Рев фабричной сирены – глотка медного зверя, вырвавшегося из утренней дымки, – разорвал сон Марка, словно грубую ткань. Отец уже там, у мольберта, непоколебимый утес в этом утреннем шторме света и тени, холст – белое зияние, ждущее, чтобы его заполнили. Мать, тихая гавань в буре будней, гладит, гладит, гладит, безмолвно, как река, текущая сквозь века, его рубашку, накрахмаленную до хрустальности зимнего льда, воротник – сатин, скользкий и прохладный под пальцами, которые, как крошечные ловкие птички, пришивают его к грубому сукну пиджака, школьной броне.
Скот… вот он, дышащий, живой туман, серебрящийся в сумерках, течет обратно с пастбища, редея, распадаясь на отдельные ручьи, каждая корова – тяжелый, топающий остров, отплывающий от общего материка стада, к своему стойлу, к своему запаху, к своему месту в этом устоявшемся порядке вещей. Совиньон блан… слово, как шепот летнего ветра в виноградниках, сорт – белое вино, светлое, как смех, ягоды – от бледного лимона до золота заката, гроздь – тяжелая, цилиндрическая, как свиток древней мудрости. Лоза, цепкая, живучая, выдерживает морозные объятия зимы, зреет медленно, как зреет мысль в голове, поздно, когда другие уже отцвели. Вкус… попробуй, угадай, оттенки ускользающие, как тени на воде, древний народ, запертый в клетке времени, в жестких колодках, искал выход, бился, как птица в окне, рождался, умирал, снова, снова, рождаясь в новом цикле боли и надежды. Мясо… сорокадневное, мраморное, как надгробие, высушенное до состояния готовности, почти мумия, почти камень. Жарить? С кровью? О, нет, ни в коем случае, этот варварский рудимент, этот зов пещер. Средняя прожарка? Компромисс, полутона, недосказанность, кровь – гнет, давит, как вина. Полная прожарка – вельдан. Да, вельдан, до конца, до дна, до пепла. Лорка… бедняга Лорка, страх – его постоянный спутник, тень, прилипшая к пяткам, боялся боли, боялся небытия, что он чувствовал в той ночи, в грузовике, дребезжащем, как кости, везущем его в оливковую рощу – последний путь, к смерти, к убою? Крыса, загнанная в угол, будет ли сопротивляться, огрызаться, или просто… наполнится мочой от ужаса, маленький, жалкий фонтанчик страха.
– Странно, да? – голос Марка – тонкая нить, вплетающаяся в ткань утренней тишины, – странно, что я… ни мазка, ни строчки, ни черточки.
Отец, кисть в руке, застыл, как изваяние, взгляд – туманный, как утреннее поле, не понял, или притворился. – Странно? Почему это должно быть странно, как небо, опрокинутое в лужу?
– Ты – краски, дед – слова, а я? Пустота, белое пятно на фамильном полотне. Кто я? Может, подкидыш? Перепутали в колыбели, как сверток с бельем?
Отец, улыбка – тень на лице, легкая, как перышко, – Даже если… даже если так, перестанешь быть моим? Кровь, не кровь, не важно, суть не в этом, в другом, глубже.
– Нет, конечно, нет.
– Ну вот, и глупости тогда – как мухи, жужжащие вокруг лампы. Перестань, отгони.
– Читаю… много, говорят, отравление, как свинцовая вода.
– Кто говорит? Шептуны, тени, призраки?
– Все. Они, говорят, кто тонет в книгах, тот никогда не напишет.
– Значит, писатели – неучи, безграмотные варвары? – отец, смех – легкий, как звон стекла.
– Получается, да! – Марк, улыбка – робкая, как первый луч солнца.
– Необходимость… вот что главное, жизненная, как дыхание, как голод. Если есть – ничто не остановит, ни книги, ни тьма, ничто. Писать, рисовать – одно и то же, зов сердца.
– Жизненная необходимость, – повторил Марк, слова – тяжелые, как камни, – значит, нет ее во мне, пустота, бездна.
– Придет, неожиданно, как гром среди ясного неба, без спроса, без разрешения. Терпение, мальчик мой, рано еще, время не пришло, как плоду дозреть.
– Война… почему молчишь? Ни слова, ни звука.
– Нечего, пустота, как после бури. Забыть, как кошмар, как дурной сон, выбросить из памяти, как сор.
Поезд летел сквозь тьму, как черная стрела, рассекая безмолвие пустынных пространств. Вдали, будто россыпь алмазной пыли на бархате ночи, мерцали огни города, утопающего в зареве мрачных фонарей. Марк, прильнув к холодному стеклу, неотрывно следил, как вагоны впереди извиваются и покачиваются, как светящаяся чешуя исполинского змея, прорезающего чернильную тьму ночи. Впереди, из мрака веков, должен был возникнуть огромный мост, как костяной хребет Голиафа, перекинувшись через зияющую бездну ущелья.
Марк ждал его появления с тем же замиранием сердца, что и много лет назад в театре, когда зал, затаив дыхание, ждал выхода короля. Они все были на сцене: Кент, Глостер, коварный Эдмунд, змеиные Регана и Гонерилья, их покорные мужья, – а Лира все не было. Зал замер в напряженном ожидании, актеры застыли в молчании, но Король все медлил. Напряжение нарастало грозовой тучей, и вот – нервы не выдержали, и один из мужей, переломленный, как тростинка, рухнул ниц. Тишина не нарушалась, все покорно ждали. Упавший, как виноватый ребенок, вскакивал, за кулисами доносился неясный шорох, и казалось, что вот-вот, сейчас, явится он – величественный Король Лир. Но нет, еще рано. И когда ожидание иссякло, когда зал начал робко шептаться, он появлялся – с попугаем, запертым в клетке, в руке, и бледной Корделией… В чем был смысл этой томительной паузы, зачем попугай в клетке? Неужели Лир уже тогда предвидел свое скорое падение, превращение из могучего владыки в жалкую птицу, заточенную в неволю? И рядом – лишь бездыханная Корделия…
Марк жадно всматривался в темноту в направлении моста, но тот упорно не возникал из мрака. И вдруг он осознал, что паровоза больше нет, – кто же тогда тянет состав? – И понял. Моста не будет… и вагоны, как игрушечные, покатятся в бездну… Он вышел в пустой коридор, где царила зловещая тишина, – ни единой души, ни одного пассажира, ни даже тени проводника. Лишь безмолвие, давящее, как саван. Двери двух тамбуров в начале и конце вагона зияли закрытыми глазницами, окна заледенели, словно слепые. Какой бесславный конец, – подумал он, – в полном, леденящем одиночестве…
И резкий грохот разорвал тишину сна. Марк вскочил, будто подброшенный пружиной, наспех накинул одежду и выбежал на улицу. – Марк там опасно, – прозвучал встревоженный голос госпожи Нины, – стреляют… Но Марк уже не слышал ее. Он рванулся на улицу, и перед ним предстал ад – его любимый город пылал в огне и задыхался в дыму.