Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

ТАЁЖНАЯ ЖУТКАЯ ИСТОРИЯ. ОНА МНОГО ЛЕТ ПРИНИМАЛА РОДЫ, И НИКТО НЕ ЗАДАВАЛ ВОПРОСОВ..ПОКА НЕ СЛУЧИЛОСЬ ЭТО...

Деревня стояла на прижатой к реке террасе — с одной стороны вода, с другой стеной уходила в небо елово-кедровая чаща. Летом тут звенела мошкара, пахло смолой, сушёной рыбой и бензином от дизель-генератора, который глухо тарахтел до одиннадцати вечера и рубил тишину, как топором. Посёлок назывался Кедровый Яр. До райцентра — сто двадцать километров, если «Уралы» не разбили грейдер до кочек и колеи. Телефона не было, у кого‑то держалась рация «Лён», у лесника — «Веф» на длинной волне, а в клубе, где по зиме крутили кино, работал видавший жизнь бобинник «Комета». На столбах — ржавая проводка, на окнах — крючки. Леспромхоз дышал на ладан: то зарплату задержат, то солярку украдут. По талонам выдавали сахар и мыло, по знакомству — дефицит: марлю, детские соски и керосин. Но завалы, перекошенные крыльца и бедность тут были не от безысходной нищеты, а от дальности и того, что каждый привык решать сам. Изба фельдшерско‑акушерского пункта стояла на окраине, рядом с выездом на старый кордон. Низк

Деревня стояла на прижатой к реке террасе — с одной стороны вода, с другой стеной уходила в небо елово-кедровая чаща. Летом тут звенела мошкара, пахло смолой, сушёной рыбой и бензином от дизель-генератора, который глухо тарахтел до одиннадцати вечера и рубил тишину, как топором. Посёлок назывался Кедровый Яр. До райцентра — сто двадцать километров, если «Уралы» не разбили грейдер до кочек и колеи. Телефона не было, у кого‑то держалась рация «Лён», у лесника — «Веф» на длинной волне, а в клубе, где по зиме крутили кино, работал видавший жизнь бобинник «Комета». На столбах — ржавая проводка, на окнах — крючки. Леспромхоз дышал на ладан: то зарплату задержат, то солярку украдут. По талонам выдавали сахар и мыло, по знакомству — дефицит: марлю, детские соски и керосин. Но завалы, перекошенные крыльца и бедность тут были не от безысходной нищеты, а от дальности и того, что каждый привык решать сам.

Изба фельдшерско‑акушерского пункта стояла на окраине, рядом с выездом на старый кордон. Низкая, белёная когда‑то известью, сейчас выгоревшая до серого, с новой жестяной трубой и зашитым фанерой окном. В сенях пахло лекарствами и мокрыми куртками. Внутри — стол из толстых досок с закатанным в трещины линолеумом, эмалированные тазы, кипятильник, лампа с зелёным абажуром, на стене плакат про грудное вскармливание — девица в белом халате держит младенца, а внизу слоган про «естественное лучше искусственного», по углу — кипятильный бачок, где стеклянные шприцы булькали в кипятке, дрожа под паром.

Зинаида Степановна жила прямо в ФАПе — комната за ширмой с раскладушкой, железная печка «буржуйка», шкафчик с банками — сушёные корни, марганцовка, бинты. Ей было пятьдесят восемь, сухая, с торчащей в тугой узел седой косой, в вязаной жилетке поверх халата. Руки с потрескавшейся кожей, аккуратно подрезанные ногти, вены на тыльной стороне ладоней, как верёвки. Глаза серые, внимательные, чуть прищуренные от вечной привычки вглядываться. Её здесь звали по‑разному — Зинка‑акушерка, фельдшерица, бабка Зина. Официально — фельдшер-акушерка, штат леспромхозовский. Негромкая, без улыбок и сюсюканья, работа — ровная, уверенная. Когда надо — жёсткая. Кто по‑умному — тот к ней с уважением. Кто по‑бабьему — тот крестится, когда она идёт.

К вечеру по улице, где у магазина «Универсам» под вывеской с облезшими буквами щелкали семечки и спорили, прошёл лесник. Его звали Егор Петрович, сорок лет, выгоревшая куртка с заплатой на локте, на плече — тёмная кобура под сигнальный пистолет, на спине — рюкзак. Лицо ветром обжёвано, щетина вечно неровная, глаза светлые, внимательные. Он снял ушанку, постучал сапогом о порог, отряхивая грязь, вошёл.

— Зинаида Степановна, — звонко сказал, зная, что шум генератора глушит пол-деревни, — вторая бригада с Пятого кордона по рации просила. У них девка схватки. Вера. До роддома не довезёшь.

— Вера… — она повернула взгляд, перебирая в голове фамилии. — Тычкова? Та, что мужика зимой на валке потеряла?

— Она. Мать у неё — Лидия Ивановна. Я «таблетку» дерну, если заведётся, но там грязь. Пробуксуем.

— Не дёргай. — Зинаида сняла с гвоздя сумку, проверила наощупь — тёплая грелка, ленты, ампулы «окситоцина», «анальгин», «димедрол», спирт, стерильные пелёнки, зажимы. — Пойдём пешком. С матерью кто?

— Сестра младшая. А «шнырь» ихний, Васка, вокруг крутится.

— Вот его мне у порога,близко не надо — сухо сказала Зинаида. — Чтоб не лез.

В магазинчике у двух прилавков и весов на гирьках стояли женщины. Сквозняк гулял, в дверях маячила овчарка — крупная, умная, тёмная, с настороженными ушами. Её звали Лайда. За ней вошёл участковый — Пётр Агафкин, уже седой у висков, уставшие глаза, фуражка набекрень. Он снял перчатки, кивнул знакомым.

— Ну что, — тише, чем обычно, спросил у продавщицы, — с талонами чего?

— Мыла не будет, — отрезала та, пряча пачку «Детского». — Сахар по двадцать. По одному.

Агафкин кивнул и, уже у двери, окликнул лесника:

— Егор, ты к Тычковым? Загляну попозже. Слушок не добрый идёт. Шепчут, мол, снова младенец пропал.

Егор мимолётно дёрнул щекой.

— Слушок пусти дальше по ветру, Петро. Пока не видел — не болтай. А от языка бабы развесить и костёр развести это недолгое дело.

— А если не слушок?

— Тогда поговорим, — коротко ответил Егор и ушёл вслед за фельдшерицей.

Дорога к дому Тычковых шла мимо пустыря, где на зимних праздниках была своя обычая в этой деревне жгли ёлки, за пустырём начинался обрыв к речке — вода шумела внизу, билась об гальку. Вера жила в доме на два окна, с пристроем, где стояла «Рига» — стиралка, давно не рабочая, теперь на ней сушили варежки. На веранде висел крючок с мужскти бушлатом — Серёгин. Вера его не снимала, так и висит. Запах шёл — солёный, терпкий, хвоя и гарь — будто он сам ещё в доме.

Вера лежала на кровати, подложив под спину подушки. Лицо белое, губы искусаны. Лидия Ивановна металась между печью и столом, держала наготове полотенца и кипяток. Младшая сестра, Таня, стояла с тазом, в глазах страх и злость.

— Дошли, слава богу, — сказала Лидия, и голос срывался. — Зинаида Степановна, я вас умоляю, помогите. У неё воды отошли с утра, а схватки как‑то… как‑то… — махнула рукой. — В общем, идёт.

Зинаида сняла пальто прямо на ходу, вымыла руки над тазом, откинула волосы, закатала рукава. Голос сухой, уверенный:

— Таня, кипяток потавь, пускай тихо дышит. Лидия, не суетись, штаны до конца дочери снимай, пелёнки мне сюда. Егор, выйди на крыльцо, если машина поедет — встречай. Если «шнырь» придёт — гони поганой метлой. Курите, там, что хотите делайте — сюда не лезьте.

— А может и нет курева, у нас — пробормотал в дверях Васка Шнырь, уже приглядываясь, будто из воздуха сложился. — Мы ж на радостях-то… — улыбка его была кривой, пустые карманы топорщились наружу. Глаза блуждали.

— Вон, — тихо сказала Зина, даже не глядя. — Без тебя ни где никак , достал. Иди в магазин, бутылку купи, принеси да пей — только не мешай.

Васка выскользнул, не споря. Он умел чувствовать тон, которым с ним разговаривают.

Схватки шли затяжные, не стремительные. Вера мотала головой, дышала часто, в перерывах просила пить, потом бросала кружку, сама не зная зачем. На комоде лежали аккуратно сложенные маленькие распашонки, носочки, вязаная шапочка — Лидия Ивановны, вязала ночами. На стене — фотографии: Вера с Серёгой у штабеля брёвен, улыбки, пиджак на нём чужой, прокатный, но сидит как надо; рядом — свадьба в клубе, бумажные цветы на стенах, гармошка, задник «Зима в лесу». Тогда было шумно. Сейчас в квартире дышала печь, постукивал крышкой котёл.

— Дыши глубже, — говорила Зина. — На схватке — только вниз, только выдыхай. За меня держись, смотри в окно. Там берёза — видишь? Вот за неё глазами держись думай чего-нибудь хорошее.

Вера слушалась. Она вообще была из послушных — не в смысле покорных, а в смысле упрямо терпящих. Внутри у неё перекатывалась тошнота и страх, обиженно стучало сердце, хотелось завернуться в Серёгин бушлат и исчезнуть, но Зинин голос держал.

Егор сидел на крыльце. Рядом шуршала Лайда — участковый привёл, но сам задержался у магазина. Пёс сдвигал уши на шум, прислушивался к лесу и улицам, где сейчас кто‑то колотил по воротам, кто‑то ругался на пустой бак с водой. Рядом, на лавке — алюминиевая кружка, спички. Он не любил Зинину сухость, но уважал её порядок. В лесу, как и в медицине, если не держать порядок — лес тебя съест.

— Эй, Егор, — рядом возник участковый, тихий, как тень. — Как?

— Идёт. А ты чё приперся с псиной?

—Тут шепчутся: мол, у Зины — странные роды были. Мол, младенец исчез. Ты знаешь, у меня это — по бумагам все строго, каждый слух отчет в центр.

***************

Она отрезала, перевязала, протёрла, проверила дыхание, сердце. Работала четко.

— Дай, — попросила. — Мне… на руки.

— Подожди, — Зина сдержала взгляд. — Проверю уши, нос, горлышко.

Она наклонилась. Уши обычные, нос — обычный, язык — маленький, влажный. Но у виска — тонкая белая прядка, как нитка, смешная. Вещь не редкая, так рождаются.

Дверь скрипнула, Егор заглянул краем глаза — знал меру, лишним быть не любил. Участковый остался на пороге, не заходя. Лайда уткнулась носом в косяк и заскулила снова, тянула воздух, будто искала что‑то знакомое. Зина посмотрела на собаку.

— Всё, — сказала Зина. — Дочка. Крепкая. Вера, молодец. Лидия, чай поставь. Таня, воды холодной — побрызгай лицо, и не реви. Нормально всё.

Вера взяла ребёнка. Лицо её стало вдруг совсем другим — не женским и не девичьим, а тем самым, с которым женщина держит на руках своёродное. Лидия упала на стул и закрыла лицо ладонями.

— Спасибо… — шептала. — Господи… спасибо…

Егор, молча кивнув, стянул шапку и вышел. Участковый остался. Ждал, пока Зина выйдет на крыльцо. Она закрыла за собой дверь, прислонилась лопаткой к стене, коротко вздохнула — просто восстановить дыхание. Агафкин смотрел в упор, знал, что резким вопросом тут не возьмешь.

— Справка будет? — спросил обыденным тоном.

— Будет. Завтра. Сегодня пусть спят. умялась. По утру еще заглянупотом надо убдет все по бумажкам оформить.

— Слышала? — он наклонил голову в сторону. — Шепчутся, что ты «забираешь». Что мать очухается — а ребёнка нет. В прошлый раз у вдовы Калининой так было. Ты сказала — мертворожденный. А баба Матрёна говорила, слышала крик.

— Матрёна — слышит, где ей выгодно, — спокойно ответила Зина. — У Калининой был выкидыш на восьмом, ребёнок не тянул. Я не акушерка чудес. Я фельдшер без условий. Ты знаешь. Матрена меня терпеть не может, я же у нее работу повитуха забрала, она то все по баням роды принимала.

— Я знаю, — кивнул участковый. — Но знаю и другое. В прошлом году два «не дотянули» по твоим бумажкам. В позапрошлом — один. И у всех матерей… — он подбирал слова, не желая звучать смешно, — у всех матерей потом были сны одна к одной. Про лес. Про то, что кто‑то с ними разговаривал. Как ты шла в лес и как будто запеленатых малышей туда несла. Это не я придумал, это бабы — а я привык слушать, что бабы шепчут: в их шепоте порой правдивых фактов больше, чем в наших отчётах у начальства.

Зина выпрямилась. Серые глаза чуть потемнели. Но в голосе не было ни угрозы, ни смущения. Только усталость.

— Петро в тайге не сплетнями люди живут. А если хочешь сеять панику — кричи, что я ведьма проклятая. Давно никто не кричал, может, соседи повеселеют.

Он промолчал. И как то глянул из под брови, «мол ты мне не юмори, я серьезно». Он достал папиросу закурил.

— Завтра зайду, — сказал наконец. — Не ругайся. Я не враг. Я просто… я тут один на село. И если чего — я должен первым знать.

— Завтра, — кивнула она.

*****************

Агафкин шел неторопливо, сапоги чавкали по глине — к ночи мороз прихватил верх, а под низом оставалась жидкая жижа, которая втягивала каблук, как липучка. Собаки за заборами перетяфкивались меж собой. Он остановился у калитки дома, где жила Марина, та самая, что два года назад рожала и осталась без младенца. Калитка была из досок, сколоченных абы как, верхние держались на честном слове и ржавом гвозде. Он толкнул плечом — доски заскрипели, собака с другой стороны прижалась носом в щель и зарычала.

— Маринка, — позвал он. — Это я.

Дверь открылась с задержкой, будто хозяйка сперва прислушивалась, а потом решилась. На пороге показалась женщина лет тридцати пяти, с усталым лицом, щеки впали, глаза красные, будто недосып годами. На руках укачивала мальца в синем комбинезоне. Тот хныкал, всхлипывал, но грудь матери находил легко — Марина, одной рукой придерживая, другой поправила полотно, чтоб не вываливался.

— Чего тебе, Петро? — голос её был хриплый, с усталостью, будто она только что из постели поднялась, хотя в избе горела лампочка и на плите уже шипела каша.

— Поговорить надо, — сказал он и шагнул внутрь, не дожидаясь приглашения. — Про твои прошлые роды.

Она дёрнулась, как от пощёчины. Сначала хотела возразить, но потом махнула рукой, прошла к лавке и опустилась. Младенца на руках держала крепко, словно боялась, что и этот исчезнет.

— Ты опять за своё, — тихо сказала. — Сколько можно?

— Столько, пока не пойму, — сдержанно ответил он. — Скажи прямо, как тогда было. Всё по порядку.

Она покачала головой, вцепившись пальцами в пелёнку.

— Я клясться могу, Петро, слышала я крик. Маленький, слабый, но был. В ушах ещё стоял, когда в глаза темнота пошла. А я… я ведь слаба была, кровь ушла вся, сознание провалилось. Очнулась — Зина сказала: мертворождённый. Бумаги, мол, потом подпишешь, в ФАПе лежит. Я и не пошла. Чего идти? Чужой он мне уже был, раз мёртвый. Не захотела глядеть.

Агафкин выругался, кулак сжал.

— Три истории, Маринка. Три. И во всех одно и то же. Кричал, а потом вдруг — мёртвый. И никто, ни одна из вас не пошла даже взглянуть на мёртвого. Что ж вы за мамаши такие?

Она резко вскинула глаза, в которых усталость сменил гнев.

— А какие надо такие и мамаши… — процедила сквозь зубы. — Вон через год Алёшка родился, и слава Богу. Вот он, живой. Я не хочу старое бередить. Что было — прошло. Дай мне жить, Петро.

Мальчишка на руках заёрзал, захныкал громче. Она быстро поднесла грудь, он вцепился, зажмурился, стал сосать жадно, унимаясь. Она погладила его по спине, глядя в сторону, будто разговор для неё закончился.

— Мне времени нету, — сказала, уже мягче. — На разговоры твои. Не хочу я старое вспоминать.

Агафкин ещё раз выругался, но уже вполголоса. Поднялся, поправил фуражку. Понял — от неё ничего больше не выжмешь. Женщина закрылась в себе, как сундук.

Он вышел во двор, пёс у калитки снова зарычал, но на этот раз отступил, узнав запах. Участковый закурил, затянулся резко, будто хотел дымом выбить из головы бессилие. Потом пошёл дальше — дорога вела к дому Матрёны.

У Матрёны изба стояла ближе к речке. Запах рыбы и дыма бил в нос ещё с калитки. На верёвке у сарая висели подмёрзшие сети, на лавке валялся весло, обструганное до гладкости. Дверь приоткрылась, когда он только поднял руку, и на пороге появилась старуха — косынка на голове, руки в муке, видно, тесто месила. За её плечом слышался тяжёлый кашель мужика.

— Петро, — сказала, прищурившись. — Чего приперся?

— Поговорить надо, баб Матрёна. Про Зину твою.

— Про неё, значит… — Старуха вздохнула и кивнула: — Заходи, только тихо. Дед спит после уколов, не тревожь.

В избе пахло хлебом, жареной рыбой и йодом. На печи сушились штаны, рядом висел котёл с водой. На постели, у окна, лежал дед — костлявый, лицо жёлтое, глаза закрыты. Бока его туго перевязаны полотнищами, на тумбочке пузырёк со спиртом и пустая ампула.

— С перепою упал, — пояснила Матрёна, махнув рукой. — На валун боком, селезёнку порвал. В больницу возили, резали, теперь вот лежит. Я с ним как нянька. Не до ваших разборок мне.

— Ты только скажи, что думаешь, — тихо сказал Агафкин, чтобы не тревожить больного.

Матрёна села напротив, вытерла руки о фартук. Глаза её были острые, цепкие, как у сороки.

— А думаю я вот что. Зинка детей ворует. Куда, зачем — не знаю. Но ворует. Не зря я повитухой столько лет пробыла. По всем законам божьим и таёжным роды в бане принимала, а не под простыней, чтоб никто не видел. А у неё всё потайком.

— Доказать можешь? — спросил Агафкин, пристально глядя.

— А что мне доказывать? Я нутром чую. Не просто так бабы шепчут. Уж я этих криков наслышалась, и знаю, где ребёнок живой, а где уже душа ушла. А она… — Матрёна сплюнула в сторону. — Не к добру всё это.

Дед застонал, перевернулся, и Матрёна вскочила, поправила ему подушку, подоткнула одеяло. Голос её стал мягким, заботливым.

— Вот видишь, Петро, у меня и так забота по горло. Не до ваших тепрь тайн. Но чую я, что правду надо искать. Пока поздно не стало.

Агафкин кивнул.

— Ладно. Спасибо, баб Матрёна.

Он вышел на улицу, затянулся папиросой. Ветер с реки донёс сырой запах воды, доски под ногами скрипели. В голове крутились её слова — ворует. Не зря бабы шепчут. И три одинаковых истории. Он шёл дальше по улице, и казалось, что каждый забор смотрит на него глазами.

Тишина деревни становилась вязкой, как болотная жижа, и в ней таилась правда, которую предстояло вытаскивать как занозу старую с мясом, если уж взялся.

********************

Сумерки в Кедровом Яру опускались быстро. Генератор на улице клуба ещё тарахтел, но свет фонарей от столбов уже проваливался в туман, который потянуло с реки. По гравийке, скрипя камешками, шёл Агафкин, собака Лайда держалась чуть впереди, уши навострила, ловила все звуки — от хлопнувшей двери до далёкого посвиста в лесу. Участковый в руке крутил спичечный коробок — привычка: сигареты давно прикуривал зажигалкой, не думая, но спички таскал всегда.

Навстречу, пошатываясь, показался Васка Шнырь. В руках бутылка, горлышко уже блестело, и пробка сорвана. Он шёл не спеша, то и дело поправляя на плече куртку — чужую, с чужого плеча, длинноватую. Лицо его было серым, помятым, глаза блуждали, толи от пьянки — толи от постоянного недосыпа.

— О, начальник, — вытянул он слова, будто хотел в шутку, но голос звучал хрипло. — Ты куда так спешишь, будто у тебя повестка в райотдел?

Агафкин прищурился.
— Домой иду. А ты чего, ещё трезвый? Чудеса.

Шнырь усмехнулся, постучал пальцем по бутылке.
— Деньги на выпивку — как ветром сдуло. Ходишь, бродишь, вертишься. А ночью глаза закрыть не могу. Лежу, ворочаюсь, в голове всякое. И тут кстати! Заметил я то, что раньше мимо глаз шло.

Агафкин остановился, посмотрел прямо, внимательно. Лайда зарычала на Васку, но негромко, больше из привычки.

— Ну и что ж ты заметил? — спросил он.

Шнырь поднял плечи, повёл глазами в сторону ФАПа, где за деревьями маячил силуэт низкой крыши.
— Не хочу я наговаривать на Зинку. Не дура, знаешь. И к себе она не подпустит, и в глупых делах не замечена. Но, клянусь, Петро, чуть не каждый день вижу, как она к старой бане шастает. Там, за пунктом, домишко полуразваленный стоит. Никому не нужен, крыша провалилась, окна пустые. А она туда ходит. Днём редко, а вечером да ночью — бывает. Я-то раньше не замечал: пьяный, придёшь, свалишься. А щас — денег нет, трезвый бываю. Сидишь, глядишь в потолок. И видишь.

Агафкин нахмурился, сплюнул в сторону.
— Может, тебе после недельного сушняка чудится?

Шнырь резко мотнул головой, волосы прилипли ко лбу.
— Нет, начальник. Глаза мои не обманешь. Я вижу. В одной руке у неё сумка, второй дверь придерживает. Шасть — и нету. И свету никакого там. Что она там делает, а?

Они прошли ещё десяток шагов. Камешки хрустели под сапогами, ветер гнал запах дыма от печных труб, где-то далеко крикнула ворона. Лайда фыркнула, повернула голову в сторону темнеющего огорода, но потом вернулась к хозяину.

Агафкин закурил, затянулся, долго молчал. Потом сказал негромко, будто самому себе:
— Три истории с младенцами. Теперь ещё твои байки про баню. Нет, Василий, так дело не пойдёт.

Шнырь поёжился, но попытался хмыкнуть.
— Я же не для того, чтоб ябедничать. Сам я что — пес смердячий. А ты у нас власть. Ты и смотри.

— Вот и посмотрим, — отрезал Агафкин. Он остановился, повернулся лицом к Васке, посмотрел жёстко, так что тот отвёл глаза. — Засаду устроим. Ты мне покажешь место, мы там сядем. И будем ждать. Ночью, днём — как пойдёт. Если правда, что она туда лазает, — схожу за ней своими глазами увижу то там. А если это твои галлюцинации от похмелья, получишь пятнадцать суток ареста.

Шнырь растерялся, даже губы зашевелились, будто хотел что-то сказать, но не решался. Потом спрятал бутылку за спину, почесал подбородок.
— Ты ж меня знаешь, Петро. Я человек слабый. Но врать — не вру. Ты хоть раз видел, чтоб я наговаривал не по делу?

Агафкин дернул плечом.
— Видел. Но поверю всё равно.

Они пошли рядом — один держал шаг твёрдый, ровный, собака шла впереди, другой семенил чуть сбоку, покашливал, обнимал бутылку, будто та могла его защитить. Вечер густел, в избе на углу хлопнула дверь, из трубы пахнуло дымом. Где-то во дворах куры ещё возились, собаки лаяли на ветер.

— Ну, — пробурчал Шнырь, — коли так, то пошли кок раз дело к ночи. Я тебе покажу. Сам убедишься.

*******************************

Ночь стояла безлунная, только звёзды холодно мигали сквозь сизый дым от труб, тянувшийся над деревней. Генератор уже умолк, и тишина резала слух. Лайда настороженно ходила кругами, то принюхиваясь к траве, то поворачивая голову в сторону старого участка, где темнел покосившийся сруб и баня с проваленной крышей.

Агафкин с Ваской устроились за кустами у забора. Земля под ногами мокрая, сапоги втягивали холод, он пробирался к костям. Васка то и дело тянулся к бутылке, но Агафкин хлопнул его по руке:

— Не вздумай. Глаза нужны трезвые.

— Да я ж... для храбрости... — пробормотал Шнырь, но послушно убрал.

Прошло минут двадцать, может больше. Лайда вдруг напряглась, шерсть на загривке встала дыбом. Участковый, только было собравшийся перекурить, замер, выкинул спичку. Из тьмы, со стороны ФАПа, показалась фигура. Мешок на плече, походка быстрая, будто не хотела попадаться на глаза.

— Зинка, — прошептал Шнырь, и голос у него дрогнул.

— Молчи, — рыкнул Агафкин, прижал его за шиворот.

Они следили, как женщина приблизилась к покосившейся бане. Доска двери скрипнула, тень скользнула внутрь. Агафкин тихо поднялся, рукой указал: «за мной». Лайда рвалась вперёд, но вдруг сорвалась, взвизгнула, и кинулась куда-то в темноту, будто её звали.

— Чёртова псина, — сквозь зубы сказал Агафкин. — Ладно. Пошли.

Они подкрались к бане, тишина вокруг стояла вязкая, только мышь где-то шуршала. Запах ударил сразу — кислый, тяжёлый, как от сырой земли и старой крови. В предбаннике висел на стене почерневший веник, стены отсырели, доски под ногами пружинили.

Агафкин вынул фонарик, включил, тонкий луч выхватил углы — голый стол, обвалившиеся полоки, на полу валялись тряпки.

— Тут пусто... — начал было Васка, но тут дверь в парной заскрипела.

Они толкнули её, и дверь открылась на ладонь. Фонарь скользнул внутрь, и там, в углу, они увидели её. Зинаида сидела на корточках. Халат сбился на одно плечо, лицо перекошено до неузнаваемости, зубы торчали острые, глаза отражали свет как у зверя. Под ногами — лужа, по доскам растекалась кровь, густая, свежая. В руках — маленькое тельце, в котором ещё угадывались крошечные пальцы. Она вгрызалась в плоть, рывками, и фонарь высветил крошечную ручку, торчащую из её рта.

— Господи... — выдохнул Шнырь, и у него задрожали колени.

Зина повернула голову. Медленно, будто ей некуда спешить. Лицо всё в алом, губы в ошмётках, глаза звериные. Она оскалилась, дыхание её зашипело, как у змеи.

— Бежим! — выкрикнул Агафкин, толкая Васку назад.

Они кинулись к выходу, дверь хрястнула, едва не слетев с петель. В груди у обоих стучало так, будто сердце хотело выскочить наружу. Сзади раздался звук — не шаги, а будто когтями по дереву.

Агафкин, вылетев во двор, развернулся, поднял «Макаров». Две вспышки разорвали темноту, гильзы упали в мокрую траву. Звук хлопнул, отразился эхом от сарая. Но Зина, выйдя в дверной проём, только чуть качнулась, и снова затаилась в тени. Пули её не брали.

— Стреляй, ещё! — завопил Васка, но голос у него сорвался на визг.

Агафкин дал ещё две, по силуэту. Тот чуть отпрянул в проём, но падать не собирался. Тогда участковый с ноги выбил калитку соседнего забора, убирая препятствие, схватил Шныря за локоть и рванул к улице.

Они остановились только у тёмного пустыря, за которым начиналась дорога к реке. Дыхание сбивалось, пар изо рта клубился. Шнырь упал на землю, задыхаясь, руки тряслись.

— Ты видел?! — хрипел он. — Ты видел?! Это ж не человек! Это ж... не...

— Видел, — сухо отрезал Агафкин. Лицо его было белым, глаза сверкали. — Пули её не берут.

Они стояли в ночи, прижавшись к забору, слушая, как издалека скрипнула дверь бани. Но тьма снова сомкнулась, будто там никого не было.

Шнырь, глядя в землю, дрожал, зубы стучали.
— Петро... а что, если она теперь за нами пойдёт?

Агафкин не ответил. Он знал только одно: утром в отчётах о такой ночи не напишешь. И не расскажешь. А в голове звучал скрип досок и этот звериный оскал, от которого кровь стыла в жилах.

****************
ПРОДОЛЖЕНИЕ ТУТ <<<<< ЖМИ СЮДА <<<<
ХОТИТЕ БОЛЬШЕ ПЕЧАТНЫХ ИСТОРИЙ?
ИЛИ
ХОТИТЕ УСЛЫШАТЬ В ШИКАРНОЙ МОЕЙ ОЗВУЧКЕ ЭТИ ИСТОРИИ И ПОДДЕРЖАТЬ КАНАЛ?
ДЗЕН ПРЕМИУМ: ТАМ ВЫПУСКИ КОТОРЫХ НЕТ БОЛЬШЕ НИГДЕ, ПО ЦЕНЕ БУЛКИ ХЛЕБА!
https://dzen.ru/video/watch/689e7bfe1dbd6c71d105b8b0