Билет в один конец
К XVII веку перед российским государством во весь рост встали две проблемы. Первая — необъятная, холодная и пустая Сибирь, которую надо было как-то заселять и осваивать. Вторая — изрядное количество смутьянов, разбойников, раскольников и прочего «нежелательного элемента» в европейской части страны, который тоже нужно было куда-то девать. И тут в чью-то светлую голову пришла гениальная идея: а что, если совместить приятное с полезным? Так родился один из самых грандиозных и жестоких социальных проектов в истории — колонизация Сибири силами тех, от кого хотели избавиться. Началась эпоха каторги и ссылки.
Поначалу за Урал отправляли только тех, кому высшая мера была заменена на вечные работы, — своего рода гуманизм по-царски. Но аппетит приходит во время еды, и вскоре поток переселенцев поневоле стал куда шире. Туда поехали все, кто мешал спокойно спать властям и обывателям. Мужчин ждали Нерчинские заводы, уральские рудники и золотые прииски — места, где из человека быстро и эффективно выжимали все соки. Женщин — суконные фабрики или незавидная доля обслуживающего персонала в военных крепостях. Это был билет в один конец. С каторги, как и с того света, не возвращались.
Вместе со свободой человек терял и свое прошлое, главным символом которого была фамилия. Государство, отправляя преступника в Сибирь, как бы вычеркивало его из мира живых. Он становился «варнаком» — каторжником, человеком без прав, без прошлого и, по сути, без имени. В официальных бумагах их обозначали лишь по имени и отчеству, а на месте они получали клички. Процесс превращения в социального мертвеца был завершен. Родственники должны были забыть о нем, как о покойнике.
Насколько полным было это обнуление, показывает история адмирала Федора Соймонова. Соратник Петра I, он попал в опалу при Анне Иоанновне и был сослан на Охотские соляные прииски. Когда на престол взошла Елизавета Петровна, она вспомнила об отцовском сподвижнике и приказала его разыскать. Задача оказалась почти невыполнимой. Никто на каторге не знал никакого адмирала Соймонова. Знали только Федьку-варнака. Когда посланник все же нашел его и спросил, не он ли Федор Соймонов, тот ответил: «Был некогда Фёдор Соймонов, но теперь он несчастный Федька Иванов!».
Так государство решало свои демографические и экономические проблемы. Тысячи людей, лишенные всего, становились бесплатной рабочей силой, которая строила новую, зауральскую Россию. А на месте вычеркнутых из жизни имен и фамилий рождались новые, рожденные из отчаяния, жестокости и сурового быта. Фамилии, которые их потомки носят и по сей день, часто не подозревая, какая история за ними стоит. Так появились Безродные, Бесфамильные и, конечно, Непомнящие — самое честное и страшное свидетельство той эпохи.
Новое имя — новая судьба?
Когда старое имя стиралось из памяти и документов, на его месте возникало новое. Процесс имянаречения на каторге был стихийным и суровым, как и вся тамошняя жизнь. Новые прозвища, которые со временем становились фамилиями, давали либо товарищи по несчастью, либо начальство. И эти прозвища, как клеймо, отражали суть человека или его прошлое. Это была своего рода блатная геральдика, где на гербе изображался не лев или орел, а кистень, топор или нож.
Чаще всего прозвище прямо указывало на «специализацию» его носителя. Разбойник, промышлявший на большой дороге, мог стать Соловьевым. Тот, кто предпочитал решать споры окончательно и без свидетелей, мог стать Душиловым или Давилиным. Вор, имевший дело с наличностью, — Копейкиным или Рублевым. Эти фамилии были как выписка из уголовного дела, которую человек носил с собой всю жизнь и передавал по наследству. Его потомки, возможно, становились уважаемыми людьми, но фамилия нет-нет да и напоминала о бурном прошлом предка.
Иногда прозвища рождались из местного, уральского или сибирского диалекта, непонятного жителю центральной России. Так, человек мог получить фамилию Кошовкин (от «кошовка» — маленькие сани), Кулемин (от «кулема» — ловушка на соболя) или Шубенкин (от «шубенка» — меховая рукавица). Эти слова, связанные с бытом и промыслами, прилипали к человеку, заменяя ему утерянную фамилию. По ним, как по годовым кольцам на дереве, можно было прочитать, где и как жил их первый носитель.
Подобных «говорящих» фамилий за Уралом великое множество. Тепляков — от «тепляк», женская шубка. Котов — от «коты», особая кожаная обувь. Обечайкин — от «обечайка», элемент деревянной кровли. Конечно, не все носители этих фамилий — потомки каторжан. Но концентрация таких антропонимов именно в местах бывшей ссылки недвусмысленно указывает на их происхождение. Это был язык, на котором каторга писала свою историю, используя в качестве пергамента человеческие судьбы.
Так, лишенный своего прошлого, человек обретал новую идентичность. Она была грубой, циничной, часто унизительной, но она была. Прозвище становилось точкой отсчета, началом новой родовой истории. И хотя эта история начиналась с преступления и наказания, она была настоящей, выстраданной. Это была история выживания в нечеловеческих условиях, где сохранить себя можно было, только приняв новую реальность и новое имя, данное этой реальностью.
География на лице
Фамилия ссыльного часто становилась его географической картой. Она могла рассказать, откуда человек прибыл в этот ледяной ад и где ему было суждено отбывать свой срок. Государство, перебрасывая огромные массы людей через всю страну, невольно создавало живую карту своей колониальной и пенитенциарной системы.
Когда каторжник прибывал на место, его часто спрашивали: «Откуда родом?». Ответ становился прозвищем, а затем и фамилией. Так на сибирских просторах появились Вяткины, Вологжанины, Калугины, Москвитины, Новгородцевы. Эти фамилии, как верстовые столбы, отмечали путь, который проделал человек перед тем, как навсегда исчезнуть в зауральских рудниках или на солеварнях. Они были последним напоминанием о покинутой родине, о той жизни, которой больше не было.
Помимо уголовников и политических ссыльных, Сибирь активно пополнялась и военнопленными. После многочисленных войн, которые вела Российская империя, за Урал отправляли шведов, поляков, литовцев, немцев. Их называли по национальности, и эти прозвища тоже становились фамилиями. Так в Сибири появились Литвиновы, Шведовы, Немчиновы, Чудиновы (от «чудь» — так называли финно-угорские народы). Их потомки, давно обрусевшие и забывшие язык предков, до сих пор носят в своих фамилиях память о тех далеких войнах и о нелегкой судьбе своих прадедов.
Но география отражалась не только в месте рождения, но и в месте отбывания наказания. Каторжник, приписанный к Нерчинским заводам, мог стать Нерчинским. Тот, кому выпало работать на Иркутской солеварне, — Иркутским. Так появились Невьянские, Солеваровы, Рудокоповы, Угольщиковы. А фамилия Островский в Сибири часто указывала не на дворянское происхождение, а на то, что ее первый носитель отбывал каторгу на острове Сахалин.
Эта география была написана потом и кровью. Каждая такая фамилия — это история долгого, изнурительного этапа, кандального звона, голода и холода. Это история человека, вырванного из привычного мира и заброшенного за тысячи верст от дома. Но в то же время это и история освоения огромных пространств. Эти люди, вольные и невольные переселенцы, строили города, прокладывали дороги, добывали руду и соль. Они, лишенные всего, создавали новую реальность, и их фамилии, как зарубки на карте, отмечали этапы этого великого и трагического пути.
Казенная печать
Самые тяжелые истории, однако, рассказывали не те фамилии, что указывали на место или ремесло, а те, что были написаны прямо на теле человека. Государство не только ссылало преступника, но и заботилось о том, чтобы он был узнаваем. Для этого существовала целая система процедур, которые оставляли на человеке неизгладимый след, своего рода «казенную печать». Эти отметины становились прозвищами, а затем и фамилиями.
Перед отправкой на каторгу осужденных за тяжкие преступления часто подвергали вмешательствам, которые навсегда меняли их облик. Это делалось с сугубо практической целью: чтобы беглеца можно было опознать в любой толпе. Так, человеку могли «помочь избавиться от лишних деталей на лице», после чего он получал прозвище Безносов. Или «скорректировать» строение уха, и он становился Карнаухиным. Эти фамилии — эхо сурового правосудия, облеченного в форму закона.
В XVIII веке на смену этим методам пришло клеймение. На лбу или щеке преступника оставляли огненный автограф — букву «К» (каторжник) или «В» (вор). Чтобы знак был заметнее, его натирали порохом. Эту «государственную печать» человек носил до конца своих дней. Неудивительно, что многие из них получали фамилию Клейменов. Это была высшая степень отчуждения: человек переставал быть просто человеком, он становился носителем знака, функцией.
Методы убеждения, впрочем, были разнообразны, и изобретательность исполнителей породила целый ряд соответствующих фамилий. Человек, прошедший через тесное знакомство с дыбой, мог стать Дыбиным. Тот, кого часто наставляли на путь истинный с помощью розог или батогов, — Розгиным или Батоговым. А фамилия Кошкин могла указывать не на любовь к домашним животным, а на близкое знакомство с «кошкой» — многохвостой плетью, чьи прикосновения оставляли глубокую память.
Эти фамилии — самые мрачные страницы в истории русской ономастики. Они рассказывают о времени, когда человеческое тело было не храмом души, а пергаментом, на котором государство писало свои грозные предупреждения. Носители этих фамилий были живыми знаками, ходячими примерами того, что бывает с теми, кто нарушает закон. И хотя их потомки давно уже не несут на себе этих страшных отметин, сами фамилии продолжают хранить память о той эпохе, когда правосудие оставляло свои аргументы прямо на теле человека.
Только не Демидовы
Даже в бесправном положении каторжника, лишенного имени и будущего, человек иногда находил способ проявить свою волю и сохранить достоинство. Самым ярким примером такого тихого бунта стала история с фамилиями уральских заводчиков, в первую очередь — Демидовых.
В XVIII веке клан Демидовых был настоящей промышленной империей. Им принадлежали десятки заводов, рудников и приисков на Урале. На этих предприятиях трудились тысячи людей, значительную часть которых составляли каторжане и ссыльные. Казалось бы, по аналогии с крепостными крестьянами в европейской России, которые часто получали фамилию своего помещика, и на уральских заводах должны были появиться свои Демидовы. Но этого не произошло.
Исторические документы, списки рабочих и жителей заводских поселков показывают поразительную вещь: вплоть до XX века среди них практически не встречается ни одного Демидова. Более того, как отмечают исследователи, на демидовских территориях даже имя Демид было крайне непопулярным. Простые люди, особенно заводские рабочие, испытывали к своим хозяевам столь сильные чувства, что избегали любых аналогий с их фамилией.
Причина этой нелюбви была проста. Демидовы, создавая свою империю, не стеснялись в средствах. Условия труда на их заводах были тяжелейшими, а сами они славились крутым нравом. Рассказы о том, как они решали производственные споры, превратились в мрачные легенды. Для каторжника, который и так прошел через все круги ада, принять фамилию своего мучителя было бы последней степенью унижения.
И они отказывались. Это был пассивный, но от этого не менее значимый протест. Человек, у которого отняли все, цеплялся за последнее, что у него оставалось, — за право не носить имя своего врага. Он мог быть Безносовым, Клейменовым или Варнаковым, но не Демидовым. То же самое касалось и других уральских «олигархов» того времени — Строгановых, Яковлевых, Турчаниновых. Их фамилии тоже не прижились среди простого люда.
Этот феномен показывает, что даже в самых нечеловеческих условиях в людях сохранялась искра сопротивления. Они могли смириться с потерей свободы, с каторжным трудом, с клеймом на лбу. Но они не хотели добровольно становиться собственностью, вещью, носящей имя хозяина. Отказываясь от фамилии Демидов, они, возможно, бессознательно, отстаивали свое право оставаться людьми. И в этом молчаливом противостоянии было больше силы и достоинства, чем во многих громких бунтах.