Снова август. Снова Карелия. Воздух русского севера встретил, словно теплота в груди от возвращения в отчий дом.
И как же хочется, не щурясь, смело глядеть на румяный, словно ланита славянской девицы, свет солнца на заре нового дня. Не дрогнувшим голосом, в одинокой тишине, поделиться с этим пламенем Ярила откровенностью, которую отродясь никому не доверял: наконечники этих изумрудных сосен - мечи братьев моих. Отец родной глядит на меня бездонными глазами неба… А мать моя - та журчащая средь берез река. Ей много веков, скольких она видела за эти годы… Но буйные белесые брызги ее все те же. Те, юные, которыми когда-то очаровался отец.
И все это - мое. Моя родина. Моя семья. Моя любовь и моя жертва. Отрада, которая вселяет в душу отчаянное бесстрашие, с которым, не дрогнув, идешь в бой, защищая родное.
И если хоть кто-нибудь посмел бы дать мне выбор - умереть или покинуть родную страну, - я бы бросилась со скал в пропасть, нежели покинула бы просторы, на которых была рождена.
|
Нога вновь ступает на мертвую, усопшую в тлетворных слезах землю Сандармоха. Воспоминания об этом месте в минувшем году, подобно гнойной и незатянувшейся ране, невольно выплескиваются буйными волнами наружу, рассекая не заживший порез. Это урочище не дышит. В нем ничего не меняется с годами. Только вот чувства при виде пепелища нескончаемого горя все те же: заставляющие душить в нутре подступающие слезы, глотать ком отчаяния, вставшего поперек, в горле.
Глядя на одного из нескончаемых жертв бесчинного уничтожения невинных людей, вслух гадали, как же несчастный оказался приставленным к дулу. Предположения оборвал подошедший мужчина: «Нет…Этот не был в Соловках. С ним все было быстро: привезли и почти сразу убили».
После этих слов на душе осел тяжкий тлен сочувствия и сопричастности. Мы разминулись. Каждый ушел по разным сторонам некоего полигона лжесвидетельства, смерти и ангедонии.
Спустя вязко текущий час хождения средь крестов, с которых тягостным и созидательным взглядом наблюдали за нами тысячи очей репрессированных, вновь завидела того мужчину: ссутулившись, он нависал над стелой. Столб ее почернел от нещадных, плеткой хлеставших октябрьских дождей. Его гниль словно скорбит вместе с лицами на фотографиях, в глазах которых затухает сознание, что скоро настанет безбрежная тьма. В них не горит агония страха и желания кричать о своей чистой верности родине. Все жгущие горло, порывающиеся наружу запальчивые слова, подобно тонущему, терзали нестерпимой и тернистой мукой душу, но резко оборвались, захлебнувшись: сознание щелкнуло, подобно курку, которому суждено выпустить на волю горящую в ледяном дуле пулю, что все слова бессмысленны. Никто здесь не услышит даже самый громкий и пронзительный крик. Вопль - это лишь тонкая веревка, которую с каждым неосторожным словом перетирают все охотнее востро наточенным ножом, приближая дерзнувшего к точке невозврата.
Какая-то чуждая изнурительная страсть узнать об этом месте больше, невзирая на то, что это принесет лишь боль и тяжкую думу, которая будет терзать по ночам, толкает подойти к мужчине и расспросить…
Он выпрямляется, глядя в упор на меня, и начинает повествовать: каждое его слово ложится в сознание, течет по венам, как удар метронома, поминающий каждого усопшего в Сандармохе.
-В ночь убивали до двухсот-трехсот человек. Всего было четыре палача, сменяющих друг друга. Стреляли с 34-го по 41-й год. В основном по осени и зиме. Тогда Сандармох не был лесом: это был пустырь, песчаный карьер. Лесхоз засадил это место соснами лишь в 60-х годах. И его не звали «урочищем» или «кладбищем», имя ему было простой спецобъект или хозяйство.
-А вы, случайно, не знаете, где именно было место расстрела?
Тут мужчина указывает рукой на небольшую нишу у дерева, по левую сторону от себя:
-Вот прямо здесь и убивали. Буквально мы сейчас стоим на этом месте. Видите эти ямы?
Оглядываю местность. Почти вся она неровна, испещрена заросшими травой пустошами разной формы и глубины. Вновь встречаемся с мужчиной взглядом:
-Каждая такая яма предназначена для расстрела людей от 2-х до 130-и человек. И около каждой стоит стела. Если видите монументальный столб, значит под ним убивали людей.
Опускаю взгляд вниз. Ноги немеют и дрожат в легкой судороге: тихо и незаметно подступает холодным ужасом осознание, что сейчас мы стоим на телах, когда-то отяжеленных свинцом и облитых кровью, истлевших до костей черепа, сокрытых слоем земли с изумрудной травой. Только сейчас замечаю, что каждая яма обложена по диаметру камнями, словно в безмолвной просьбе не ступать, не тревожить, не давить на пронзенную болью рану России, в глубине которой стонут, корежась, безвольные тела детей Отчизны.
-Все фотографии развешаны наугад. Это не означает, что люди убиты именно в той яме, около которой стоит столб с их изображением. Тут, - он обводит руками территорию около нас, - на участке, где массовое расположение могил, захоронено около семи тысяч.
На мгновения его голос стихает, он оборачивается на стелу, у которой стоял, указывает рукой на четыре фотографии:
-Вот это - сборная Карелии по боксу: тренер, тяжеловес, бойцы среднего и легкого веса. Всю команду расстреляли за то, что были финнами. Этого - первым, этого - вторым, и дальше... - Он пробегает пальцами по лицам убитых снизу вверх. - Вообще, репрессировали произвольно, кого попало. Например, был план - сто финнов - их взяли и убили. А во время войны, когда финские солдаты строили укрепления, никто даже не знал, что это место убийства.
Он понижает голос, шепчет едва различимо, словно не хочет, чтобы те, кто упокоен под нашими ногами, услышали:
-Перед расстрелом людей опаивали (во время вывоза останков при них находили бутылки и стаканы), живьем сгоняли в ямы и уничтожали. Только при раскопках 97-го года узнавали, кто убит. По черепам приблизительно выясняли, сколько мужчин, а сколько - женщин.
В думах, как мина у груди, взрывается что-то, погасившее живой огонь возбуждения, погрузив в скорбь и безмолвную печаль, как под слой разворошенной ударной волной землей…
…Дорога уводит все дальше. Сменяются деревья реками, то ласкаемыми жарким солнцем, то укрываемыми кудлатыми облаками, являющими глубинную чернь вод. А перед взором все еще пестрят миллионы лишенных красок лиц с усталыми холодными очами и устами, забывшими улыбку, растрескавшимися, выражающими все несчастье и эллипсизм.
Люди уходят.
Ночь верною службой,
Сны её мук не плодят.
Видеться свет голубой,
Небо стремится в закат.
Рассвет алой кровью течёт,
За неё он безумно рад.
Под руку нежно берёт,
И ведёт дальше в сад.
Бледность зимы провожая печально,
Устремиться к тропе.
Запомнился след нечаянно -
Образ в дымном столпе.
Люди уходят.
Осталась лишь она.
С ума те ночи не сводят.
В зеркале бледна.
Не учила жизнь оставлять всё тихо.
Не научилась наслаждаться в одиночестве.
Пронесётся день тот лихо,
Устанет свет в том благородстве.
Не счесть попыток биться в двери,
Где не раз её не ждали.
Заблудиться в той бы дебри,
Где сладок вкус морали.
Отравилась бы и вновь,
Стремясь к родным и звонким голосам.
Только разговор тогда и был последним,
Или всё же крайним стал?
Вслед за ним
Вздрагивать придётся,
От смеха их вдали.
Отчего же столько боли?
Снова она ведётся
На силуэты дальние свои.
Она любит тебя, жизнь,
Только не ведомо, куда так спешишь.
Забыла, кажется, как без тебя дышать
О, слово, не в пару одиночеству стоящее.
По льду не стала та бежать.
Тело её лежащее,
Воздуха морозного этюд.
Смеётся, устремляя к небу взор.
Только тени у неё снуют.
Расцветают персиком уста,
Бред сознания, что выше гор.
Она любит тебя, жизнь,
Только не ведомо, отчего стала так пуста.
Примечания:
Ланита - устаревшее обозначение щеки.
Тлетворный - гибельный, порождающий тление, оказывающий пагубное воздействие.
Ангедония - утрата способности испытывать удовольствие от жизни.
Эллипсизм - чувство печали при осознании невозможности увидеть будущее.