Они собрались в квартире, которая пахла пылью, дешевым портвейном и тлением неопубликованных рукописей. Воздух был густой, спертый, пропитанный испарениями невоплощенных замыслов и тонкой, едкой завистью. Их было трое: Сигизмунд, с лицом, изъеденным тайными пороками и философскими умствованиями; Вадим, чья борода казалась гнездом, из которого давно улетели все живые мысли; и юная Вероника, с глазами-пустошами, жаждущими заполниться чужим безумием. Они говорили о Боге. Вернее, они пережевывали Бога, как старую, давно безвкусную жвачку. — Он неуклюж, — сипел Сигизмунд, поправляя очки с засаленными стеклами. — Его метафоры убоги. «Отец Небесный», «Царствие Божие»… Это лексикон деревенского простака. В нем нет изыска, нет глубины. — Он ограничивает, — подхватил Вадим, закручивая в самокрутку сухие листья чего-то, что не было табаком. — Своими заповедями, своей моралью. Он ставит забор вокруг бесконечности человеческого духа. Как творить, когда над душой висит этот карающий перст? Вероника