Найти в Дзене
Страна Читателей

ЛЕЧИШЬ БРОДЯГ, НУ И ЖИВИ ТОГДА С НИМИ! –ЗАЯВИЛ МУЖ, ПРИВОДЯ ДОМОЙ БЕРЕМЕННУЮ ЛЮБОВНИЦУ И ВЫГОНЯЯ ЖЕНУ,А ЧЕРЕЗ ГОД ПОПАВ К НЕЙ В ОПЕРАЦИОННЫЙ

— «Лечишь бродяг? Ну и живи тогда с ними!» — сказал он в тот вечер так громко, что у меня щёлкнула в ушах невидимая пружина. Я зажмурилась, будто от вспышки, и чашка с горячим чаем содрогнулась в руках. А через год он лежал на столе операционной, бледный, с лентой кардиомонитора на пальце, и я держала его за ледяное запястье, считая удары. Знаете, судьба не делает эффектных кругов ради кино. Но иногда она смыкается так тихо и точно, что слышно, как щёлкает защёлка.

Мы с Андреем прожили одиннадцать лет. Не то чтобы счастливо и не то чтобы несчастливо — как живут тысячи: ипотека, ремонт, ссоры о мелочах, редкие поездки на озеро. Мы познакомились ещё на выпускном в медколледже: он был фельдшер «скорой», я — медсестра в районной поликлинике. Он смеялся громко, щедро, так, что все оборачивались, и казался сильнее и спокойнее любого взрослого в комнате. Я тогда подумала: вот бы рядом с таким не страшно. И первое время действительно не было страшно. После ночных смен он приносил мне горячие беляши с круглосуточной, мы засыпали под шум старого вентилятора и строили планы: снимем двенадцатый этаж, накопим на машину, может, ребёнка… Ребёнок у нас не вышел — дважды беременность уходила на ранних сроках. Врач говорила: «Не вините себя, бывает». Но люди не слушают врачей, особенно когда нужно не винить себя.

Я никогда не могла пройти мимо чужой беды. Да, звучит избито, но так было. Летом у подстанции «скорой» всегда толпились те, кого проще не замечать: мужчины в прорезиненных ботинках зимой и в шлёпанцах летом, женщины с отёчными руками, подростки, у которых вместо сумок — пакеты из супермаркета. У многих документы пропали, дом — тоже. Я не считала это подвигом: просто бинтовала, мазала, иногда приносила из дома чистые рубашки, если видела на человеке грязную, в засохшей крови. Когда Андрей начинал ворчать — «ну ты же не благотворительный фонд» — я отвечала: «Я — медсестра. И у меня руки, не камни». Он смеялся. А потом перестал.

Тот вечер, когда всё лопнуло, помню по запахам: жареная картошка, прогорклое масло, дождь в открытой форточке. Андрей пришёл злой, глаза тяжелые. Сначала молчал, потом сказал: «Мы с Леной… Она беременна». Мир как будто дернулся. Я медленно поставила тарелку на стол, потому что пальцы пробило холодом. Дальше был его монолог — долгий, неуклюжий: я его не понимаю, мы давно чужие, он имеет право на счастье, она молодая, с нею легко. И финальная фраза — про «бродяг» — прозвучала почти как облегчение: нашёл объяснение, почему я неудобна. Удобней думать, что я живу чужими бедами, чтобы не видеть, как трескается наша.

Я собрала вещи в два пакета. Барахтаясь в шкафах, наткнулась на альбом с фото: мы на озере, мокрые, смеёмся; его ладонь у меня на плече — широкая, тёплая. Эта ладонь потом будет лежать безвольно на операционном столе, и я буду проверять тургор кожи на тыльной поверхности, потому что привычка сильнее воспоминаний. Тогда же я просто закрыла альбом и положила обратно. Взяла зубную щётку, пару халатов, документы. На кухне оставила ключ на подоконнике. «Куда ты?» — спросил он. «К Оксане. Переночую». Он хотел что-то сказать, но не сказал. В дверях я услышала его тяжёлый выдох — он привык быстро облегчать боль себе и не думать, что будет дальше.

Оксана жила в старой «сталинке» с высокими потолками. Мы когда-то вместе вели смены — она знала, как держится голова в обмороке и как, смеясь, жить дальше. В первую ночь у неё я не плакала. Я лежала и слушала, как на улице звякают трамваи, и удивлялась: почему всё вокруг не рухнуло? Ведь должно было — по логике. Утром я пошла на работу. В процедурном стояли банки с физраствором, пахло спиртом и марганцовкой, я делала уколы, мерила давление, подкручивала регуляторы. Мне казалось, что я держусь только потому, что у меня есть этот ритуальный ряд действий. Вытащишь — развалюсь.

Через неделю я сняла маленькую комнату в коммуналке. Окно смотрело в колодец двора: видно было только кусок неба и бельё соседей. Хозяйка, Нинель Платоновна, женщина вечно в стёганом халате, любила смотреть новости и говорить: «Жизнь тяжёлая, доча, но мы привыкшие». Она не задавала лишних вопросов — и за это я была ей благодарна. Вечерами я сортировала по коробкам чужие лекарства: кто-то приносил, кто-то отдавал — «маме не пригодилось», «врачу не успели». Я звонила в пункт обогрева — маленькое помещение на окраине, где зимой людям можно было переночевать на раскладушках. С ребятами с Мостовой — так мы называли группу, жившую под путепроводом — у нас установились почти дружеские отношения: вызовешь врачу, достанешь мазь, вымоешь, покричишь — и смеяться вместе легче.

Я понимала, как со стороны это выглядит: женщина из коммуналки тратит зарплату на чужих, хотя сама платит за комнату и за проезд. Но внутри, без красивых слов, было просто так: я лучше сплю, когда знаю, что у Пети не загноится ранка, а у тёти Веры не отвалятся ноги от диабета. Когда Андрей бросил мне ту фразу — «живи тогда с ними» — он думал, что этим унизит. Но он ошибся адресом. Я и правда жила «с ними» — не под мостом, но рядом. И мир от этого казался честнее.

Развод оформили быстро. В суде стены были цвета перекиси, а секретарь читала документы так, будто объявляла погоду. Я держала паспорт, чувствовала липкую бумагу корешка и думала, что всё это — как снятие шва: больно, но правильно. Нам нечего делить — квартиру Андрей купил до брака, я из неё ушла сама. С его беременной Леной я ни разу не виделась — и не хотела. Смысл? Да, мне было больно, но в ту боль бесполезно тыкать пальцем. Я перестала носить обручальное кольцо, и палец ещё долго ныл — память тела цепляется за металл крепче, чем ум за обещания.

Осенью я перешла в хирургическое отделение — там требовалась операционная сестра. Учиться заново в тридцать шесть — страшно. Но я вытянула. В операционной всё подчинено ритму, и это ритм, который даёт жизнь. Трижды проверяешь набор, шепотом называешь инструменты, готовишь шовный материал. В ухе у тебя стетоскоп времени — «бип-бип-бип». Сердца людей бьются рядом с твоим, и ты, даже если не любишь пафоса, понимаешь: кто-то доверил тебе самую тонкую нить. Я стала спокойнее. Когда ты каждый день видишь кровь, её перестаёшь бояться — начинаешь уважать. Она не «грязь», она работающая жидкость, и твоя задача — чтобы она продолжила работать.

Зима была долгой. В январе у нас в пункте обогрева умер Серёжа — тихий, всегда благодарный, который пытался найти работу грузчиком и никак; лёг спать и не проснулся. Я шла домой через снег, и мне впервые хотелось орать от несправедливости. Но я пришла, села на табурет, выпила крепкий чай и написала на листочке: «Никто не лишний». Прикрепила к стене кнопкой. Пусть смешно, но это стало моим девизом. Если у меня в смену никто не «лишний», то я на своём месте.

Весной всё повернулось. Был обычный суматошный день: плановая, экстренная, опять плановая — зашиваем, снимаем, зашиваем. В приёмнике заорала сирена, и каталка влетела, будто нас втащило внутрь отбойным молотком. Мужчина после ДТП: шок, открытый перелом бедра, внутреннее кровотечение. Лицо распухло, волосы перепачканы кровью и пылью, глаза закрыты. Пока хирург заглядывал в снимки, я подсоединяла катетер, отзывала из памяти все движения. «Пульс нестабилен». «Держу, держу». Мыюр. Когда я наклонялась над ним, чтобы закрепить датчик на мизинце, заметила на руке родинку — на косточке большого пальца. Родинка-«капля», точно такая же, как у Андрея. Дурь, подумала, совпадения бывают. Потом он издал глухой стон, повернул голову, и я увидела разрезанный в детстве левый бровной край — Андрей в семнадцать разбился на велосипеде о ворота, шрам остался. Я застыла, как во сне. Это был он.

Дальше моё тело работало отдельно от меня. «Кровь!» — «Есть!» — «Давление падает!» — «Вводим!» — «Марлевый тампон!» — «Подаю!» — «Свет!» — «Есть свет!» Хирург, сухой, уверенный, командовал, и я отвечала, будто мы репетировали. И только где-то глубоко внутри тонко звенела струна: это тот, кто выгнал тебя, кто поставил точку. Человека, лежащего передо мной, это не касалось: он — мой пациент. И пока он мой пациент, есть только пульс, давление и шов.

Операция длилась три часа. Когда его вывезли в реанимацию, я вышла под потолочную решётку курилки и впервые за долгое время заплакала. Не потому что жалко. Не потому что «карма». Я плакала от того, как хрупко всё висит. Один поворот руля на мокрой дороге — и ты под лампой, беззащитный, как трёхлетний. И ещё от того, что я — при всей своей обиде — не хочу, чтобы он умер. Смерть никогда не решает ничего, кроме вопроса о смерти.

Он очнулся на третий день. Я зашла по делам к ним в отделение: нужно было забрать расходники. Он лежал, отвернувшись, и я почти решила уйти молча. Но он услышал мои шаги — операционные сестры ходят иначе, мы ступаем мягко — и повернул голову. Мы встретились глазами. Глаза у него были какие-то детские, растерянные. Андрей вздохнул и попытался приподняться. Я остановила жестом. Стояла молча. Он сказал: «Прости». И всё. Без оправданий, без многословия. Как будто неделю репетировал и выбрал одно слово.

— Ты жив, — сказала я. — Это главное. — Это ты мне жизнь спасла?

— Команда.

— Но ты… ты же могла…

— Я могла быть профессионалом. Я им и была.

Он тихо заулыбался, как улыбаются те, кто не верит, что его ещё можно согреть. «Лена ушла, — сказал он позже. — Сразу. Сказала, не подписывалась на инвалидов». Я не то чтобы ожидала другого. Люди иногда прыгают, не глядя. Ребёнка она забрала. Он пытался их найти — без толку. «Я сам всё разрушил», — сказал он. Я не спорила. Если человек сам признаёт, ему не нужны твои скрепки.

Мы разговаривали несколько раз — коротко, по делу. Я приносила ему бельё, помогала садиться, учила, как с костылями не развалиться. Он благодарил. В одном из разговоров он спросил: «А ты счастлива?» Я подумала и честно ответила: «Я жива. И я на своём месте. Это больше, чем счастье». Он кивнул, и, кажется, понял. Никаких попыток «вернуть», никаких цирков с цветами. Андрей впервые в жизни вёл себя как взрослый.

Я не знаю, что было бы, если бы он настоял, если бы стал звать, доказывать, молить и готовить мне борщ. Возможно, я сорвалась бы. Хорошо, что не пришлось узнавать. Он закончил реабилитацию, научился ходить без палочки, вернулся на «скорую» — теперь ему нельзя было в бригады, но он работал диспетчером и, говорят, был терпелив и аккуратен. Я увидела его однажды летом на остановке — он помогал пожилой женщине поднять тележку в автобус. Мы обменялись короткими кивками. Этого было достаточно.

Во мне тем временем росло что-то новое. Я много думала о том, почему не могу перестать носить мази и бинты на Мостовую, почему покупаю «тёте Вере» таблетки и слушаю болтовню Пети, который обещает «вот-вот с понедельника» бросить пить. Я поняла: я не спасаю мир — я его чиню в тех местах, где у меня хватает нитки. Это не гордость и не жертвенность. Это ремесло, как столярка. Я умею накладывать швы — наложу. Умею говорить так, чтобы человек перестал кричать — скажу. Умею прийти в ночь и включить свет над раскладушкой — приду. И пока я это делаю, я не разваливаюсь.

Однажды в пункт обогрева пришёл парень — лет двадцати — с выбитыми зубами. Его звали Витька, прозвали «Пёс»: гоняли из дома отчим и мать, ночевал где попало, но если давали работу, делал молча и до конца. У него была рваная рана на ладони — залезал куда-то через сетку, зацепился. Я мыла эту руку полчаса: грязь въелась, кровь засохла, каждая нитка врезалась в кожу. Он молчал, только иногда тихо выдыхал. Когда я накладывала швы, он вдруг спросил: «Вы почему добрые?» Я смутилась. Как объяснить? «Потому что мне тоже не раз давали руку, когда я падала», — сказала я. Он кивнул, как будто это и был ответ, который искал. Через месяц Витька устроился в ремонтный цех — гаражникам как раз нужен был парень с руками. Прибегал иногда: «Смотрите, я теперь в перчатках хожу!» — и тыкал мне ладони, как ребёнок, которому купили новые кроссовки.

Я стала писать короткие заметки о своих сменах. Без героизма, просто факты: «в 22:10 привезли мужчину, резаная рана, алкоголь, дальнейшая госпитализация», «в пункте обогрева — 34 человека, две женщины, одна беременная, отправили в кризисный центр». Писала на бумаге, потому что в интернете грязь липнет быстро, а бумага просто лежит. Нинель Платоновна иногда читала, вздыхала и говорила: «Ты, доча, как лимонад. Горечи много, а ты пузырьками её выбиваешь». Мне нравилось её сравнение.

Летом я взяла отпуск и на неделю уехала к морю — впервые одна. Сняла комнату в пансионате, ела кукурузу на пляже, слушала, как дети визжат в воде. В первый день чувствовала себя чужой в этом празднике. На третий начала дышать. Возвращаясь в город, я поняла: у меня началась новая жизнь, не «после» Андрея, а «вместе с» тем, что было. В прошлом — не только предательство, но и наша молодость, и мои смешные фото на озере. Это всё — мои кирпичи. Выкинешь — рухнешь.

Осень принесла ещё одно кольцо судьбы. На Мостовой загорелся матрас — кто-то курил, заснул. Огонь схватился быстро, и пока «пожарка» ехала, мы с соседями таскали воду из луж и пытались тушить. Когда пламя схлынуло, я увидела ребят, дрожащих в мокрой одежде, и меня трясло от злости: отогнали, не пустили в подвал, «идите вон», а теперь вот. Я пошла в администрацию. В дежурном кабинете пахло кофе и бумагой. Я говорила, наверное, полчаса: про пункт обогрева, про Серёжу, про Витьку, про то, что под путепроводом живут не «бродяги», а люди, и им нужен контейнер для белья, нормальная печка и один, чёрт побери, биотуалет. Меня слушали, переглядывались, спрашивали: «А кто вы?» — «Операционная сестра». — «И вам это надо?» — «Да». — «Зачем?» — «Потому что никто не лишний».

Через месяц нам привезли два старых, но исправных буржуйки, выдали разрешение на ночной пункт в холодные дни и обещали контейнер. Я вышла на улицу и рыдала от облегчения. Это была маленькая победа. Не голова дракона — хвост. Но и хвост мешает дышать.

В ту же зиму в отделение привезли мужчину: инфаркт, позднее обращение. Я делала всё в автомате и вдруг поймала себя на странной мысли: если бы это был Андрей, справилась бы ли я так же спокойно? Я вспомнила его на каталке, вспомнила своё спокойствие тогда — и поняла: да, справилась бы. Обиды прожигаются работой, как грязь — спиртом. Она всё равно остаётся на подошве, но не липнет так бешено.

Однажды, поздно вечером, когда я возвращалась со смены, меня догнал автомобиль «скорой». Андрей высунулся из окна — он тогда изредка ездил как второй водитель, если не хватало людей. «Подвезти?» Я села — идти было далеко. Мы ехали и молчали. На светофоре он сказал: «Я нашёл Лену. Она живёт у матери, ребёнка отдала в опеку. Говорит, не справилась». Я не знала, что ответить. Он добавил: «Я начал волонтёрить по выходным в детдоме. Там пацан есть, он любит конструкторы. Я ему приношу». Я кивнула. Мне не о чём было судить его — каждый расплачивается по-своему. «Ты изменилась, — сказал он на прощание. — Стала как будто выше ростом». «Я просто научилась стоять», — ответила я. Он улыбнулся.

Я не вышла замуж снова. Не потому что «никто не достоин» — потому что мне было хорошо одной. Я купила себе новую сковороду, научилась печь хачапури, повесила на стену фотографию моря. Иногда мы с Оксаной ходили в кино, иногда я приезжала к Нинель Платоновне просто посидеть на кухне — она любила сплетни про соседей, я — её борщ. В жизни было много тишины — и она оказалась не пустой. В этой тишине слышно, как сердцебиение возвращается к норме.

Самый трудный момент случился в марте. В пункт обогрева пришла женщина — Марина — с новорождённым. Мальчик шмыгал носом, глаза — как у воробья. Марина дрожала, рассказывала, что её выгнали из комнаты, где она жила по договорённости, денег нет. Я сняла с него мокрую ползунку, завернула в сухую простыню, сварила ей кашу, позвонила в кризисный центр. Пока ждала, сидела рядом и держала её за запястье. Она вдруг спросила: «У вас есть дети?» Я качнула головой. «Нет». Она смотрела на меня и плакала: «Значит, я — сволочь. У меня есть, а я не могу». Я сказала: «Вы не сволочь. Вы устали. Усталость — это не характеристика души». Когда за ней пришли, она всё повторяла: «Спасибо, спасибо». Я стояла в пустой комнате и думала: сколько на свете людей, которые считают себя мусором только потому, что не выдержали. И мне хотелось, чтобы у каждого был кто-то, кто скажет: «Ты устал. Ты не мусор».

Про Андрея я узнавала случайно. Видела его имя в графике дежурств, слышала, как фельдшера его хвалят — «не орёт, не давит». Он перестал пить — раньше он любил пиво в пятницу; после аварии даже запах не переносил. Иногда мы этим обменивались — короткими людскими новостями — и снова расходились. Я не строила легенд: не говорила себе «он изменился» или «он такой же». Он был человек, у которого получилось встать. И мне хватало.

Год назад мне предложили возглавить наш маленький пункт как координатора. Это звучит громко, но на деле — всё то же: списки, звонки, связь с администрацией, ремонт печек. Я согласилась. Я познакомилась с мужчиной, который делал нам деревянные полки — Алексеем. У него была сухая улыбка и тёплые руки плотника. Мы пару раз пили чай на крыльце. Он говорил мало, умел слушать. Мы не стали парой, хотя многие вокруг подталкивали — «ну чего ты одна?» — но мне это «одна» перестало казаться приговором. Может, когда-нибудь. Я больше ничего не форсирую.

В ноябре, в ночь большого снегопада, мне позвонил Витька: «Там, под Мостовой, мужик лежит, не двигается». Я бросилась. Снег мягко хрустел, ветер свистел, как чайник. Мужик был жив, замёрзший в досинь, у него иголками вонзались в кожу льдинки. Пока мы с Витькой тащили его к машине, он тихо стонал и бормотал: «Я никому не нужен». Я не знала его имени, но сказала: «Нужны. Прямо сейчас — мне». В приёмнике его взяли быстро. Когда оформили, он, приходя в себя, спросил: «Кто вы?» — «Операционная сестра». И сама себе улыбнулась: как же сильно я люблю это звание, будто оно мне вместо фамилии.

Иногда меня спрашивают: «Зачем тебе всё это? Это же чужие люди». Чужие — не значит «лишние». И вообще, «свои» — понятие скользкое. Январской ночью «своими» становятся те, кто подаёт тебе ведро воды для тушения матраса. На операционном столе «своими» становятся те, чью кровь ты держишь в мешке. В коммунальной кухне «своими» становятся те, кто делится соусом к макаронам. И даже человек, который когда-то сказал тебе жестокое, может стать не врагом, а просто частью твоей истории, как шрам — частью кожи.

Я не знаю, чем эта история закончится. Может быть, когда-нибудь я всё-таки выйду замуж за тёплые руки плотника или за чью-то ещё тишину. Может, так и буду жить в своей комнате с видом на бельё, печь хачапури и подписывать коробки с лекарствами. Может, у нас получится выбить не два буржуйки, а целый дом для временного проживания — молодой замначальника слушал меня на последнем совещании с неподдельным интересом. Я знаю только одно: у меня есть работа, которая держит меня в живых, и люди, ради которых стоит вставать утром.

Иногда, проходя мимо травматологии, я заглядываю в окно реанимации. Лампы светят одинаково жёстко, как тогда, когда под ними лежал Андрей. Я снова и снова возвращаюсь к той минуте, когда я увидела его и поняла, кто это. И каждый раз говорю себе: «Ты сделала правильно». Не потому, что «святая» — я далеко не такая. Просто потому, что жить с ненавистью — всё равно что носить в кармане раскалённый гвоздь: и жечь, и проку ноль. А жизнь — вещь упрямая. Она берёт тебя за руку и ведёт, и если ты каждый день делаешь чью-то боль чуть меньше, то в сумме получается совсем приличное счастье.

Однажды, в очередной снежный день, когда я шла на работу, за мной шли двое — Витька и ещё один из наших, молодой, в новой шапке. «Наташ, — крикнул Витька, — а можно на складе забрать ещё перчатки? Мы на работе провода тянем, руки мерзнут». Я обернулась и рассмеялась — от чистой радости, что они на работе, что им нужны перчатки для нормального дела. «Можно», — сказала я. И подумала: вот чем стоит мерить жизнь — не количеством предательств и прощений, а количествами перчаток, буржуек и тёплых детских пледов.

Вечером я вернулась домой, поставила чайник, села у окна. Внизу шуршали люди, развешивали бельё. Из соседней комнаты Нинель Платоновна громко рассказывала кому-то по телефону, что «наша Наташа опять кого-то спасла». Я улыбнулась и допила чай. На стене над столом висел мой листок — тот самый: «Никто не лишний». Я перечитала его и прибила получше новую кнопку, чтобы держался. Слово должно держаться, как шов.

И если завтра снова привезут того, кто сказал мне однажды жестокое, я опять буду подносить марлю и считывать пульс. Потому что прощение — это не возвращение. Прощение — это когда ты выбираешь не быть хуже своей лучшей версии, даже если никто не смотрит. А жить — это уметь выбирать своё «лучше» каждый день. Даже в коммуналке, даже в ночной смене, даже с усталостью в коленях. Жизнь — не справедлива, но упряма; и если в ней есть место тёплым рукам и тихому «спасибо», значит, она пока на нашей стороне.