Курица лежала слева от сарая. Крылья распластала, большие широкие материнские крылья. Цыплята – под ней.
Раз, два, три...
– Милая ты моя! Милая ты моя! – причитала баба Нина, собирая в мокрый фартук, торчащий из-под душегрейки, живых цыплят.
Семеро живёхоньких, один – не жилец, остальные шесть – мертвые, побитые градом. И наседка тоже – мертвая.
Как бежала Нина! Как бежала домой в Неверово! Себя не чуяла. Ругала себя, мужа, погоду и даже Серёгу, который именно сегодня велел прийти за зерном. Зерна-то – с гулькин нос, а горе-то какое!
А сейчас, собирая цыплят, очень злилась она на Липку. Ох, и злилась!
Она занесла цыплят в дом, сунула в ящик к печи. Ещё недавно они были тут. До тепла их в доме держала. Вся изба провоняла. Только вынесли – и на тебе... Полуживого положила отдельно.
На глаза наворачивались слезы, утерла их тыльной стороной ладони и побежала смотреть двор дальше.
Куры уцелели. Парочку, видать, градом побило, хромые, но живые. Вот только наседку и убило – детей спасала, милая. Куры с петухом от града забрались под хилый навес сарая на поленницу – тем и спаслись.
Града в мае никто не ждал. Знал бы, где споткнешься ... Сарай утром муж прикрыл, чтоб куры гуляли. А град начался неожиданно резко, когда они уж пришли в Иголкино. Небо затянуло скорыми черными тучами, потемнело, как зимним вечером, и вдруг, вместе с ливневыми чертами, посыпались с неба куски льда с голубиное яйцо.
Под них, прикрыв голову тужуркой и нырнула баба Нина.
– Куда ты, полоумная?! – кричал дед Саня, муж.
Бегать он уж не мог – артрит. Еле добрел до Иголкина, с остановками шли. Садился на тележку, отдыхал.
А Нина, скользя по глине, то шла, тяжело дыша, то бежала. Град не пугал. Пугало то, что ждёт ее дома. Понимала, что уж не успеет, но очень надеялась на Липу.
"Неуж не откроет сарай? Неуж не занесет малых?"
Не занесла.
Соседи в селе – больше, чем просто соседи, почти родня. Жизнь прожита бок о бок. О них не просто знаешь всё – чувствуешь каждой жилкой: что подумал, что решит, как поведет себя, какие обиды затаил.
Вот и сейчас баба Нина про соседку Липу, с которой рядом через забор жили много лет, всё поняла.
"Ах, сволочь этакая! Ведь нарочно не пришла! Нарочно... Знала, а не прибежала!"
Липка – баба с придурью. Вот сколько живёт, столько и с придурью. Мужа выгнала ещё по молодости, хоть мужичок был и ничего, потерпеть было можно.
Нина со своим Сашкой тоже за жизнь чё только не натерпелась. И из пьянства вытягивала, и гульку, бывало, простила, уходил даже. Всяко бывало. И как не бывать – за шестьдесят почти лет под одною крышей. Однако прожили, детей вырастили, внуков встречали и нянчили, хозяйство держали, чтоб детям помочь.
А как иначе?
А вот теперь сил на большое хозяйство не осталось. Куры да огород. Внуки выросли, правнуков уж к ним не возили – стары. Да и разлетелись сыновья далеко, ездят не каждый год. Все дела у них. Да и сами ведь – уж не молоды.
А привычка заботушки осталась – любила Нина кур своих, как малых детей, а уж цыплят... Каждую свою курицу, а их у неё два десятка, знала в лицо и по имени. Говорить о них могла часами
Накинула она рыбацкий дедов плащ, со слезами на глазах и обидой в сердце побежала к соседке.
Липа открыла дверь сонная.
Нина отдышалась, и, не заходя, поперек обычного, в дом, выпалила с поклоном:
– Спаси-ибо тебе, соседушка! Спаси-ибо! Спа-асла цыпляток от града. Век теперь жива буду – не забуду. Так и запомни, – вдохнула и прошипел, – Шоб ноги твоей за калиткой моей не было! Шоб глаза мои тебя не видели больше! Нету тебя для нас... Так и запомни!
Баба Нина отвернулась и засеменила к старенькой калитке Липы. А слезы мешали разглядеть – где ж она, калитка эта?
– Нин! Нин! Ты чего? Побило что ли цыплят-то? Так ить я думала – в сарае. Спала я, Нин...
Нина не верила. Вечером сидела у них Олимпиада, говорили, что за зерном в Иголкино с утра уйдут. И что на день курятник прикрывают они – знала тоже. Курам нужен солнечный свет, зола и пища.
Знала, но зад свой с дивана не подняла спе-ци-аль-но. От зависти всё это. От нее – от зависти.
У Нины – что? У нее всё есть: и дом – не чета развалюшке Липиной, и муж, хоть и старый, но по хозяйству – помощь, и забор новый, и двор ухоженный да обделанный, и банька... Да и дети их с Сашей хорошо живут. Городские все, с квартирами и машинами.
А у Липы что?
А у Липы плохо совсем.
Домишка- кухня и комнатка, от старости расползается, как сырое тесто. Забор покосился, хоть Саня и латает его порой, да плохонькие надворные постройки.
Телевизор и тот сломался. Приходит она вечерами к ним, смотрят новости вместе. Саша-то рано спать уходит, а Нине не спится. Вот и гоняют чаи, смотрят телевизор вдвоем с соседкой да разговоры ведут неторопливые в минорном тоне, что называется – в час по чайной ложке, каждая фраза – со вздохами, протяжными "да-а", "эхе-хей", " и не говори", "то-то и оно"...
Сын у Липы, правда, есть. Поздний он у нее, ещё и не старый. Многодетный отец. Под Костромой живёт, недалеко, вроде. Когда появляется, тянет от него спиртным. А зачем появляется – известно. Мать накормит досыта и денег с пенсии отстегнет. Вот и появляется на следующий день после получения пенсии.
Да и сама Липа в последнее время сдала. Уж и хозяйство ее интересует мало. Ноги болят, руки сводит. Сидит по большей части на скамейке, собирает местные новости, приносит им – Терентьевым Нине и Александру. А порой и поможет чего. За это перепадают ей яйца. Уж чего-чего, а яиц у Нины в избытке – продает даже по селу.
А теперь – всё!
Ох, и злая была Нина! Как вернулся Саша, опять расплакалась – до того наседку с цыплятами жалко, до того сильная обида на Липу.
– Ну, и не привечай больше! Сама ж зазываешь! Чё она, прийти не могла? Курятник -то – на задвижке всего лишь.
– Говорит, спала.
– Ага... Вон крышу градом побило, а она, прям, спала!
И до того было обидно, что решила Нина – нет больше у нее соседки, даже здороваться не станет.
Липа вечером пришла, приводила доводы в свою защиту. Будто такая напраслина ее не на шутку рассердила. Ссорились так, что на их вопли прибежали ещё две соседки. И теперь уж все в селе знали, что баба Нина Терентьева и баба Олимпиада Носова – стали чуть ли не врагами.
Больше Нина с ней не разговаривала. Порой зад к заду в огороде ковырялись, но ни словом не обмолвились. Правда, иногда, по многолетней привычке открывался рот, чтоб поделиться чем-то вдоновляюще-огородным, но потом возвращалась память, и рот приходилось закрывать.
А память, в годы немолодые, как та собака – где хочет, там и ложится.
– Саш, че-то заросла морковка у Липы, ботвы не видать.
– Да видел я ее, сидела на скамье. Здоровались.
Надо сказать, что Александр с соседкой здоровался, но в разговоры не вступал. Тут уж сама Липа отворачивалась, тоже обиду затаила.
И вот принесла сорока на хвосте посреди лета – забирает Олимпиаду Носову сын. Рассуждали односельчане о том, о сем – характер-то у Липы не простой, приживется ли?
Из-за плетня своего видела Нина, как приехал сын с мужиком на жигуленке, сложили Липин скарб. Наблюдала со двора, как суетилась она, осматривалась сиротливо, как будто искала причины остаться.
Не нашла. Уехала.
Нина диву давалась. Как огород свой оставила? Дом... Хоть и хиленький, но столько лет тут прожила, столько труда вложено.
Говорила и охала Нина по этому поводу долго, но обида ее не прошла, а наоборот, со временем понатыкалась другими мелкими и неприятными шпильками-воспоминаниями, каких за жизнь с соседями у каждого может накопиться множество.
– А помнишь, помнишь, как нашего Тошку она тряпкой отлупасила? Дура она и есть дура!
Пёс Тошка ещё щенком забрался в палисадник к Липе и выкопал яму посреди него – испортил многолетники и превратил красивую клумбу в гору земли. Вот Липа его тогда и учила.
– Ну, и пусть себе едет. Чай, не сладко с кучей -то детей там у них.
И было отчего-то двояко на душе: и – горестно, оттого, что плохо расстались, и – поделом ей, от обиды. И наваливалась тоска по ушедшей молодости. Надо же... уж и жить-то самостоятельно не можется. Кто знает, как и их с дедом старость повернет.
А огород и двор Липы начали зарастать. Уж и окна высокая крапива прикрыла.
И вот однажды по осени разбудил Нину Саня рано утром – Липин дом ломают. Пока очухались, уж и стекла из рам вытащили рачительные односельчане. Нина охала, Саня ходил ругался, но разве у этих молодых есть стыд?
Вскоре кто-то вывернул плиту из печи, да и саму печь подразобрали на кирпичи с одного бока – киркой работали, разворотили все, сняли даже доски с пола.
Крысятничество? Селяне рассуждали по-другому: чего добру пропадать? Никому этот дом не нужен.
Сходил тогда уж в дом и Саня – взял себе дверь с сарая – пригодится.
Осень в тот год выдалась ранняя. Погода стояла сухая, теплая и тихая. С тополей кружась слетали жёлтые листья. А как пошли по осени дожди – провалилась в доме Липы крыша.
Но жизнь текла своим чередом. Пришлась Нине полежать в районной больнице, полечиться. Куры остались на муже. Когда вернулась – уж подморозило.
Саня встретил из больницы ее чудовищной новостью – появилась в селе Липа.
Сын выгнал. Не заладилось там у них. Сама Липа и приехала – с одним чемоданчиком. И пошла по селу – где день поживет, где пару дней, где с неделю.
Нина так и села. Вот те на! Куда вернулась? Дом-то по кусочкам растащили! Там уж ветра гуляют, ни окон, ни дверей, уж и сквозь бревна щели видно – выдуло сквозняками осенними.
И все думы о ней, о бывшей соседке.
Как-то увидела ее Нина у магазина. И хоть и издали, но разглядела: лицо Липы стало землисто пепельно-серым, морщина на морщине, будто и не лицо это, а мятая тряпка. Нос заострился, а глаза провалились в черные ямы.
Чай, нелегко, вот так остаться...
Поговаривали, что приезжали к Веденеевым, где квартировала баба Липа временно, из собеса. Оформляют, дескать, ее в дом престарелых. Но дело это долгое, может и на год растянуться.
– Не знаю, не знаю, – вздыхала мать семейства Шура Веденеева, – Пускай сынок думает, куда мать деть. Мы тоже ... Ведь не общежитие у нас...
Да, есть человеческий закон, по которому сын обязан гарантировать стабильную старость. Старики должны умирать на руках детей. Но сын и слышать не хотел о матери, поссорились они шибко.
– Ну, сама и виновата! – говорила Нина мужу, – Никто ведь не гнал, сама решила к сыночке перебраться. Как будто не знала, что попивает он. А оно вон как обернулось.
Саня кивал, соглашался. Он, по-прежнему, рано ложился спать. А Нина сидела одна у телевизора и все думала и думала о Липе.
Она ругала себя: какое дело ей! Ведь с весны не разговаривали. Вот и пусть...
Но однажды прохладным вечером, когда муж уж видел третий сон, понесли ее больные ноги к дому Лисицыной Нюры – верующей старушки, живущей с семьёй племянницы. Ее и саму-то взяли из жалости, выделили горенку в пристройке, а она на пару ночей к себе Липу пустила.
Осеннее село вечером притихло. Вокруг – тишина. Только собаки нет-нет, да залают. Нина отвязала пса Тошку, он шнырял то тут, то там. А на Нину нашли воспоминания. Накрывали далёкие, запрятанные где-то в глубинах памяти, дни и события, и от них, притуманенных временем, начинало сладко ныть в груди. Зарождалось чувство ожидания чего-то светлого и хорошего, как в те девичьи годы.
Вспомнилась и свадьба Липы, как гуляли они тогда, как мила была худенькая девочка-невеста, как потом вместе ходили на покос, как росли их дети. И ведь сколько лет бок о бок.
А осталось сколько? Ведь немного осталось-то.
В окнах слабо горел свет, а в пристройке – темнота.
Какого ей тут, Липе-то? Чай, и не спит. Думает – куда пойдет завтра.
Нина долго вглядывалась в окна пристройки и не то показалось ей, не то и правда – в темноте окна увидела она лицо Олимпиады, похожее на икону.
– Тошка! Домой пошли. Погуляли и хватит..., – растревожилось сердце.
Утром Сане ничего не сказала. Почему-то неловко было выдавать ему свои сомнения. Столько обиды было высказано ему на Липу, что теперь и на попятную идти неловко. Да и Липа обходила ее стороной. Правда, кивнула один раз в магазине, так ведь – и не ей, может, был там ещё народ.
А бабоньки рассказывали, что изменилась Липа – уж не болтает так, как прежде, как будто в себя ушла. Плачет, когда о доме речь идет, жалеет, что уехала, дом жалеет.
Вечером дня следующего вышла Нина на улицу, села на скамью, подстелив половичок. Сидеть уж на холодной скамье побаивалась. Улицы села ещё были грязными, снег выпадал, но таял.
Подошла к ней Катя, соседка, потом дед Веня приковылял. Говорили о том, о сем. И тут в конце улицы показалась Липа.
– Посиди, Лип, с нами, – позвала Катерина.
Сидеть Липа отказалась, но на минуту подошла. Шел от нее кислый дух. Видать, баню никто ей не предложил.
– Чё, баб Лип, вернулись к нам, – начала разговор Катерина.
Липа, пряча глаза, бормотала что-то о том, что нужен ей деревенский воздух, запах осенней земли, увядших лугов, грибной сырости. Мол, в городе – задыхается. А потом заспешила дальше.
Нина смотрела ей вслед. Приостановилась Липа у своего дома, посмотрела с тоскою, а потом зашагала дальше.
И тут Нина хлопнула себе по коленям.
– Ладно. Нече делить нам. Пойду-ка, – и поспешила следом за Липой, окликнула.
– Лип, постой-ка, – нужно было сохранить некую холодность, чтоб не думала, что ей это уж больно надо, просто, будто бы, предлагает мимоходом, а ей уж самой решать.
Липа остановилась, ждала, в глазах – вопрос.
– Лип, чего подумала-то я. Приходи к нам, поживешь немного. Сама знаешь – места-то полно. В дальнюю комнату и не ходим, считай. Правда, лук там сушила недавно, так запах ещё...
Липа молчала, смотрела на нее потерянно, наморщив лоб, переминаясь с ноги на ногу.
– Може я погорячилась тогда. До того было наседку жаль. Она крылья распластала, цыплят укрыть пыталася.
– Распластала? – Липа подняла на нее глаза, – А цыплятки?
– Половину убило. Так град-то какой был, разе выживут. А других выходила. Один уж больно плох был, так и его выходила. Квелкой назвала. Так она теперь – несушка хорошая.
– Вот и слава Богу... А я... Я... Вот, видишь, как, – Липа опустила голову.
– Давай-ка, переходи к нам. Помочь с вещичками? Так помогу.
– Нин, послушай-ка, скажу чего, – баба Липа говорила с грустью, – Ведь нарочно я не пошла. Слышала град-то. Из окна смотрела. Думаю: закрыли или нет кур? Проведать – не проведать? И не пошла. Думаю – притворюся, что не ведала ничего. Больно много ты о курях своих пеклась. До того надоела со своими курями! А там, вишь как – мать детей спасала.
– Нарочно? Ох ты! Так ведь и знала я!
– Так что не могу к вам. Виноватая. Чего уж... Думаю, за то и Бог наказал. Хоть и есть ему и без того, за что наказывать. Вон сколько в жизни всего было.
– Так а где жить-то будешь, Лип? – растерялась Нина, развела руками.
– А я завтра в Иголкино уйду. Может Ивановы приютят. У них бабка Клава в доме одна. Может – к ней возьмут. Лежит она уж, не встаёт.
– А ты-то им зачем? Чужие ведь... Своих хлопот – полон рот.
– Так ведь все мне чужие. Из родных-то у меня только сын, а вон как вышло – хуже чужих, – Липа отвернулась, глаза ее заблестели слезами, – О-ох, Нин, он же меня без денег выкинул, на ночь глядя... , – плечи бабы Липы заходили, прикрыла она глаза рукою.
И тут ушла от Нины холодность и обида, нахлынула жалость невероятная. Шагнула она к маленькой Липе, прижала к себе. И пусть, что Римма Тихонова из окна смотрит. Пусть... Пусть все знают, что простила она Липу. А Липа простила ее.
– Никуда я тебя не пущу, Липочка ты моя, не пущу! С нами жить будешь. Вон, зима надвигается. Куда ты пойдешь? Не пущу! Пошли-ка. Саня вечером нам ба-аньку затопит.
И Липа, прикрыв рот морщинистой рукой, закрыв глаза, закивала мелко. Они пошли мимо деда Вени и Кати обратно.
– Куды это вы? – уж догадалась Катерина, глядя на заплаканную бабу Липу.
– За вещичками. К нам Липа пойдет жить, – ответила Нина.
– Вот и правильно, – Катерина поднялась, – Помогу я. С вами пойду.
– А в дом-то престарелых не берут что ли, Лип? – крикнул в спину дед Веня, слушок поймал давеча.
Липа хотела было ответить, что не так-то просто всё...
– Не надо нам никаких домов. У нас свой есть, – обернулась Нина, – Мы хоть и престарелые, но проживем ещё и сами.
Зима выдалась в тот год снежная и морозная. Неверово заносили снега. Кур загнали в сени – спасали от холода. Они сидели на перекладинах лестницы на чердак, лезли на маленький подоконник, гадили на стены, мешали – попадали под ноги.
Дед и Липа ругали Нину, утверждали, что пережили б куры и в курятнике, но она держала оборону. Мыла, терла дом, но не сдавалась. А с нею вместе убиралась и Липа. С бурчанием на кур и на Нину чистила и чистила сени. И не было в бурчании этом никакой обиды и злобливости – просто старики уже не могли не бурчать.
Вечерами они растапливали печь сильнее, сбивались в кучу, гоняли чаи, разговаривали с протяжными охами и смотрели на большой яркий мир через голубой телевизионный экран.
Вот только мир не видел их – занесённых снегами троих стариков в глубокой деревне. Занесённых снегами российских стариков.
***
🙏🙏🙏
Болезнь века — не сердечная недостаточность, а недостаток сердечности.