Я часто думаю о той метельной ночи. Если бы я не опоздала на электричку... Если бы папа смог приехать... Всё сложилось так, как должно было. Я ношу этот крестик не как украшение, а как напоминание. Напоминание о том, что прошлое не отпускает, пока мы не отпустим его сами. Иногда для этого нужно пройти через трудный путь и совершить почти невозможное. А вы верите в родовые проклятия?
****
Как-то накануне Рождества я собралась в гости к родителям. Сборы затянулись: то платье не то, то подарки никак не хотели умещаться в подарочную бумагу. В итоге, выскочив из дома, я с ужасом осознала, что опаздываю на последнюю электричку. Сердце упало где-то в районе каблуков. Такси до самой деревни стоило бы ползарплаты, и я, ругая себя на чем свет стоит, приняла единственное разумное решение — топать на трассу и ловить попутку.
Морозец уже прихватывал щеки, а снег под ногами предательски поскрипывал, словно торопил меня. Нужно сказать, что мне невероятно повезло. Буквально через пятнадцать минут на моем пути замерла видавшая виды «десяточка». Мужик за рулем, суровый и молчаливый, кивком пригласил меня в салон.
— До Маковки, — буркнул он в ответ на мою робкую улыбку. —О, это как раз до соседней деревни! Спасибо вам огромное! — обрадовалась я.
В голове сразу созрел план: «Доеду до Маковки, позвоню папе, он за десять минут домчит на своей «буханке» и заберет меня». От этой мысли стало тепло и спокойно. Я устроилась поудобнее и смотрела на убегающие за окном поля, окрашенные заходящим зимним солнцем в нежные розовые тона.
Когда я вышла из машины, поблагодарив водителя, уже основательно вечерело. Воздух стал колючим, предвещая серьезный мороз. И тут мой взгляд упал на горизонт. Именно оттуда, откуда мне предстояло ехать, от той стороны, где в бабкином старом доме ждали меня родители, надвигалась сплошная, непроглядная стена черных туч. Они ползли низко и зловеще, словно гигантская серая простыня, застилая последние проблески света.
Достала мобильник. Полоска сигнала трепетала, будто последний листок на ветру.
— Папуль, я в Маковке. Приезжай за мной! — почти крикнула я в трубку, ежась от холода.
В ответ раздалось продолжительное молчание, лишь прерывистое дыхание в динамике.
— Хм… — наконец промычал отец. Его голос показался мне странно напряженным.
— Па, ты чего? Машина не заводится?
— Машина-то заводится, Аленка… — он снова замолчал, и у меня похолодело внутри. — Но у нас тут такая метель разыгралась уже часа два, что я из гаража выехать не могу! Дорогу замело по самые уши.
Я обернулась, глядя на еще относительно чистую дорогу в Маковке, и мне стало не по себе. Буря была уже рядом.
— Пап, а что же мне делать? Я тут одна, ни одной машины в вашу сторону!
— Слушай сюда, — его голос стал жестким, командным. — Сейчас же иди к тете Горпине. У нее переночуешь. Она живет на краю деревни, в самом первом доме со старым резным палисадником. Утром разберемся.
В моей груди все сжалось в комок.
— Ну, ты же знаешь, что я… — начала я жалобно.
— Что ты ее не любишь? Знаю, конечно. Но другого выхода нет, дочка. Держись там.
Связь прервалась. Я опустила телефон и обиженно надула губы. «Мог бы и приехать! — зло думала я, вглядываясь в пустынную дорогу. — Подумаешь, метель! Настоящий мужчина всегда найдет способ». Должна признать, девушка я очень упрямая. Вместо того чтобы сразу искать этот самый резный палисадник, я продолжила тупо стоять на обочине, вцепляясь взглядом в каждую редкую машину, надеясь на чудо.
Но чудес, как известно, не бывает. Небо окончательно заволокло, и первые одинокие снежинки, крупные и неторопливые, заплясали в свете одинокого фонаря. Затем они стали падать чаще, гуще, и вот уже снег валил сплошной стеной, как из разорванного мешка. Подул резкий, режущий ветер, он швырял колючие снежные иглы прямо в лицо. Стуча зубами от холода, я наконец осознала всю глубину своей глупости.
Идти к тетке отца, той самой полоумной Горпине, не хотелось категорически. Но выбирать уже не приходилось. Кутаясь в куртку, я побрела вглубь деревни, по щиколотку утопая в свежем, рыхлом снегу. И по дороге, под вой ветра, мне вспомнился один случай, произошедший со мной лет десять назад.
Моя мать бабу Горпину терпеть не могла, называя ее не иначе как «деревенской ведьмой». Но в тот день, а это был как раз Святвечер, отец со редким для него упрямством уговорил нас поехать.
— День рождения у нее сегодня! Негоже одной оставаться, — настаивал он, избегая взгляда мамы. — Да и Аленке надо с родней знакомиться.
Мы приехали затемно. Старый домик с резными наличниками тонул в сугробах, и только слабый свет в окне говорил о том, что внутри кто-то есть. Встретила нас высокая, суховатая женщина с пронзительными глазами цвета зимнего неба. Она молча кивнула отцу, скользнула оценивающим взглядом по маме и надолго остановила его на мне.
Мы разделались в тесных сенях, пахших лечебными травами и старой древесиной. В горнице, несмотря на тепло топившейся печки, было как-то зябко и неуютно. На столе стоял скромный ужин.
Хозяйка, не отрываясь, смотрела на меня. Ее взгляд был тяжелым и не по-детски серьезным. Потом она медленно поднялась, подошла ко мне вплотную, наклонилась так, что я почувствовала запах сушеной полыни, и, пристально глядя мне в глаза, проскрипела сиплым, каким-то древним голосом:
— Краще б у вас хлопчик народився… Бидне дивчатко, ой, бидне!
В горнице повисла гробовая тишина. Мама, побледнев, резко вскочила из-за стола, и стул с грохотом упал на пол.
— Не каркай, старая ведьма! — рявкнула она, заслоняя меня собой. Голос ее дрожал от ярости.
Горпина даже не вздрогнула. Она лишь отвела глаза и покачала головой, полной непонятной мне тогда скорби.
— Я не каркаю! Але ты сама знаеш… — тихо, но отчетливо произнесла она.
— Не знаю и знать не хочу! — мама схватила меня за руку так сильно, что мне стало больно. — Все это бредни! Поехали домой!
Праздничный ужин, разумеется, не состоялся. Но отец уговорил нас остаться до утра — метель разыгралась не на шутку. Укладываясь спать на широкой грубоватой кровати, я слышала, как за тонкой перегородкой родители о чем-то шепотом спорят.
Ночью мне захотелось в туалет. А сами знаете, где находятся «удобства» в деревенских домах. Правильно, нужник стоит за хатой, в самом конце огорода. Перед сном бабка Горпина строго-настрого запретила выходить на улицу ночью, бормоча что-то о «нечистом времени» и «блуждающих душах».
Но я, разбуженная и сонная, проигнорировала ее слова. «Подумаешь, вон как светло от яркой полной луны! — самонадеянно решила я, глядя в окно на заснеженный, залитый голубоватым светом двор. — Чего тут бояться?»
Одевшись наспех, я на цыпочках выскользнула из дома. Мороз ударил в лицо, заставив вздрогнуть. Возвращаясь назад, я вдруг заметила в глубине сада, там, где он уже граничил с черной стеной леса, какое-то странное свечение. Оно было неярким, мерцающим, голубовато-белым, как светлячок, но гораздо больше.
И хоть было дико холодно, я остановилась как вкопанная, пытаясь разглядеть, что это такое. Свечение медленно колыхалось, приближаясь. И тогда из этого сияния, из самой гущи темноты, в мою сторону медленно и бесшумно двинулась какая-то фигура.
Сначала я оцепенела от страха, не в силах пошевелиться. Потом, откуда-то из самых глубин организма, во мне проснулся дикий, животный ужас. Сердце заколотилось так, что стало трудно дышать. Развернувшись, я рванула к дому, не чувствуя под ногами земли, спотыкаясь о сугробы.
Вслед мне донесся тихий-тихий стон, такой же леденящий, как и ночной воздух. Он был полон такой тоски, что кровь стыла в жилах.
Я влетела в сени, захлопнула дверь на щеколду и, вбежав в горницу, с головой укрылась одеялом, стараясь заглушить собственный стук сердца. За окном поднялся сильный ветер. Он яростно швырял в стекла колючие комья снега, завывал в печной трубе жутким басом, нещадно колотил сорванной веткой по крыше.
Мне удалось задремать, но вдруг, ни с того ни с сего, я проснулась от ощущения чужого пристального взгляда. Открыла глаза. И обомлела.
Прямо через заиндевевшее окно, из ночного мрака, на меня смотрела незнакомка. И манила к себе, плавно и настойчиво двигая бледной рукой.
На ватных, непослушных ногах я подошла ближе к окну, не в силах сопротивляться.
Это была красивая молодая женщина, одетая в старинное лиловое платье, все в кружевах и рюшах, какие я видела только в кино про позапрошлый век. Ее одежда была усыпана искрящимся снегом, лицо — мертвенно-бледное, почти фарфоровое. Волосы, уложенные в сложную прическу, и длинные ресницы были густо покрыты инеем и сверкали, как алмазная крошка. Но больше всего поражали глаза. Они были полны такой бездонной грусти и тоски, что становилось не по себе, хотелось плакать.
Вдруг ее бледные губы чуть шевельнулись. Она что-то беззвучно сказала, и я, завороженная, не могла отвести взгляд. Она снова махнула мне рукой, приглашая выйти. Я инстинктивно, отрицательно покачала головой.
Тогда из ее огромных глаз медленно, одна за другой, покатились слезы. Они текли по ледяным щекам и мгновенно замерзали, превращаясь в переливающиеся на лунном свете хрустальные льдинки. Зрелище было одновременно жутким и завораживающе прекрасным.
И еще я запомнила маленький золотой крестик на ее тонкой шее. Он был виден в расстегнутом вороте платья. Изящный, с маленьким камешком посередине, который искрился холодным огнем.
Не знаю, чем бы все это закончилось, если бы не баба Горпина. Она заворочалась на лежанке и громко, скрипуче стала что-то бормотать во сне. Заклинание или молитву — я не разобрала.
Заклятье было нарушено. Я отпрянула от окна как ошпаренная и забралась под одеяло, натянув его с головой. Уснуть почти до самого рассвета так и не смогла — настолько было страшно.
Утром мы уехали, и снова со скандалом. О чем спорили мать с бабкой, я так и не поняла, их голоса за дверью сливались в один злой гул. Всю дорогу я молчала, думая о ночном происшествии, о котором, конечно же, никому не рассказала. И еще… в моей голове никак не укладывалось странное, ни на что не похожее слово, а может, имя, которое я, казалось, уловила губами той женщины… Дануся…
Именно эти мысли одолевали меня снова, пока я, продираясь сквозь разыгравшуюся метель, наконец-то топала к дому бабы Горпины.
«Небось старуха уже спать завалилась! — с тоской думала я. — Хоть бы дозваться ее!»
Но на удивление, в маленьких окошках ее избы горел свет. Он был тусклым, желтым, но таким живым и реальным в этой снежной круговерти, что на сердце сразу стало чуть спокойнее.
Я несмело, почти робко постучала костяшками пальцев в старую, потрескавшуюся дверь.
Буквально через несколько секунд изнутри донеслись негромкие, шаркающие старческие шаги. Странно, но бабка даже не спросила: «Кто там?» — а сразу, будто ждала меня за этой дверью всю ночь, распахнула ее.
На пороге стояла Горпина. В руке она держала самодельный светильник — плошку с жирным фитилем. Огонек трепетал, освещая ее морщинистое лицо и глубокие, мудрые глаза.
— Пришла? — произнесла она без всякого удивления. — Чего так долго? Я уж заждалась! Вон и первая звезда на небе загорелась, ужинать пора!
Я вошла в знакомую горницу, и меня обдало теплом раскаленной печи и густым, пряным запахом вареной кутьи и узвара. И тут я замерла на пороге.
Посреди комнаты стоял скромный, но накрытый по всем правилам праздничный стол. На белой, хоть и потертой, скатерти красовалась та самая фотография в старой рамке, которую я видела десять лет назад. Рядом с ней лежал пожелтевший листок бумаги, испещренный аккуратным, бисерным почерком. И главное — на столе лежали три лишних прибора.
— Ба, а откуда ты знала, что я приду? — выдохнула я, скидывая промокшую куртку и не в силах отвести взгляд от этого странного приготовления.
Горпина усмехнулась, и в уголках ее глаз собралась паутинка морщин.
— Василина являлась, как только стемнело. Стояла под окном, в свое лиловое платье одетая, вся в инее. Я сразу все и поняла. Недаром ведь меня ведьмой кличут.
Меня будто тонкой иглой кольнуло в сердце. То самое имя, всплывшее из памяти.
— Кто являлся? — переспросила я, хотя прекрасно слышала его с первого раза.
— Василина… — старуха взглянула на меня с какой-то бездонной печалью. — Давай, помолясь, вечерять, а уж потом все и расскажу. Давно собиралась это сделать, а тут такой случай представился. Одна ты и сможешь спасти не только себя, но и снять проклятие со всего нашего рода.
— Что? Какое проклятие? — голос мой дрогнул.
— Потом, — сухо, но без злобы отрезала она, указывая мне на место за столом. — Сначала подкрепимся. Тебе понадобятся силы, чтобы это выслушать.
Мы сели. Горпина прочла короткую молитву, ее тихий, скрипучий голос сливался с потрескиванием поленьев в печи. Я машинально съела ложку кутьи, не чувствуя вкуса. Все во мне застыло в ожидании.
После ужина старуха убрала посуду, бережно протерла ту самую фотографию и положила ее передо мной.
— Думаю, ты давно обратила внимание, что совершенно не похожа на весь наш род, — начала она негромко. — Мы-то — русявые да белолицые, крепкие. Лишь ты одна — смуглая, тонкокожая да черноволосая, точно южанка какая.
У меня похолодело внутри. В голове пронеслись обрывки детских обидных дразнилок, вопросы, на которые мама отвечала уклончиво.
— Меня удочерили? — чуть не заплакала я, чувствуя, как подкатывает ком к горлу. — Я не ваша?
Горпина резко качнула головой.
— Не бери в голову дурного! Наша, кровная. Но пошла… в род Василины. Твоей прапрабабки.
Она обвела пальцем застывшее лицо на фотографии.
— Как рассказывала одна из родственниц, царство ей небесное, моя мать, то есть твоя прабабка, была знатного рода. Хочу сразу оговориться, что и она это знала лишь по рассказам других. Недалече отсюда имение стояло барское. Так вот, в барской семье росли две дочки. Вот они на фото: та, что меньше, — Маричка, а та, что постарше, — Василина. Родители в девчонках своих души не чаяли. Да и девчушки с самого рождения друг от дружки не отходили, дружны были.
Она помолчала, глядя в огонь, словно вызывая из прошлого образы.
— Пришло время девушкам замуж выходить. Да только беда — приглянулся им один и тот же красавец офицер, Павел. Сначала он ухаживал за младшей, Маричкой. Но Василина, или, как ее называли родители, Василиса Прекрасная, была статней, видней. Сумела отбить жениха у родной сестры. Вот тогда-то черная кошка промеж них и пробежала. Затаила младшая злость на старшую. Сказывали, что она прокляла разлучницу, сказав, что если у них с Павлом родится девочка, то проклятие пойдет на всю женскую часть рода. Все несчастны будут. А если мальчик, то так и быть, пусть живет.
— И что? — прошептала я, боясь спугнуть ход рассказа.
— Так и случилось… — голос Горпины стал безжизненным. — Родилась у них дочка. Василина так радовалась малышке и так боялась проклятия сестры, что назвала доченьку Богданой, то есть Богом данная. В семье малютку называли ласково — Данусей…
При этих словах бабки меня словно обожгло. То самое имя, которое вертелось у меня в голове все эти годы! Я вспомнила беззвучный шепот женщины у окна, движение ее губ. Она шептала: «Дануся…»
— А потом беда случилась, — продолжила Горпина. — Страшный мор в нашей местности начался. То ли холера, то ли тиф — не знаю. В одночасье родители Василины и Марички и умерли. Следом — Первая мировая, мужа Василисы, Павла, забрали на фронт, а сама она извелась вся. Точнее, чего греха таить, изводила ее сестра. Все проклятия на нее сыпала да предрекала, что вдовой она останется и помрет где-нибудь в подворотне, а дочка, когда вырастет, по рукам пойдет.
Старуха вздохнула, перебирая кончик своей шерстяной шали.
— А потом Василина в самый Сочельник исчезла бесследно. Где делась, никто не знал. Правда, поговаривали, что отправилась она в монастырь неподалеку, чтобы вымолить у Бога жизнь своему мужу. Как бы там ни было, но в лютую морозную ночь молодая женщина пропала: то ли звери дикие задрали, то ли разбойники, а их было множество в то время, убили. А может… — Горпина бросила быстрый взгляд на третий прибор на столе, — может, извела ее до смерти сестра младшая, так и оставшаяся в девках. Никому это неизвестно.
— А девочка? Дануся? — не удержалась я.
— Сказывали, что утром пришли наши родичи прибраться в барском доме. Богданка маленькая плачет, все маму зовет, а Мария спешно вещи собирает да драгоценности упаковывает. «Барыня, вы куда это?» — удивились люди. «На воды, лечиться», — буркнула та. «А где Василиса?» — «Не знаю. Сгинула! Пропала! Нет ее! Так ей и надо, разлучнице!» — «А малютку Данку вы что, бросите? Ведь кровинка она ваша родная!» — недоумевала дворня. А та ей в ответ, зло так: «А пусть хоть подохнет, мне все равно!» — резко ответила и хотела сорвать с шеи девочки крестик, но один из мужиков преградил ей дорогу: «Не смей!» Мария лишь фыркнула: «Эх, выпороли бы вас при жизни батюшки, да ладно, пусть потешится немного — все равно продаст когда-нибудь или украдет кто».
Горпина замолчала, давая мне понять весь ужас той сцены.
— Богдана осталась сиротой. Дворня, посоветовавшись, решила забрать малышку. Не пропадать же дитю! Собрали кое-какие ее вещи, пару фотографий ей на память, да и ушли. Так в нашем роду и появилась чернявая приемная дочка — Богдана, как две капли воды похожая на свою мать и… на тебя.
— Что?! — я вскочила с лавки.
— Вот, смотри… — Горпина протянула мне фотографию.
Я вглядывалась в лицо невесты, а по спине бежали ледяные мурашки. Пересохло во рту, стало нечем дышать. Это было ее лицо. Те самые глаза, полные грусти, тот самый разрез губ. Женщина из окна. Василина.
— И что было потом? — еле выдохнула я.
— Данка выросла, вышла замуж, родила одного сына, второго, а потом, аккурат на Рождество, у нее на свет появились близнецы — мальчик и девочка. Но видать, умом она повредилась, а может, проклятие подействовало. Едва оправившись, взяла нож и хотела зарезать дочку… Да только помешали ей. Девочка, то есть твоя бабка, выжила, да только счастья так и не увидела. А мальчик – это твой покойный дед Евдоким.
— Что же случилось с Данкой? — спросила я, уже догадываясь.
— Поутру, пока все спали, сняла она с себя нательный крестик, положила дочке в колыбельку и повесилась на балке в сарае…
Горпина надолго замолчала, а потом продолжил, глядя на меня прямо:
— Когда ты родилась, я была не рада. Ведь никому не пожелаю своей судьбы и одинокой старости. Но ты взрослела, постепенно становясь похожей как две капли воды на Василину. И тогда я поняла: ты должна исправить ситуацию. Только ты.
Ночью я долго думала о том, что рассказала бабка. Спать не могла. Лежала и смотрела в темноту, где призрачными пятнами висел свет от луны, пробивавшийся сквозь метель. А потом… Не знаю, что это было: то ли сон, то ли явь, то ли наваждение. Но я снова увидела ее.
Василина стояла у моей постели. Точно такой же, как много лет назад – с покрытыми инеем ресницами и замерзающими хрустальными слезинками на щеках. Она была прозрачной, как дымка. Я не слышала ее голоса, но каждое слово возникало у меня в голове, ясное и четкое:
— Отмоли наши грехи в монастыре, а то мы никак не можем встретиться… Даже на том свете…
— Чьи? Ваши? Кто мы? — мысленно спросила я.
— Мой – грех предательства родной сестры. Марии – грех проклятия и, возможно, убийства. И Данки – грех самоубийства. Отмоли. И тогда все станет на свои места.
В ту ночь я приняла решение.
Сразу скажу, что мне, достаточно изнеженной городской девушке, двухнедельное пребывание и каждодневный тяжелый труд в монастыре показались каторгой. Но я смогла это сделать. Я стирала, мыла, чистила овощи, молилась. И с каждым днем чувствовала, как тяжелый камень, веками лежавший на моей душе, понемногу становится легче.
Следующее Рождество я снова решила провести вместе с бабой Горпиной. Я привязалась к этой грубоватой, но доброй и такой одинокой старушке.
Ночью я проснулась от ощущения тишины. Метель стихла. Я подошла к окну, протерла заиндевевшее стекло и увидела, как по тропинке, ведущей вглубь сада в сторону леса, медленно и плавно двигались три женских силуэта. Они шли рядом, словно мирно беседуя.
«А ведь это они… Василина, Мария и Данка… — пронеслось в голове. — Именно так ее описывала Горпина: молодая, простоволосая, в белой рубахе… Странно, как они не зябнут в такой лютый мороз? Впрочем, они призраки… Призраки Рождественской ночи… И если они снова вместе – значит, проклятие с нашего рода снято!»
Я смотрела им вслед, пока они не растворились в серебристой дымке лунного леса. На душе было непривычно спокойно и пусто, словно после долгого выздоровления.
А через год я получила тому подтверждение — вышла замуж. Незадолго до свадьбы поехала к Горпине.
Старуха встретила меня у калитки. Она выглядела еще более древней, но в ее глазах светился покой.
— Вот… это тебе… — протянула она мне маленькую шкатулку из темного дерева. — Единственное украшение Данки. Сказывали, что два одинаковых крестика Павел подарил и жене, и дочери…
Я открыла крышку. На бархатной подушечке лежал небольшой золотой крестик. Искусной работы, а посередине — маленький зеленый камешек, который мерцал таинственным внутренним светом.
Точно такой же, как я видела на шее у женщины в лиловом платье в ту далекую Рождественскую ночь.
Я взяла шкатулку дрожащими руками. Крошечный крестик лежал на потёртом бархате, словно только что сошёл со старинного портрета. Золото было тёплым, будто его только что сняли с человеческого тела. А тот самый камешек в центре — тёмно-зелёный, почти чёрный, — мерцал глубинным, живым светом, словно в нём была заключена капля ночного неба.
— Я не могу это принять, — прошептала я, не в силах оторвать от него взгляд. — Это же семейная реликвия. Она должна остаться у тебя.
Горпина мягко, но настойчино закрыла мои пальцы над шкатулкой.
— Теперь она твоя. Ты заслужила. Ты одна смогла разомкнуть этот круг. Носи на здоровье. И да хранит он тебя и твой новый род.
Она повернулась и медленно пошла к дому, её силуэт терялся в предрассветной мгле. Я осталась стоять у калитки, сжимая в ладони деревянный ящичек, чувствуя тяжесть веков и отпущенных грехов.
Свадьба была скромной, но невероятно светлой. Казалось, само солнце в тот день светило как-то по-особенному, ярко и чисто, омывая всё вокруг золотым сиянием. Я надела крестик Данки. Он лежал на шее непривычно прохладный, но быстро согрелся, став частью меня.
Прошло несколько лет. У нас с мужем родилась дочь. Смуглая, черноволосая, с моими глазами — и с глазами той женщины с фотографии. Мы назвали её Василисой.
Жизнь вошла в спокойное, мирное русло. Проклятие стало просто страшной сказкой, которую я иногда рассказывала мужу у камина долгими зимними вечерами. Но однажды, разбирая старые вещи на чердаке родительского дома, я наткнулась на запылённый сундук, полный книг и бумаг.
Сверху лежала пачка писем, перевязанных выцветшей лентой. Почерк был удивительно знакомым — аккуратный, бисерный, тот самый, что я видела на листке у Горпины в ту памятную ночь. Это были её дневники.
Я опустилась на пол, стирая пыль с пожелтевших страниц. И тут моё дыхание перехватило. Среди листов лежала ещё одна фотография. На ней была та же пара — Василина и Павел, но сняты они были не в студии, а в саду у богатого дома. И на Василине было то самое лиловое платье.
А на обороте, тем же почерком, была сделана надпись: «Моя прабабка, Василина, и её супруг Павел. Со снимком этим не расставалась до самой смерти моя мать, Богдана (Дануся), их дочь. Передавать только по женской линии».
Значит, Горпина была не просто хранительницей тайны. Она была той самой девочкой из колыбельки. Дочерью Дануси. Той самой, которую мать хотела зарезать. Она носила это бремя всю свою долгую жизнь. Она была последней, на ком висело проклятие, и первой, кто смог его остановить, найдя и подготовив меня.
Я сидела на холодном полу чердака, плача над дневниками женщины, которую всю жизнь считала чужой и полоумной. Она описывала свою боль, свой страх, своё одиночество. И свою надежду на меня.
В тот же день я поехала к ней. Но домик на краю деревни был пуст. Соседи сказали, что бабка Горпина тихо ушла прошлой зимой. Её нашли утром спящей в своей кровати, с умиротворённой улыбкой на лице. А в доме, говорят, пахло яблоками и свечами, хотя никто их не зажигал.
Я вошла в пустую, запертую избу через старую калитку. Всё было так, как будто она вышла на минуту. На столе лежал тот самый листок с родословной, а рядом — ещё одна, совсем крошечная фотография. На ней были три молодые женщины в старинных платьях, обнявшись, они смотрели в объектив и улыбались. На обороте было написано: «Василина, Мария и я. Наконец-то вместе. Спасибо».
Я поняла тогда, что видела в ту ночь не призраков, провожающих самих себя. Я видела их души, наконец-то обретшие покой. И Горпина была среди них. Она заслужила своё прощение.
Теперь я храню два крестика. Свой и тот, что принадлежал Данусе. А дневники Горпины лежат в той самой шкатулке. Когда моя Василиса подрастёт, я расскажу ей эту историю. Историю о трёх женщинах, о проклятии, о любви и о надежде, которая сильнее смерти.
И я знаю, что где-то там, в ином мире, три сестры — Василина, Мария и Горпина — наконец-то обрели свой мир. А в ясные рождественские ночи, если приглядеться, можно увидеть, как три первые звезды на небе складываются в треугольник, сияя чистым, ледяным светом. Они следят за нами. И оберегают.
Прошли годы. Моя дочь Василиса росла, словно подснежник, пробившийся сквозь промёрзшую землю, — хрупкая, но невероятно сильная. Её тёмные волосы и глаза, полные той же глубины, что и у женщины на фотографии, были живым напоминанием о прошлом, которое мы сумели преодолеть.
Однажды, накануне Рождества, мы вместе наряжали ёлку. Василиса, стоя на стуле, пыталась водрузить на макушку звезду.
— Мам, а кто эта красивая тётя? — вдруг спросила она, указывая на старую фотографию в рамке, стоявшую на книжной полке. Это был тот самый снимок Василины и Павла.
Я взяла фотографию в руки, чувствуя привычное покалывание в кончиках пальцев. Пришло время.
— Это наша прапрабабушка, Василина. И у меня есть для тебя одна история. Очень длинная и немного страшная.
Мы сели на диван, укутавшись в плед, за окном тихо падал снег. И я начала рассказ. Рассказала всё. О метели, о бабе Горпине, о женщине в лиловом платье, о проклятии, о монастыре и о трёх силуэтах в саду.
Василиса слушала, не проронив ни слова, её большие глаза стали ещё больше. Когда я закончила, в комнате повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в камине.
— И эта тётя… Василина… она была несчастна? — тихо спросила дочь.
— Очень. Но теперь нет. Теперь все они счастливы.
— А баба Горпина… она была той девочкой? Той, которую чуть не… — Василиса не договорила, съёжившись.
— Да. И она была самой сильной и смелой из всех. Она сохранила память и нашла способ всё исправить.
Я встала, подошла к шкатулке и достала оба крестика. Золотые, они сверкали в огне камина, будто живые.
— Этот — твоей прабабушки Дануси. А этот… — я протянула дочери тот, что был с зелёным камешком, — этот принадлежал самой Василине. Баба Горпина завещала передать его, когда придёт время.
Василиса с благоговением взяла крестик. Она не стала его сразу надевать, а лишь зажала в ладошке, чувствуя его тепло.
— Он тёплый, — удивилась она.
— Он хранит тепло всех, кто его носил. Теперь он твой.
В ту ночь мне снова приснился сон. Я стояла в том самом саду, но он был не зимним, а весенним. Цвели яблони, и воздух был напоён их ароматом. Под самой большой яблоней сидели три женщины. Василина в лиловом платье, но уже без инея и слёз, с живым румянцем на щеках. Рядом с ней — другая, похожая на неё, но с более мягкими чертами лица — Мария. Они мирно беседовали, и между ними не было и тени былой вражды.
А поодаль, в кресле-качалке, сидела Горпина. Но не старая и сгорбленная, а молодая, цветущая, какой я её никогда не знала. Она улыбалась, глядя на играющую у её ног маленькую черноволосую девочку — ту самую Богдану, Данусю, которую она так и не смогла знать при жизни матерью.
Они были вместе. Они были целы. И они были счастливы.
Я проснулась с ощущением невероятной лёгкости и покоя, которого не испытывала никогда. На душе было тихо и светло.
Утром мы поехали на кладбище. Найти могилу Горпины оказалось нелегко — холмик был безымянным и заброшенным. Мы привели его в порядок, поставили простой деревянный крест. А у подножия я положила небольшой камень с выгравированными тремя именами: Василина, Мария, Горпина.
— Они всегда были вместе, — сказала я дочери. — Просто не могли найти дорогу друг к другу. Теперь всё кончено.
Василиса молча положила на холмик букетик из еловых веток и засушенных цветов лаванды.
— Спите спокойно, — прошептала она. — Мы всё помним.
По дороге домой она надела свой крестик. Золото ярко сверкало на её тёмном свитере.
— Мама, а мы будем рассказывать эту историю нашим детям? — спросила она, глядя в окно на убегающие поля.
— Обязательно. Чтобы помнили. Чтобы знали, что любое проклятие можно разорвать любовью. И что семья — это самое главное, что у нас есть. Даже если на то, чтобы её обрести, нужна вечность.
И я поняла, что наша история не закончилась. Она просто перешла в новую главу — светлую и мирную. Главу, которую мы будем писать уже мы с моей дочерью. Хранительницами памяти и новой, счастливой судьбы нашего рода.
Прошли десятилетия. Жизнь текла спокойно и светло, как река после долгих бурь. Моя дочь Василиса выросла, вышла замуж и подарила мне внучку, которую мы назвали Горпиной — в честь той, что сохранила для нас всех память и надежду.
Маленькая Горя была удивительно похожа на старые семейные фотографии — светловолосая и голубоглазая, настоящая наследница рода по мужской линии. И лишь упрямый подбородок и тёмные искорки в глазах выдавали в ней и мои черты, и черты той, другой ветви нашего генеалогического древа.
История трёх сестер и рождественского проклятия стала нашей семейной легендой, которую рассказывали детям у камина морозными вечерами. Она уже не пугала, а скорее учила — любви, терпению, прощению.
Но однажды, разбирая вещи на старой даче, я нашла то, что перевернуло всё с ног на голову.
На чердаке, в сундуке с книгами, под стопкой старых журналов лежала потрёпанная тетрадь в кожаном переплёте. На обложке было вытиснено имя: «Мария».
Сердце моё заколотилось. Я аккуратно открыла её. Страницы пожелтели, но почерк был удивительно чётким и красивым — твёрдым и уверенным.
Это был дневник. Дневник Марии, младшей сестры.
Я стала читать, и с каждой страницей мир вокруг меня рушился и собирался заново.
«Сегодня Павел вновь принёс цветы Василисе. Я стояла за дверью и слышала, как она смеётся над его неуклюжими шутками. Почему он не видит меня? Почему все смотрят только на неё?..»
«Отец снова хвалил её успехи в музыке. Мои рисунки никому не интересны. Я для них всего лишь младшая, недотёпа Машка...»
«Они объявили о помолвке. Весь дом говорит только об этом. Я не выдержала, сказала ей ужасные слова. Назвала её разлучницей. Но разве это не правда? Она знала о моих чувствах!..»
Записи становились всё мрачнее. Но сквозь них проступала не злоба, а отчаянная, детская обижа и боль от вечной жизни в тени старшей сестры.
И then came та самая запись, сделанная дрожащей рукой:
«Сегодня ночью я подошла к её спальне. Хотела помириться, попросить прощения перед свадьбой. Но услышала их разговор. Павел говорил ей: «Я никогда не любил эту девочку. Она просто милый ребёнок. Моё сердце всегда принадлежало только тебе». Я не помню, как оказалась в саду. Всё внутри горело. Да, я прокляла её. Прокляла её будущую дочь. Но я не хотела этого! Это вырвалось само, из самой глубины души, израненной и униженной...»
Я перевернула страницу, и из дневника выпал сложенный в несколько раз листок. Это было письмо.
«Дорогая Маша!
Если ты читаешь это, значит, я не вернулась из монастыря. Не вини себя, пожалуйста. Я всё знала. Я слышала твой разговор с Павлом в ту ночь. Слышала всё.
Прости меня. Прости за то, что была слепа и эгоистична. Я так увлеклась своим счастьем, что не видела твоей боли.
Я еду вымолить прощение не только за себя, но и за нас обеих. Чтобы положить конец этой безумной вражде. Чтобы наши дети не страдали из-за наших ошибок.
Если со мной что-то случится, пожалуйста, позаботься о Данусе. Она не виновата. Люби её как свою. Она — последнее, что связывает нас.
Твоя сестра, которая любила тебя больше жизни, но забыла это показать. Твоя Василина.»
Я сидела на пыльном полу чердака, плача над этими строками. Всё было не так. Всё было не так, как мы думали!
Василина знала. Она знала о чувствах сестры. Она ехала в монастырь не только за мужа, но и чтобы искупить вину перед Марией. Чтобы разорвать проклятие, которое сама же невольно породила своей слепотой.
А Мария... Мария не была злодейкой. Она была несчастным, затравленным собственным горем ребёнком, совершившим ужасную ошибку, которую потом всю жизнь пыталась искупить.
И Горпина... Она знала. Она должна была знать. Она оставила этот дневник и письмо для меня. Для того, чтобы я нашла правду. Не ту правду, что осуждает, а ту, что объясняет и прощает.
Я спустилась вниз, к семье. Моя взрослая дочь Василиса учила маленькую Горпину лепить пельмени.
— Мам, что случилось? — она сразу увидела мои заплаканные глаза.
Я молча положила на стол дневник и письмо.
— Всё было не так, — прошептала я. — Они обе были жертвами. Они обе любили друг друга до самого конца.
Мы просидели весь вечер, перечитывая эти страницы. И история, которая всегда казалась нам чёрно-белой, обрела новые, удивительные цвета — цвета боли, раскаяния и всепоглощающей сестринской любви, которая оказалась сильнее обиды и сильнее смерти.
На следующее Рождество мы всей семьёй поехали в ту самую деревню. Мы нашли заброшенное кладбище при старом монастыре и после долгих поисков обнаружили три скромные, почти стёршиеся временем плиты. На них едва угадывались имена: Василина, Мария и скромная табличка сбоку: «Горпина. Хранительница».
Мы прибрались там, поставили свечи, положили цветы. И я положила между плит копию того самого письма Василины.
— Простите друг друга, — сказала я тихо. — Вы давно этого заслужили.
И тогда мне показалось, что зимний ветерок, колышущий ветви старых елей, стал тише и ласковее. И в нём послышался лёгкий, едва уловимый вздох облегчения.
Мы вернулись домой. Маленькая Горя бежала впереди, смеясь, и в её светлых волосах искрился снег.
— Бабушка, а они теперь точно помирились? — спросила она, запрыгивая мне на руки.
— Да, милая. Теперь точно. — я крепко обняла её. — Потому что мы их простили. И они наконец-то смогли простить самих себя.
И я поняла, что это и есть конец истории. Не разоблачение, не осуждение, а прощение. Самый главный рождественский подарок, который мы могли им подарить. И самим себе.
Теперь они все вместе — Василина, Мария, Горпина и Дануся. И больше ничто не сможет их разлучить. Ни проклятия, ни обиды, ни сама смерть.
А их история будет жить в нашей семье вечно — как напоминание о том, что даже самая тёмная ночь заканчивается рассветом. И что любовь всегда сильнее страха.