Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Живая земля

Пахло хлебом, дымком и медвяным духом спелых груш, разложенных на печке для сушки. В этом запахе и убаюкивающем треске поленьев жила моя белорусская деревня. А началась она для меня в метельном феврале 1960-го. Бабка-повитуха, принявшая меня, потом рассказывала, что вьюга выла так, будто хотела унести наш хлипкий домишко в небытие. Она вытягивала меня за ноги на этот свет, в этот холод и в эту любовь, что ждала меня здесь, несмотря ни на что. А «несмотря» было нашим семейным клеймом. Его мне вручила богатая родня, приехавшая как-то раз поглазеть на «бедных родственников». Старая тетка, пахнущая не деревней, а городским одеколоном, скривила губы, глядя на меня: «Чего на нее смотреть? Она ж не внучка, а байстручка». Я не поняла слова, но уловила яд в нем. Позже, украдкой подслушав разговор взрослых, я узнала историю своей прабабки, которую опозорили и выгнали из семьи за любовь, и как за это отобрали наследство у моего деда. Эта история витала в доме тенью, но она же сплачивала нас. Мы

Пахло хлебом, дымком и медвяным духом спелых груш, разложенных на печке для сушки. В этом запахе и убаюкивающем треске поленьев жила моя белорусская деревня. А началась она для меня в метельном феврале 1960-го. Бабка-повитуха, принявшая меня, потом рассказывала, что вьюга выла так, будто хотела унести наш хлипкий домишко в небытие. Она вытягивала меня за ноги на этот свет, в этот холод и в эту любовь, что ждала меня здесь, несмотря ни на что.

А «несмотря» было нашим семейным клеймом. Его мне вручила богатая родня, приехавшая как-то раз поглазеть на «бедных родственников». Старая тетка, пахнущая не деревней, а городским одеколоном, скривила губы, глядя на меня: «Чего на нее смотреть? Она ж не внучка, а байстручка». Я не поняла слова, но уловила яд в нем. Позже, украдкой подслушав разговор взрослых, я узнала историю своей прабабки, которую опозорили и выгнали из семьи за любовь, и как за это отобрали наследство у моего деда. Эта история витала в доме тенью, но она же сплачивала нас. Мы были друг у друга — свои, кровные, пусть и «опозоренные».

Но были тени и пострашнее. Они вылезали наружу, когда по вечерам, при свете керосиновой лампы, бабушка принималась вспоминать. И не сказки, а нечто настоящее, от чего стыла кровь. Она говорила тихо, а за окном будто притихало всё, даже ветер. —Земля шевелилась, — шептала она, и ее глаза смотрели в какой-то иной, сорок первый год. — После того как они уехали, земля в лесу дышала. Мы знали, что там, под ногами... живые. Фашисты закапывали их живыми. От этих слов по спине бежали мурашки.Смерть была не сказкой, а частью этой земли, которую я любила. Она была в шелесте леса, в черной, слишком уж жирной почве в овраге. Мы играли на этой земле, не ведая, что ходим по могилам. Война была не в книжках, она была в глазах бабушки, в ее замолкании посреди фразы.

Но жизнь брала свое. Долгими зимними вечерами война отступала, уступая место печке — сердцу нашего дома. Мы лепили картошку в горячей золе, и бабушка, чтобы отогнать жуть, рассказывала уже другие истории — о призраках, о домовом, о том, как можно задобрить Смерть, если встретишь ее на дороге. Смерть в ее рассказах была не страшной, а справедливой и даже где-то уставшей. Это была магия простых людей, пытавшихся договориться с непонятным и страшным миром.

А потом наступало лето, и детство брало верх над всеми драмами и историями. Однажды у соседей ощенилась собака. Один из щенков был такой маленький, трогательный, с грустными глазами. Сердце мое разрывалось от любви и жалости. И я совершила страшный поступок — украла его, унесла и поселила в нашем курятнике, прикрыв старым половиком. Конечно,меня быстро нашли. Мама не кричала. Молча, с суровым лицом, она нарезала крапивы и выпорола мне ноги и спину. Жгучая боль была невыносимой. Но хуже боли были ее слова: «Мы свои, честные. Чужого не берем. Никогда. Поняла?» Я плакала не от ожогов,а от стыда. Этот урок въелся в кожу и в душу навсегда. В нашей деревне, пережившей и позор, и войну, и нужду, честь и своё слово значили больше любого богатства.

Так и жила моя деревня — между запахом сушеных груш и запахом смерти, между семейной тайной и суровой правдой, между жгучей крапивой и теплом печки. Это была живая земля. Та, что когда-то шевелилась от последнего дыхания закопанных, та, что кормила нас картошкой, и та, по которой я босиком, помня каждый жгучий урок, бежала в свое будущее.

Зарисовка жизни 60 х годов.