Найти в Дзене
Грани близости

Горькая осень. Глава 2. "Гриша и грань молчания"

Гриша вернулся поздно. В прихожей пахло мокрыми носками и чем-то ещё — будто бы прокисшей безысходностью. Он молча снял телогрейку, повесил её на гвоздь, вбитый в косяк, и прошёл на кухню, стараясь не разбудить мать. Но Мария Ивановна уже сидела за столом, кутаясь в шерстяной платок, будто караулит кого-то. — Ты где так задержался? — её голос был тихий, но в нём звенела та самая нота, от которой у Гриши сжималось внутри, как в детстве, когда он возвращался с улицы с разбитыми коленками и карманами, полными песка. — Да там... Погрузка, — пробормотал он, опуская глаза. — КамАЗ не приехал, ждали. Мария Ивановна кивнула. Потом встала, налила ему остатки чая из эмалированного чайника. — Холодный... — заметил он, но не жаловался. Выпил. Запах заварки напоминал что-то из детства — субботнее утро, когда отец ещё был жив и они втроём ездили на рынок за картошкой. Кухонная лампочка тускло мигала, будто не соглашаясь с происходящим. На подоконнике стояли банки с соленьями, пыльными крышками вверх

Гриша вернулся поздно. В прихожей пахло мокрыми носками и чем-то ещё — будто бы прокисшей безысходностью. Он молча снял телогрейку, повесил её на гвоздь, вбитый в косяк, и прошёл на кухню, стараясь не разбудить мать. Но Мария Ивановна уже сидела за столом, кутаясь в шерстяной платок, будто караулит кого-то.

— Ты где так задержался? — её голос был тихий, но в нём звенела та самая нота, от которой у Гриши сжималось внутри, как в детстве, когда он возвращался с улицы с разбитыми коленками и карманами, полными песка.

— Да там... Погрузка, — пробормотал он, опуская глаза. — КамАЗ не приехал, ждали.

Мария Ивановна кивнула. Потом встала, налила ему остатки чая из эмалированного чайника.

— Холодный... — заметил он, но не жаловался. Выпил. Запах заварки напоминал что-то из детства — субботнее утро, когда отец ещё был жив и они втроём ездили на рынок за картошкой.

Кухонная лампочка тускло мигала, будто не соглашаясь с происходящим. На подоконнике стояли банки с соленьями, пыльными крышками вверх.

Мария Ивановна всё ещё закатывала — «на чёрный день», который, казалось, теперь был каждый день.

Рядом с плитой сохли самодельные тряпичные прихватки — Лена сшила их из старого халата, аккуратно прошила, но никто не похвалил.

— Лена спит? — спросил он наконец.

— Не знаю. Тебе бы с ней поговорить. Нельзя так, Гриш. Беременная она, а ты будто и не муж вовсе. Ходишь, как тень.

— А что говорить? — буркнул он. — Всё же ясно. Родит — и всё наладится.

— Родит... — эхом повторила Мария Ивановна. — А что ты сделал, чтобы она родила спокойно?

Он не ответил. Посмотрел на руки. Загрубевшие, в пыли, ногти чёрные. Такие же были у отца. Только отец, несмотря на грубость рук, умел обнимать. Гриша не умел.

Ему казалось, что слова ничего не решают. Что молчание — это тоже забота. Что если он носит кирпичи и не жалуется, значит, он — хороший муж.

Иногда ему снился сон: он идёт по строительной площадке с мешком цемента, а в конце дороги — Лена. Она улыбается, машет рукой, но чем ближе он подходит, тем прозрачнее она становится, пока совсем не исчезает.

Он просыпался с комком в горле и ощущением, что вот-вот что-то потеряет. Или уже потерял.

На заводе всё шло кувырком. Начальник обещал выдать аванс, но опять отложил. Один из рабочих принёс пузырь самогона. Гриша не пил — у него была своя установка: «Не тронь — и тебя не тронет». Но это не работало. Его всё равно трогали — мать, начальство, молчание Лены.

Ему хотелось одного — чтобы его просто оставили. Без разговоров, без советов, без намёков. Он уставал не только от физической работы, но и от того, что каждый, даже молча, чего-то от него ждал. А он не знал, как это «что-то» дать.

Иногда он вспоминал разговор с отцом. Было ему тогда лет четырнадцать. Отец стоял у сарая с топором, колол поленья, а он, Гриша, мялся рядом, не решаясь спросить, как быть, если нравится девчонка из соседнего класса.

Отец выслушал и тогда сказал: «Делай, сын, что можешь. Остальное — само либо придёт, либо уйдёт. Не удержишь ты никого, если не судьба». Тогда это казалось простым. Теперь — пугающе точным.

Он помнил, как они познакомились. Как она смотрела на него снизу вверх, чуть прищурившись от солнца. Как смеялась. Как потом, на первом свидании, ела мороженое и говорила, что мечтает о библиотеке, где пахнет книгами.

И он тогда подумал: «Вот она — моя». Он носил ей карамельки в обёртках с розами, варил варенье из одуванчиков, клал на подоконник у общаги. А теперь он приносил только молчание. И взгляд, полный усталости.

Он не понимал, как так вышло, что всё стало тяжёлым. Словно бы каждый день — это ещё одна тележка, которую нужно тащить по щебёнке.

Иногда он хотел снова оказаться тем самым мальчишкой, который просто пинает мяч по пыльной дорожке и не знает ничего о взрослом мире, где надо «уметь», «молчать», «терпеть».

Он тихо вошёл в комнату. Лена лежала, повернувшись к стене. Её плечи чуть подрагивали. Плакала? Или просто замерзла? Комната пахла уксусом и хвоей — Мария Ивановна натирала полы перед сном, «чтобы микробы не лазили».

На стене висел гобелен с оленями, а рядом — выцветшая фотография, где Гриша и Лена ещё улыбаются, смеются, держат в руках кружки с соком. Это был день их свадьбы. Скромный, в ДК, без платья и фаты. Но тогда это казалось настоящим счастьем.

Он лёг рядом. Не обнял. Просто лег. Как будто рядом быть — достаточно. Как будто само присутствие — это уже тепло. Но Лена даже не вздрогнула.

Он смотрел в потолок. Штукатурка осыпалась в углу, образуя пятно, похожее на птицу. Ему казалось, что это знак. Но какой — он не понимал.

— Лена... — тихо сказал он. — Прости, если я что-то не так. Просто я... не знаю, как. Я не умею. Но я стараюсь, правда.

Она не ответила. Дышала неглубоко. И он не знал, спит она или просто делает вид. Внутри росла тишина, похожая на лёд.

Он вспомнил, как однажды мама говорила: «Баба — это как печка. Не топишь — остынет. И не жалуйся потом, что не греет». Тогда он отмахнулся, подумал, что мать опять мудрствует. А теперь — может, была права.

И вдруг ему захотелось встать, одеться и уйти. Просто уйти в ночь, в туман, в никому не нужные улицы, где пахнет сырым углём и промасленным тряпьём. Где можно быть никем. Где никто не смотрит, не ждёт, не требует.

Но он остался. Потому что всё-таки — муж. Хоть какой. Хоть на один процент. Хоть из чувства долга. Хоть от страха, что если уйдёт — и правда больше никто не вернёт её тепла.

Он закрыл глаза и мысленно повторил то, что не решался сказать вслух: «Лен, я не умею по-другому. Но я рядом. Я учусь. Подожди меня...»