Найти в Дзене
Тени слов

Записки богоубийцы

Они собрались в квартире, которая пахла пылью, дешевым портвейном и тлением неопубликованных рукописей. Воздух был густой, спертый, пропитанный испарениями невоплощенных замыслов и тонкой, едкой завистью. Их было трое: Сигизмунд, с лицом, изъеденным тайными пороками и философскими умствованиями; Вадим, чья борода казалась гнездом, из которого давно улетели все живые мысли; и юная Вероника, с глазами-пустошами, жаждущими заполниться чужим безумием. Они говорили о Боге. Вернее, они пережевывали Бога, как старую, давно безвкусную жвачку. — Он неуклюж, — сипел Сигизмунд, поправляя очки с засаленными стеклами. — Его метафоры убоги. «Отец Небесный», «Царствие Божие»… Это лексикон деревенского простака. В нем нет изыска, нет глубины. — Он ограничивает, — подхватил Вадим, закручивая в самокрутку сухие листья чего-то, что не было табаком. — Своими заповедями, своей моралью. Он ставит забор вокруг бесконечности человеческого духа. Как творить, когда над душой висит этот карающий перст? Вероника

Они собрались в квартире, которая пахла пылью, дешевым портвейном и тлением неопубликованных рукописей. Воздух был густой, спертый, пропитанный испарениями невоплощенных замыслов и тонкой, едкой завистью.

Их было трое: Сигизмунд, с лицом, изъеденным тайными пороками и философскими умствованиями; Вадим, чья борода казалась гнездом, из которого давно улетели все живые мысли; и юная Вероника, с глазами-пустошами, жаждущими заполниться чужим безумием.

Они говорили о Боге. Вернее, они пережевывали Бога, как старую, давно безвкусную жвачку.

— Он неуклюж, — сипел Сигизмунд, поправляя очки с засаленными стеклами. — Его метафоры убоги. «Отец Небесный», «Царствие Божие»… Это лексикон деревенского простака. В нем нет изыска, нет глубины.

— Он ограничивает, — подхватил Вадим, закручивая в самокрутку сухие листья чего-то, что не было табаком. — Своими заповедями, своей моралью. Он ставит забор вокруг бесконечности человеческого духа. Как творить, когда над душой висит этот карающий перст?

Вероника молчала, впитывая. Ее собственный дух был пустотой, жаждущей быть заполненной самым сильным наркотиком из возможных — чужой гениальностью.

И тогда Сигизмунду пришла Мысль. Она вошла в него не лучом света, а как червь, выползший из щели в полу. Его глаза засверкали мокрым, нездоровым блеском.

— Он мешает, — прошептал он, и слова его повисли в воздухе, став осязаемыми, как паутина. — Он ходит между нами и нашей собственной божественностью. Мы творцы новых миров, мы демиурги слова. А Он… Он вечный укор. Напоминание о том, что любая наша истина — суррогат, пародия на Истину с большой буквы. Он не дает нам стать Мессиями самим себе.

Вадим перестал раскуривать свою зловонную сигарету. В его глазах вспыхнул тот же мокрый огонь.
— Его нужно… убрать. Но не убить. Это банально. Его нужно… перевести.

— Превратить, — поправил Сигизмунд. — Он сам был Словом. Так пусть же и умрет как Слово. Станет одним из многих. Мы распнем Его. Но не на деревянном кресте. Дерево сгниет. Мы распнем Его на кресте из метафор. Это будет навечно.

Они принялись за работу с исступлением алхимиков, ищущих философский камень. Они выдернули из Его плоти гвозди веры и заменили их штыками иронии. Ребра Его, пронзенные копьем милосердия, они сплели в ажурную конструкцию из символов и аллегорий. Терновый венец сняли и возложили на Его голову диадему из многослойных, самоопровергающих смыслов.

— «Страдает» — это слишком прямо, — бормотал Сигизмунд, облизывая пересохшие губы. — Скажем «испытывает экзистенциальный дискомфорт в условиях телесной конечности».

— «Воскреснет»? Нет! — воскликнул Вадим. — Он «вернется в виде интертекстуального призрака в дискурсе последующих поколений»!

Вероника подавала им инструменты — самые изощренные слова, самые витиеватые тропы. Она смотрела, как живая плоть Бога, Его простое и страшное присутствие, обращается в пыль, в текст, в бесконечно комментируемую абстракцию.

И вот Он был готов. Их творение. Бог, распятый на кресте из метафор. Он бился в судорогах бесконечных толкований, кровоточил многоточиями, стонал от звона риторических фигур. Он был пойман, заключен, обезврежен. Препарирован и разложен по полочкам литературных приемов.

Сигизмунд откинулся на спинку стула, исторгая из себя долгий, спертый вздох удовлетворения.
— Готово. Он больше не мешает. Теперь мы единственные боги в этой комнате. Мы можем творить что угодно. Мы мессии собственных вселенных.

Вадим засмеялся, и смех его был похож на лай больной собаки. Они чокнулись гранеными стаканами с портвейном, ощущая головокружительную сладость богоубийства.

И только Вероника смотрела на творение рук их. На крест, где метафоры, как прутья клетки, держали то, что когда-то было живым. И ей почудилось, что в тишине, под монотонный бубнеж Сигизмунда о «трансцендентном», она слышит тихий, едва различимый стон. Не отчаяния. А скуки. Бесконечной, космической скуки.

Потому что быть разобранным на метафоры — это, возможно, даже скучнее, чем быть распятым на древе. И единственное, что осталось от Бога в этой комнате, — это всепроникающее, тошнотворное чувство Его божественной, абсолютной скуки по отношению к своим мучителям.