Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Валерий Коробов

Прощание с покойником - Глава 2

Воздух в вагоне был густым и спертым, им можно было подавиться, как похлебкой из пустых воспоминаний. Но не он заставлял Марию давиться слезами. Удушье вызывал взгляд — тяжелый, каменный, впивавшийся в ее спину, пока она пыталась укачать сына. Этот взгляд и тихий плач Глеба были единственным, что связывало ее с прошлым, от которого она бежала в ледяную сибирскую неизвестность. ГЛАВА 1 Поезд стоял на крошечном разъезде, затерянном в бескрайнем море тайги. Название станции, выцветшее на кривом деревянном щите, ничего не говорило Марии. «Пионерская». Ирония судьбы — начинать новую жизнь на станции с таким названием, когда все прежние пионеры, включая ее Федора, остались в прошлом, закопанные в землю или в памяти. Кондуктор грубо распахнул дверь их вагона.
— Прибыли! С лесопилки «Согласие» встречающих ищите! Кому на «Согласие» — выходить! Слово «Согласие» прозвучало как насмешка. Мария, оцепеневшая от усталости и холода, с трудом поднялась, поправила узелок на плече и прижала к себе Глеба

Воздух в вагоне был густым и спертым, им можно было подавиться, как похлебкой из пустых воспоминаний. Но не он заставлял Марию давиться слезами. Удушье вызывал взгляд — тяжелый, каменный, впивавшийся в ее спину, пока она пыталась укачать сына. Этот взгляд и тихий плач Глеба были единственным, что связывало ее с прошлым, от которого она бежала в ледяную сибирскую неизвестность.

ГЛАВА 1

Поезд стоял на крошечном разъезде, затерянном в бескрайнем море тайги. Название станции, выцветшее на кривом деревянном щите, ничего не говорило Марии. «Пионерская». Ирония судьбы — начинать новую жизнь на станции с таким названием, когда все прежние пионеры, включая ее Федора, остались в прошлом, закопанные в землю или в памяти.

Кондуктор грубо распахнул дверь их вагона.
— Прибыли! С лесопилки «Согласие» встречающих ищите! Кому на «Согласие» — выходить!

Слово «Согласие» прозвучало как насмешка. Мария, оцепеневшая от усталости и холода, с трудом поднялась, поправила узелок на плече и прижала к себе Глеба, завернутого в все то же одеяло. Спуск на промерзшую землю дался с трудом — ноги затекли и не слушались.

Площадка перед станцией была заполнена людьми в телогрейках и ватных брюках. Мужики с обветренными, огрубевшими лицами курили, лениво поглядывая на новоприбывших. Среди них выделялся один — высокий, сутулый, с пронзительными светлыми глазами, в которых читалась не столько суровость, сколько усталая ответственность. На нем была поношенная, но добротная командирская шинель, из-под которой виднелся свитер.

— Мобилизованные на «Согласие»? — его голос был хриплым, но без злобы. — Ко мне.

Несколько человек, включая Марию, молча двинулись в его сторону. Тот самый детина Семен шел позади, ковыряя в зубах.

— Я — Прохоров, начальник участка, — отрекомендовался высокий. — Добро пожаловать на край света. Работы хватит на всех. Жилье — барак. Питание — по карточкам, в столовой. Нормы — выполнять. Вопросы есть?

— А когда зарплата? — тут же спросил Семен.

— По окончании месяца. Авансом — паек, — бросил Прохоров, окидывая его оценивающим взглядом. — Ты, я смотрю, здоровый. Пойдешь на валку. А ты… — его взгляд упал на Марию с ребенком. Лицо начальника смягчилось на долю секунды, стало почти растерянным. — Тебя ко мне в контору пристроим. Бумаги подшивать, ведомости сводить. С ребенком на делянке нечего делать.

Мария кивнула, чувствуя слабый укол облегчения. Не придется сразу валить лес.

Дорога до поселка заняла больше часа. Шли пешком по хрустящему под ногами снегу. Тайга стояла стеной, молчаливая, величественная и пугающая. Воздух был таким холодным и колючим, что больно было дышать. Глеб, испуганный непривычной тишиной и морозом, начал хныкать.

Поселок «Согласие» оказался скоплением убогих, почерневших от времени бараков, похожих на вытянутые гробы. Дым из труб стелился низко, цепляясь за макушки елей. Повсюду чувствовался запах хвои, дыма и смолы.

Их барак был самым обычным. Длинное помещение с двумя рядами нар, застеленных серым казенным бельем. Посредине — буржуйка, которая едва справлялась с холодом. Женщины, уже обжившиеся здесь, с любопытством разглядывали новеньких. Их взгляды были уставшими, равнодушными.

Марии указали на свободное место на нижних нарах, в углу. Она молча принялась обустраивать свой скудный быт. Разложила вещи, постелила свое одеяло, уложила Глеба. Рядом, на соседней кровати, возилась та самая пожилая женщина из поезда. Она молча кивнула Марии, будто старые знакомые.

Вечером, после скудного ужина в столовой — пустая баланда и кусок черного хлеба — Мария вернулась в барак. Глеб плакал от голода. Молока у нее действительно становилось все меньше. Она села на край кровати, пытаясь его успокоить, чувствуя, как накатывает отчаяние. Этот холодный, промозглый барак, эти чужие, уставшие лица, плач ребенка… Это и была та свобода, за которой она так рвалась?

— На, — знакомый голос заставил ее вздрогнуть. Та самая женщина протягивала ей жестяную кружку с теплым, чуть белесым чаем. — Заварка слабая, но горячая. Выпей, согреешься. И малышу своему ложкой дай. Хоть что-то в животике согреется.

Мария с благодарностью взяла кружку. Руки дрожали.

— Спасибо вам… Как вас звать-то?

— Агафья, — женщина присела рядом. — А тебя?

— Мария.

— Тяжело сначала, милая, — тихо сказала Агафья, глядя куда-то в пространство. — Очень тяжело. Руки опускаются. Но потом привыкаешь. Главное — дитя свое сбереги. Он теперь твой якорь. Чтобы тебя в эту тайгу не засосало.

Из дальнего конца барака донесся громкий, нарочито грубый смех. Там собралась кучка мужиков во главе с Семеном. Он уже успел раздобыть самогонку и теперь делился с новыми «друзьями». Его взгляд скользнул по Марии, оценивающий, наглый.

— Эй, вдова! — крикнул он через все помещение. — Чего скулишь? Подходи, согреем! Мужика-то давно не было, поди?

В бараке наступила неловкая тишина. Все замерли, ожидая реакции. Мария почувствовала, как по спине побежали мурашки. Но внутри снова застучал тот самый холодный, металлический стержень, что поднялся в ней в день ухода от свекрови.

Она медленно подняла голову и посмотрела прямо на Семена. Не злобно, не испуганно, а с ледяным, безразличным презрением, словно он был не человеком, а букашкой под ногами.

— Я пришла сюда работать, а не шлюхой по баракам ходить, — сказала она четко, громко, чтобы все услышали. — И ребенка своего на такое зрелище смотреть не буду. Увольте.

В бараке кто-то сдержанно хихикнул. Семен опешил, покраснел. Его попытка самоутвердиться обернулась против него.

— Да я шутя… — буркнул он и отвернулся к своей бутылке.

Агафья тихо тронула Марию за рукав.
— Молодец, дочка. Так и надо с ними. Сразу покажи, что ты не тряпка.

Мария допила чай, отдала кружку и легла рядом с Глебом, укрывшись шинелью. Она смотрела в потолок, слушая, как завывает ветер в щелях барака. Она не чувствовала себя победительницей. Она чувствовала себя песчинкой в этом суровом, безжалостном мире. Но песчинкой, которая знала — чтобы выжить, ей придется стать тверже гранита. Научиться отвечать. Научиться бороться. За себя. И за своего сына.

Первая ночь на чужой земле была долгой и очень холодной.

***

Работа в конторе оказалась спасением. В маленькой, продуваемой всеми ветрами пристройке к главному бараку пахло старыми бумагами, дешевыми чернилами и печным дымом. Но здесь было тихо и почти тепло. Прохоров, начальник участка, оказался человеком суровым, но справедливым. Он молча показал Марии, как подшивать наряды на работу, сводить ведомости на паек, заполнять бесконечные отчеты для районного управления. Она схватывала на лету, стараясь изо всех сил. Цифры, аккуратные колонки, строгий порядок бумаг — это был тот островок логики и спокойствия, за который она цеплялась в хаосе новой жизни.

Глеба она брала с собой. Соорудила ему подобие манежа из старого ящика, застеленного одеялами. Он ползал там, играя с деревянными катушками от ниток, подаренными Агафьей. Иногда Прохоров, склонившийся над картой делянок, украдкой бросал на ребенка взгляд, и в его глазах на мгновение проскальзывала какая-то старая, глубокая боль. Мария догадывалась — свои дети, наверное, погибли на войне.

Однажды, когда Глеб особенно громко требовал внимания, а Мария в отчаянии пыталась закончить срочный отчет, Прохоров подошел к ящику. Помолчал, глядя на малыша. Потом неожиданно достал из кармана шинели clumsily вырезанную из дерева фигурку медвежонка.

— Держи, — бросил он, кладя игрушку на край ящика. — Пусть теребит.

— Спасибо, Леонид Игнатьевич, — прошептала Мария, пораженная.

— Да пустяки, — отмахнулся он, уже снова уходя в бумаги. — Сыновья делали, когда маленькие были. Завалялась.

Этот маленький жест доброты от человека, казавшегося вырубленным изо льда, согрел ее сильнее, чем буржуйка.

Но тишина конторы кончалась, стоило выйти наружу. В столовой, у колодца, по дороге в барак ее неизменно подстерегал Семен. Его ухаживания стали навязчивыми, грубыми.

— Что, Марья, скучаешь? — он перегораживал ей дорогу, распространяя вокруг себя тяжелый запах дешевого самогона и пота. — Я тебя согрею, лучше любой печки. Хуже своего Федьки не буду, это я тебе гарантирую.

Мария молча пыталась обойти его, прижимая к себе Глеба. Но он был настойчив.

— Ишь, фартоватая, нос воротит! — злобно шипел он ей вслед. — Я тебя еще прижму! У Прохорова на побегушках… Он тебя защищать не будет!

Угроза висела в воздухе, ощутимая и отвратительная. Она боялась оставаться одна, особенно поздно вечером. Агафья, видя ее страх, научила ее носить с собой в рукаве заточенный гвоздь.

— Не задумывайся, дочка, — говорила она сурово. — Ткни, если что, под ребро и беги. Судов тут нет, разберутся по-своему. Сволочь он, этот Семен. Из-за таких и война была.

Однажды вечером, когда Мария возвращалась из конторы, Семен и его приятели подкараулили ее у самого барака. Они были пьяны.

— Ну что, писательница, идем, выпьем с нами за знакомство, — он схватил ее за локоть. Рука была жилистой и цепкой.

Сердце Марии упало. Глеб на руках испуганно заплакал. Она потянулась за гвоздем в рукаве, но пальцы дрожали.

В этот момент из-за угла барака вышел тот самый худой, болезненный мужчина с поезда. Его звали Илья. Он остановился и кашлянул — сухо, резко, словно предупреждая.

— Отстань от женщины, Семен, — произнес он тихо, но так, что было слышно. — Иди своей дорогой.

Семен обернулся с презрительной усмешкой.
— А, чахоточный! Тебя на ногах-то нет, а еще за людей заступаешься! Иди лечись, пока не прикончили!

Илья не ответил. Он просто посмотрел на Семена. Взгляд его был странным — усталым, но абсолютно бесстрашным. Он медленно сунул руку в карман телогрейки. И хотя никакого оружия видно не было, Семен вдруг смутился. Он отпустил руку Марии.

— Ладно, с больными не связываюсь, — буркнул он. — Ты, Марья, подумай. Одинокая тут пропадешь.

Он развернулся и, что-то невнятно ругая, поплелся к своему бараку. Его приятели, пошутив, последовали за ним.

Мария, все еще дрожа, кивнула Илье.
— Спасибо.

— Пустяки, — он снова закашлялся, прижимая к губам тряпку. — Он трус. Боится заразы. Пользуйтесь этим.

Он повернулся и ушел, растворившись в вечерних сумерках.

На следующий день, когда Мария пришла в контору, на ее столе лежал небольшой, плохо обернутый в газету сверток. Развернув, она ахнула. Внутри лежал крепкий финский нож в деревянных ножнах — дорогая, невероятная для этих мест вещь.

Она подняла глаза на Прохорова. Тот делал вид, что увлечен бумагами.
— Это… чтобы дрова колоть у печки, — пробурчал он, не глядя на нее. — И… на всякий случай. Носи с собой. Не хвастай.

Мария сжала рукоять ножа. Дерево было гладким, холодным. Это была не просто вещь. Это была защита. Это было доверие. Это была та самая первая проталина в ледяной пустыне ее новой жизни. Впервые за долгие месяцы она почувствовала не просто выживание, а слабый, едва уловимый лучик надежды. Кто-то был на ее стороне.

***

Весть пришла не с газетами, которые вечно запаздывали на месяц, и не по официальным каналам. Ее принес на своих обмороженных ногах почтальон Митя, мальчишка лет пятнадцати, насквозь промокший от майского дождя с мокрым снегом. Он ворвался в контору, сбивая с ног табуретку, и задыхаясь выкрикнул всего одно слово, которое перевернуло всё:

— Победа!

Мария замерла с папкой нарядов в руках. Прохоров медленно поднял голову от карт. Даже Глеб, ковырявший ложкой в тарелке с кашей, затих, почувствовав резкую смену энергии в воздухе.

— Конец? — глухо спросил Прохоров, и в его голосе было что-то большее, чем просто вопрос. — Ты уверен, пацан?

— По всему эфиру передают! — захлебывался Митя. — Берлин взят! Фриц капитулировал! Войне конец!

И тут тишину поселка «Согласие» разорвал протяжный, нечеловеческий гудок паровоза на разъезде. Он ревел долго, бесконечно, сливаясь с воем ветра, и казалось, это кричала сама земля, израненная и усталая, выдыхая многолетнюю боль.

И началось.

Как будто прорвало плотину, сдерживавшую море отчаяния, горя и надежды. Из бараков, с делянок, из столовой высыпали люди. Кричали, плакали, обнимали друг друга, не разбирая — свой чужой. Кто-то падал на колени в грязь и рыдал, кто-то бежал куда-то, не зная куда, просто бежал, чтобы выплеснуть адреналин. Кто-то, не сговариваясь, принялся колотить палкой по висевшему на столбе обрезку рельсы, и оглушительный, ликующий трезвон понесся над тайгой, пугая птиц.

Мария стояла на пороге конторы, и сквозь шум в ушах она слышала этот общий вопль — радостный и страшный одновременно. Она видела, как плачет суровая Агафья, уткнувшись лицом в плечо соседке. Видела, как седовласый старик-лесоруб, потерявший на войне троих сыновей, поднял к небу заскорузлые ладони и что-то беззвучно кричал, а по его щекам текли слезы.

И она ждала. Ждала, что вот-вот и ее накроет эта всеобщая волна облегчения. Что сердце забьется в унисон с этим ликованием. Что она побежит вместе со всеми, кричать и смеяться.

Но волна прошла мимо. Оставив после себя ледяную, звенящую пустоту.

Она смотрела на эти счастливые, искаженные слезами лица и не чувствовала ничего, кроме чудовищной, несправедливой отчужденности. Для них война кончилась. Для них — можно было начинать жить заново, вспоминать, хоронить погибших с почестями, ждать тех, кто, возможно, еще вернется.

А для нее? Война кончилась дважды. Сначала — когда пришла похоронка на Федора. А теперь — когда отняли даже эту горькую, мучительную причастность к общему народному горю. Теперь ее горе стало частным, одиноким, никому не нужным. Ей нечего было праздновать. Ей некого было ждать. Ее личная война с изменами, с унижениями, с бегством, с этой суровой сибирской жизнью — она продолжалась.

Она ощутила на себе взгляд. Обернулась. Из-за угла барака за ней наблюдал Семен. Он не ликовал. Он стоял, прислонившись к стене, и смотрел на нее тяжелым, обещающим взглядом. Его ухмылка говорила яснее слов: «Всем — победа. А тебе — я. Теперь уж точно никто не придет на помощь. Всеобщая радость все смоет».

И этот взгляд стал последней каплей. Мария резко развернулась, зашла в контору, схватила со стола свою кружку и изо всех сил швырнула ее в стену. Глиняный черепок разлетелся с сухим, яростным хрустом.

Глеб испуганно вздрогнул и расплакался. Прохоров, стоявший в дверях, обернулся. Увидел осколки, ее заплаканное, искаженное гневом и болью лицо, испуганного ребенка.

Он не стал спрашивать. Он все понял без слов. Молча подошел, поднял Глеба, начал его укачивать, грубовато похлопывая по спине.

— У всех она разная, победа, — тихо проговорил он, глядя в окно на ликующих людей. — Для кого-то — слезы радости. Для кого-то — что похоронку наконец-то получить. А для кого-то… — он посмотрел на нее, — что новую войну начинать. Тяжелее, может, чем первая. Потому что в одиночку.

Мария уткнулась лицом в стол, в холодные бумаги. Ее плечи тряслись от беззвучных рыданий. Она плакала не о Федоре. Она плакала о себе. О своей украденной радости. О своем одиночестве посреди всеобщего ликования. О том, что даже Великая Победа не смогла остановить Семена и дать ей надежду на спокойствие.

Она плакала о той, прежней Марии, которая умерла где-то между похоронкой и этим днем, и которой уже никогда не суждено было разделить всеобщее счастье.

Снаружи гремели самодельные салюты, кричали «ура», пели песни. А в маленькой конторе на краю света сидела женщина и хоронила свою, личную, тихую войну. Которая, как оказалось, только начиналась.

***

Всеобщее ликование длилось недолго. Уже на следующий день паровоз на разъезде дал привычный, деловой гудок, созывая на работу. Тайга, равнодушная к человеческим победам и поражениям, ждала своих дровосеков. Но что-то в воздухе поселка «Согласие» изменилось безвозвратно. Ощущение временности, «до победы», испарилось. Теперь это была просто жизнь. Суровая, бесконечная, лишенная отсчета.

Для Семена победа стала сигналом к действию. Теперь он чувствовал себя полным хозяином положения. Всеобщая эйфория сменилась похмельной усталостью и опустошением — самое время для таких, как он, действовать наверняка.

Он подкараулил Марию вечером, когда она возвращалась от колодца с двумя тяжелыми ведрами воды. Глеб мирно посапывал у нее за спиной, устроившись в самодельном рюкзаке из платка.

— Что, героиня, не с кем праздник отметить? — Семен вышел из-за угла барака, блокируя ей путь. От него разило перегаром и злобой. — Все мужики разбежались, кто куда. А я вот здесь. Самый крепкий орешек. Давай, я тебе воду донесу. А ты меня за это… отблагодаришь.

Он сделал шаг вперед, и Мария отпрянула, плеская воду из ведер. Сердце заколотилось где-то в горле.

— Отстань, Семен. Я тебе не пара.
— Я сам решу, кто мне пара! — он внезапно свирепо нахмурился. Все его напускное бахальство испарилось, обнажив голую, животную злобу. — Надоела мне твоя гордость, стерва! Все равно будешь моей! Лучше по-хорошему!

Он резко бросился к ней, пытаясь вырвать ведра и схватить за руку. Глеб от неожиданности и толчка громко заплакал. Мария, теряя равновесие, отступила, чувствуя, как спиной упирается в бревенчатую стену барака. Пути к отступлению не было.

И тут привычный, сжимавший душу страх внезапно лопнул. Его сменила ледяная, все сметающая на своем пути ярость. Ярость загнанного зверя, у которого отняли последнее. Этого человека, его запах, его наглость — это было последнее, что связывало ее с тем унизительным прошлым, от которого она бежала. И она больше не могла терпеть.

— Я сказала отстань! — крикнула она, и голос ее сорвался на визгливую, не свою тональность.

Но Семен уже был рядом. Его рука потянулась к ней, чтобы прижать к стене, заткнуть рот.

Мария не думала. Сработал инстинкт, отточенный неделями страха и отчаяния. Она резко дернулась, высвобождая одну руку, и со всей силы ткнула ему в бок заточенный гвоздь, который всегда был у нее в рукаве.

Раздался негромкий, приглушенный звук — будто рвали плотную ткань. Семен замер на мгновение, не понимая. Потом его глаза округлились от изумления и боли. Он отшатнулся, глядя на маленькое, почти незаметное отверстие в телогрейке, из которого уже проступала темная, расплывающаяся влага.

— Ах ты, сука… — прохрипел он, больше удивленный, чем разъяренный.

Этот его хрип, этот взгляд — и Марию окончательно затопила слепая ярость. Она бросила ведра, ледяная вода обдала их обоих. Из-за пазухи, откуда-то из глубины, сама собой оказалась в ее руке рукоять финского ножа. Дерево впилось в ладонь, холодное и надежное.

— Подойдешь еще раз — убью! — ее голос был низким, хриплым, незнакомым. Она держала нож перед собой, острием к нему. Рука не дрожала. — Слышишь? Убью и закопаю в тайге. И никто не спросит. Скажут — медведь задрал. Или сгинул, куда сам хотел. Ты здесь никто. Ты для всех — грязь.

Она говорила эти страшные слова, и сама себе ужасалась. Но они шли из самой глубины, оттуда, где жила желание выжить любой ценой. Ради сына, который рыдал у нее за спиной.

Семен замер. Он видел ее глаза. В них не было ни паники, ни истерики. Была холодная, бездонная решимость. Он понял. Понял, что она не блефует. Что эта хрупкая, затравленная женщина действительно способна пойти до конца. И что его сила, его наглость разбиваются об эту стальную волю, как волна о скалу.

Он медленно, очень медленно поднял руки, демонстрируя, что отступает. Лицо его побелело не столько от боли, сколько от унижения и страха.

— Ладно… ладно, остынь… — пробормотал он, пятясь. — Шутка же была…

Он развернулся и, прижимая ладонь к боку, быстро, почти бегом, зашагал прочь, к своему бараку, оставляя на мокром снегу алые капли.

Мария осталась стоять у стены. Нож все еще был зажат в ее руке. Тело била крупная дрожь, подкашивались ноги. Она слышала, как на улицу высыпали люди, привлеченные криками и плачем Глеба. Слышала вопросы, испуганные возгласы.

Но не видела их. Перед глазами стояло бледное, перекошенное страхом лицо Семена. И она понимала, что только что переступила какую-то невидимую грань. Она не просто защитилась. Она продемонстрировала свою новую, страшную силу. Силу отчаяния, которую больше нельзя игнорировать.

Кто-то осторожно коснулся ее плеча. Она вздрогнула и инстинктивно рванулась, занося нож.

— Тихо, дочка, тихо. Это я, Агафья, — знакомый голос прозвучал как спасательный круг. — Все, ушел подлец. Успокойся. Дай сюда это железо, пока кого не поранила.

Мария позволила забрать у себя нож. Дрожь не прекращалась. Агафья, не говоря ни слова, подняла ведра, обняла ее за плечи и повела в барак, успокаивая захлебывающегося Глеба.

В ту ночь Мария не сомкнула глаз. Она лежала и смотрела в потолок, вновь и вновь прокручивая в голове ту сцену. Она не чувствовала торжества. Она чувствовала пустоту и ледяной ужас от самой себя. От той дикой, первобытной ярости, что поднялась из глубин.

Но сквозь ужас пробивалось и другое чувство. Твердое, как камень. Уверенность. Больше он не подойдет. Никто не подойдет просто так. Она доказала это. Ценой части своей души.

Она перестала быть жертвой. Она стала опасной. И это было единственным способом выжить.

ПРОДОЛЖЕНИЕ В ГЛАВЕ 3 (будет опубликована сегодня в 17:00 по МСК)

Наш Телеграм-канал

Наша группа Вконтакте