наклонилась, качнувшись, её челюсть скрипнула.
Лукич начал сшивать. Нитка из сухожилий, игла с костяным ушком. Он соединял кости бандитов с мощными суставами коров, вплетал жилы в сухожилия. Кожу рвал, прикладывал к чужому телу, заливал всё травами и раствором из бочек. Марьюшку он посадил рядом, велел держать клочья ткани. Она трясла руками, но слушалась.
Процедура шла часами. Гул ветра за стеной, потрескивание ламп, и стук его ножа о кость. Трупы разрезались и соединялись в одно. Лукич шептал заклятия, бормотал древние слова, сыпал порошок из мешочков — сушёные корни, пепел костей.
Наконец на столе лежала масса, похожая на уродливого великана. Корова и люди срослись: длинные руки, колени вывернуты, шея коровья, но с человеческим черепом, пришитым к боку. Из груди торчала кость, из бока свисал хвост. Всё это дышало, дергалось, будто пыталось найти форму.
Лукич тяжело выдохнул и облизнул губы.
— Вот и голем… — сказал он хрипло. — Первый.
Глаза в сгнивших черепах вспыхнули тусклым светом. Чудовище пошевелилось, и по сараю прошёл низкий, животный стон.
****************************
ЭПИЛОГ.
СПУСТЯ 2 МЕСЯЦА.
Мороз стоял лютый. Вьюга гнала по пустым улицам снег, скрывая под сугробами заваленные дворы и крыши. Деревня выглядела мёртвой: ни дыма из труб, ни следов на тропинках. Только метель крутила снежную порошу, хлестала по лицам, забивала глаза.
В кузове уазика сидели двое. Иван, старший группы, крепкий, с усталым лицом и морщинами, не выпускал изо рта сигарету. Рядом с ним — его напарник Костя, моложе, с ознобом в глазах, кутающийся в воротник. В багажнике гремели автоматы и ящики с патронами.
— Ну и пустошь, — выдохнул Костя, глядя сквозь запотевшее стекло. — Словно вымерли все.
— Вымерли, — хмуро ответил Иван, выключая зажигание. — Сказано же: месяц назад перестали выходить на связь. Ни фельдшер, ни участковый. Отряды выезжали — тишина. Давай посмотрим.
Они вышли из машины, снег сразу набился в сапоги. Сначала пошли по главной улице. Дома стояли темные, окна разбиты, двери настежь. Внутри — то же самое: опрокинутые стулья, валяющаяся посуда, клочья одежды. Всюду следы борьбы. Но людей — никого. Ни живых, ни мёртвых.
В одном доме детская игрушка валялась у печи. В другом — на столе оставшийся ужин, давно превратившийся в ледяной ком. В третьем — на стене засохшие брызги крови. Но тел не было нигде.
— Будто земля проглотила, — прошептал Костя, и голос его утонул в ветре.
Вьюга свистела всё сильнее. Когда они вышли к окраине, где высилась бывшая больница, чёрный кирпичный скелет, ветер стих. Здание стояло темное, окна пустые, но у самого крыльца снег казался странно просевшим.
— Осторожно… — сказал Иван.
Не успел он договорить, как Костя провалился по колено, потом целиком. Под слоем снега скрывалась дыра. Иван упал на живот, ухватил его за ремень, но земля подломилась, и оба скатились вниз.
Они упали в темноту, на мерзлую землю. Фонари, болтавшиеся на груди, зажглись. Лучи выхватили из мрака огромную пещеру.
Иван и Костя замерли. Перед ними, в полумраке, маршировали ряды мёртвых. Человеческие трупы — в деревенских одеждах, с разложившимися лицами, в валенках. Одни без рук, другие без глаз, но все шли шаг за шагом, тяжело топая. Десятки, сотни.
Между ними возвышались уродливые големы. Из коровьих туш и человеческих тел: шеи коровьи сшиты с руками людей, из грудных клеток торчали дополнительные головы, из спин — рога, обмотанные жилой. У одного из чудищ ноги были от трёх разных людей, и они двигались как одно. У другого из живота свисали кишки, которыми он хлестал землю, оставляя следы слизи.
В углу пещеры копошились мелкие существа: крысолюди с человеческими лицами, ворочающиеся комки из множества рук и ног, без головы, но шевелящиеся. На потолке висели сросшиеся в ком тела, как коконы, и из них свисали волосы и кости.
Костя отшатнулся, зажал рот, но звук издал упавший фонарь, когда дрогнула рука. И в тот же миг весь строй обернулся к ним. Сотни мёртвых глаз вспыхнули мутным светом.
Иван судорожно поднял автомат, палец лёг на спуск.
И тогда из темноты позади раздался голос. Хриплый, старческий, но в нём звучала насмешка:
— Ну, здравствуйте, гости дорогие… Рановато вы приехали. Мы ещё к весне не готовы.
Гул пошёл по пещере, как будто сама земля отозвалась. Трупы зашевелились, двинулись ближе, топая в такт. Големы вытянули руки. С потолка сорвался комок, ударился о пол и пополз к ним, оставляя за собой чёрный след.
Костя закричал, выстрелил в упор. Осколки костей разлетелись, но мертвец поднялся снова, с выбитыми зубами, и двинулся вперёд.
А голос Лукича звучал уже ближе, почти у самого уха:
— Не бойтесь… У нас для вас тоже работа найдётся.
И из темноты к ним протянулись десятки гниющих рук.
ПОДДЕРЖИТЕ МЕНЯ, 100р. ДЛЯ ОДНОГО ЭТО НЕ ДЕНЬГИ, А ДЛЯ АВТОРА ЭТО ЗНАЧИМО. <<< ЖМИ СЮДА