— Неужели ты не понимаешь… выхода нет?!
Голос Михаила сорвался, словно лезвие по стеклу, резанул шепотом.
— Оля, прошу, не будь эгоисткой! Ты хочешь, чтобы они… мыкались по съемным углам? Это же мои дети, Оль!
Я стояла, вцепившись побелевшими пальцами в холодный подоконник. Обернуться? Нет, не хватало сил. Но он всегда твердил: смотреть проблеме в лицо.
— Решено, — продолжил он, не дождавшись ответа, — либо ты принимаешь это, либо… я не знаю, Оля! Другого пути нет.
За окном фонари вырывали из зимней тьмы оранжевые, зловещие воронки света. И я впервые за пятнадцать лет оцепенела, не зная, что ответить мужу. Меня словно вывесили над пропастью, на шаткой лестнице между «до» и «после», между несбыточной мечтой и этим немыслимым абсурдом.
Кто я здесь? Жена? Хозяйка этого дома?
— И… СВЕТА? — едва продохнула я сквозь сжатые зубы.
— Да! И она! — отрезал он.
— Михаил, это моя квартира! Я вложила сюда восемь лет… и деньги, и душу, и… саму себя!
— Ну и что? Это мои дети. Они нуждаются в доме.
— И твоя… твоя бывшая тоже?!
— Она мать моих детей, Оля. Не забывай об этом.
Где та грань, что отделяет любящую женщину от загнанной в угол матери? Где предел уважения и начало отчаяния?
Я не знала. Я, кажется, уже ничего не знала.
***
— Ты же сильная, Оль… Справишься, — Михаил вздохнул и зачем-то потёр свой подбородок, словно в щетине крылась нежность, а не в уважении ко мне.
— Справлюсь? — рассмеялась я резко, почти злобно. — Это как? Объяснишь?
Голос дрожал, предательски выдавая то ли ярость, то ли унижение. Отчего этот леденящий холод между лопаток, будто кто-то прошёлся по душе грязными сапогами?
Михаил замолчал, плечи чуть дрогнули в неловком пожатии. Достал телефон, уставился в экран, отгородившись от меня окном. В пустой ритуал превратились все наши разговоры – слова в пустоту, взгляды мимо, жизнь – стороной.
— Понимаешь, — произнёс он после долгой паузы, — Света ведь ничего не просит. Она… она сломлена, Оль. А дети… Ты видела этих мальчишек. Андрей – почти взрослый. Даниил совсем ушёл в себя, как в панцирь забился. Куда им ещё?
Список аргументов. Холодное перечисление, как вещественные доказательства. А мне-то как быть? Что с моими чувствами?
Здесь, в этой кухне с жёлтым светом люстры и бирюзовым звоном чашек, столько утренней тишины, столько моего… личного, выстраданного.
— Не могу поверить, что говорю это, — выдохнула я с горечью. — Но это… это не моя вина! Не я устраивала вам этот развод, не я втянула туда детей, не я разлюбила, не разрушила твой уют. Почему я должна платить за чужое прошлое? Почему, Михаил?
Ответа не последовало. Он лишь опустил взгляд, и впервые за годы брака передо мной стоял чужой, выцветший, сломленный человек. И я вдруг поняла – нет тыла. Никакого.
"Ты должна быть сильной, Оля", – твердили мне всегда. Или – "Ты себе враг".
А если я не хочу быть сильной? Если устала быть крепостью для чужих, горестно принятых, решений?
Молчание между нами загустело, как старое варенье. Липкое, тягучее.
С улицы доносился звон пустых бутылок. Взвизгнула старуха, хлопнула дверь в подъезде. Осколки чужой жизни врывались в мою.
— Значит, твой ультиматум? — вытолкнула я слова за грань отчаяния, стараясь скрыть дрожь. — Либо они, либо…
Я намеренно не договорила.
Михаил вздрогнул, тихо спросил, в голосе – слабая надежда:
— Ты сможешь остаться с нами… со мной? Сможешь?
— Я не уверена. Я себя не узнаю…
И где-то в глубине души обожгло предчувствием – если соглашусь, предам себя, всех своих девочек, маминых подруг, твердивших всю жизнь: "У женщины в браке должна быть хоть какая-то своя территория!" Я же столько лет копила это маленькое, тёплое женское счастье. А теперь – вот оно, счастье: сборная солянка из чужих жизней в пурпурных тапочках.
Я не крикнула. Просто вышла. Захлопнула дверь и впервые за долгое время позволила себе – именно себе – зарыдать в голос. Без стыда. Без оглядки. На разрыв, в клочья.
***
Бессонница терзала меня, словно хищный зверь. Всю ночь ворочалась, словно в бреду, и ни ромашковый чай, ни бабушкины успокоительные, ни даже бесшумное шуршание страниц поваренной книги не приносили облегчения. Включала ночник, и бледный луч выхватывал из темноты предательские трещины на потолке – как морщины на лице прожитого дня.
Я, словно ювелир, перебирала в памяти осколки своей жизни:
Моя квартира. Мой уютный кокон. Мои трюфели в сиреневой вазочке, словно застывшие капли сирени на подоконнике. Мои пледы, призванные согревать душу зимними вечерами.
Вера, соседка снизу, всегда с придыханием говорила:
— Оленька, да у тебя кухня – как у Наташи Ростовой! Столько жизни, столько тепла!
— Вера Алексеевна, право, хватит преувеличивать, — отшучивалась я, — до Петербурга и Ростовых нам далеко.
Но ведь уют и правда был. Мой, выстраданный и взлелеянный.
А теперь воображение рисовало кошмарные картины: в моей постели спит чужая женщина, в гостиной чужой чемодан соседствует с моими любимыми игрушками. На моём ковре валяются незнакомые вещи, а в серванте, рядом с моими тонкими фаянсовыми чашками, обосновалась её черная косметичка – символ вторжения.
Михаил не пришел в нашу спальню – сбежал на кухонный диван. Пытался оградить меня от чего? Возможно… Но я отчётливо слышала его глухой кашель за дверью – предательский звук чужого присутствия.
А утром всё решилось без слов: он молча поставил передо мной чашку обжигающего кофе.
— Вечером они приедут, — глухо объявил, — привезут только самое необходимое.
Я утонула взглядом в тёмной бездне напитка. Даже пена не решалась опасть, словно застыла в ожидании.
— Михаил… Ты хотя бы спросил меня?
— Я сказал… Это необходимость.
Ледяной ком сжал горло, перекрывая дыхание. Со всех сторон давили ультиматум, необходимость, дети, "мать его детей". А я? Кто я теперь?
В обед позвонила мама. Её голос, как мягкий шерстяной плед, укутал мою израненную душу – такую уставшую и раздавленную.
— Оленька, — прошептала она тихо, — что случилось?
Я молчала, уткнувшись лбом в холодное стекло, чувствуя, как оно отнимает последнее тепло.
— Михаил обидел?
Я сдержала рвущийся наружу рык отчаяния и впервые за долгие годы почти пошептала, как маленькая девочка:
— Мам… А если бы папа привёл домой свою бывшую и её детей, ты бы что сделала?
Последовала тягостная пауза. Потом, с тяжёлым вздохом, мама ответила:
— Я бы ушла, Оленька. Или выгнала бы обоих. Потому что нельзя жить в вечном компромиссе. Ты же знаешь…
Знала. Прекрасно знала.
Но всё же слушала, как можно составить расписание уборки, как не сойти с ума, если "рожки от чужих носков будут красоваться в твоей спальне".
— Может, не всё так страшно? — робко пыталась она меня подбодрить. — Ты сильная, доченька.
— Мам, я не хочу быть сильной…
Молчание, наполненное невысказанной болью.
— Значит, ты ещё жива. Кто не хочет быть сильной – тот живой…
Я со злостью швырнула чашку в раковину – кофейная тина расползлась по белому фарфору, словно предвестие грядущей катастрофы.
Пора было выбираться из ванной, а хотелось исчезнуть там навсегда, раствориться в холодной воде.
А вечером они пришли.
Два мальчика с одинаковыми рыжими вихрами и настороженными, испуганными взглядами, как у пойманных котят.
И призрачная женская фигура в коридоре. Светлана.
Мы обменялись натянутыми, почти вежливыми приветствиями. Её губы дрожали, когда она произнесла:
— Спасибо, Ольга, что пустили нас. Ты… Не представляешь, что это для меня значит.
Я действительно не представляла. И не хотела представлять.
Вечер тянулся мучительно медленно. Мальчики молчали, робко переступая с ноги на ногу, словно боялись спугнуть хрупкую тишину.
Светлана стояла спиной к столу, судорожно переплетая свои маленькие руки, будто опасалась рассыпаться в прах.
А я всё думала, с болезненной остротой: где заканчивается моё, и начинается их?
Потом – тяжёлая, бесконечная ночь.
Холодная спальня, где чужие тревоги ядовитыми нитями сплелись с моими страхами.
***
Первые дни обволакивали сознание, как кошмар, лишенный пробуждения. Я блуждала по квартире, словно по залам опустевшего музея, где каждый предмет – безмолвный укор, отголосок чужой жизни.
На кухне, этом бывшем святилище нашей семьи, делили время и пространство. Утром я впервые увидела, как Светлана режет хлеб моим ножом – тем самым, которым я каждое воскресенье выводила янтарный узор масла на хрустящей булке. Не удержалась, впилась взглядом в её руки: тонкие, сухие, с проступающими белыми костяшками. В её глазах плескалась тревога, она украдкой поглядывала на меня, будто ожидая, что я в отчаянии швырну в неё этим же ножом.
— Вы кофе будете? — неловкий вопрос, за которым пряталась не щедрость, а бессилие.
— Только если не трудно… — ответила она, опустив взгляд, пряча в нем боль и страх.
Тишина сгустилась, повисла между нами тяжелым, вязким коконом. Я ощущала: даже воздух в моей квартире перестал мне принадлежать. Чашки из серванта я достала сама – мои чашки! – но в зеркало взгляда не подняла: боялась увидеть в отражении лишь бледную тень, безликий призрак самой себя.
Мальчики по утрам, словно испуганные совята, крались в школу. Рюкзаки – у самой двери, словно готовые к бегству, их ботинки – робко жались к моим тапочкам. Разве кто-то, кроме меня, замечал, что мой уют разрушается не громом, а зловещей тишиной?
Вечерами приходила соседка, Вера Алексеевна, с запоздалым осенним урожаем – яблоками.
— Оля, держись, дорогая! Все как-нибудь утрясется! – прижимала слабую руку к моему плечу.
— Чем утрясется? – я выдавила подобие смеха.
Она отводила взгляд, беспомощно разводя руками:
— Ну… Ты ведь сама знаешь, как это бывает…
Я знала. Все вокруг самодовольно «знали, как бывает». Только никто, ни единая душа не мог постичь, каково это – когда твоё присутствие обращается в невидимость в собственном доме, на собственной кухне, в собственной жизни.
Через несколько дней после их появления Светлана робко вошла в мою комнату.
— Ольга…
Я напряглась, как сжатая пружина.
— Можно поговорить?..
Я вздохнула, едва заметно отодвинулась на диване, воздвигая невидимую стену.
Света присела на самый край кресла, нервно вертя в руках уголок цветастого платка.
— Скажи… ты очень злишься?
Я усмехнулась, горько и иронично:
— А как ты думаешь? Ты бы не злилась?
— Я… Я благодарна. У меня никого больше нет, ни единой родной души…
Пауза. Молчание, давящее своей тяжестью.
— А ты? — спросила я, то ли испытывая, то ли сочувствуя.
Она встретила мой взгляд, и впервые я увидела в её глазах не врага, посягнувшего на моё, а загнанного в угол, отчаявшегося человека.
— Я боюсь, Ольга. Боюсь быть обузой, боюсь, что я отравлю жизнь и тебе, и себе…
Я хотела ответить, что, боюсь, уже поздно – но промолчала, проглотив горький ком обиды.
Мы застыли, почти не дыша, в напряженном молчании, сквозь которое пробивались новые звуки: мальчики возились в коридоре, отрезая меня от самой себя.
И тут я вдруг, неожиданно для себя, спросила:
— А Михаил? Он тебя любит?
Светлана вздрогнула, словно от удара, потом медленно, обреченно покачала головой:
— Нет. Уже давно нет.
— Тогда зачем ты здесь?..
— Из-за детей. Только из-за них.
И ледяной волной окатило меня осознание: в моей груди что-то сжалось, закрутилось в тугую, болезненную спираль. В этом доме никто никого не выбирает. Никто никого не любит. Все просто вынуждены быть здесь – из страха, из привычки, из чувства долга. И я тоже…
Инстинктивно, повинуясь внезапному импульсу, я поднялась и, не говоря ни слова, вышла в коридор: до слуха донеслось, как Михаил, скрежеща зубами, царапает шариковой ручкой страницу своего ежедневника – в своем углу, на кухне.
— А если бы я ушла, Миша, ты бы поддержал?..
Он медленно поднял голову. Во взгляде – надежда, сквозившая сквозь пелену усталости и отчаяния.
— Оля, не уходи…
— Это просьба или приказ? — спросила я, и в голосе слышалась лишь горечь.
Долго молчал, задумчиво поводя пальцем по столешнице, словно рисуя на ней свою судьбу.
— Прости, я не знаю, что сказать. Я… Я хотел бы быть другим…
Вот и всё. Вот она, цена запоздалой честности. Чужая усталость, отпечатавшаяся тонкими паутинками морщин на его висках.
В ту ночь мне снова изменил сон. Сквозь тонкую стену доносились приглушенные всхлипы мальчишек. Светлана кого-то успокаивала, укачивая в своих объятиях, шептала одно и то же, как сломанная пластинка:
— Все будет хорошо, малыш. Все уладится…
Я поднялась, подошла к двери. Долго стояла в полумраке коридора, прислушивалась к чужим шепотам и думала – а смогу ли я хоть когда-нибудь снова почувствовать себя дома?
***
Время в моём доме замерло, сломалось с хрустом, как шестерёнки старинных часов, заброшенных в пыльный ящик. Началась новая жизнь — корявая, как криво собранный пазл, где детали от чужой картины, но тебя заставляют склеить её во что бы то ни стало.
По вечерам мы собирались за столом. За моим столом. Теперь за ним было тесно, как в переполненной лодке, локти касались друг друга, словно родные. Но родными мы не были. И не станем никогда.
— Передайте хлеб, пожалуйста, — вежливо просит Светлана, а я ловлю в её взгляде тревогу загнанного зверька, сожаление и какую-то выматывающую усталость, которую я невольно понимаю.
— Спасибо, — кивает её младший, Серёжа, не отрывая глаз от тарелки, словно боясь спугнуть скудный ужин.
Михаил будто растворился в воздухе. С работы приходил поздно, задерживался в прихожей, словно набираясь смелости, чтобы войти. Его присутствие ощущалось лишь призрачным эхом — голос по ночам за стенкой, шёпот незнакомых слов в телефонную трубку, голос, который только глубже рыл пропасть между нами.
Порой меня терзала гадкая мысль: "Почему я? Почему в моём доме?" Но тут же одёргивала себя. Я ведь не чудовище. Или всё-таки становлюсь им понемногу? Превращаюсь в тень хозяйки над чужим очагом?
В один из вечеров за столом разразилась буря. Старший мальчишка, Вадик, взорвался:
— Мне здесь не место! Я хочу домой! Почему мы должны жить у чужих людей?!
Воцарилось ледяное молчание. Михаил нервно, сдавленно прошипел:
— Не ори.
Но мальчик вскочил, ударил кулаком по столу, отчего задребезжала посуда. Светлана вспыхнула краской:
— Вадим! Немедленно извинись!
Он смотрел на неё с такой неприкрытой злостью, что меня передёрнуло. В этот момент младший, Серёжа, разразился беззвучным плачем.
Михаил устало вздохнул. Я тихо поднялась из-за стола, собираясь уйти на балкон, вдохнуть свежего воздуха. Но вдруг Вадим посмотрел на меня — и в его глазах не было ни страха, ни благодарности. Лишь зияющая обида:
— Это ваша квартира… А мы тут — никто!
Как же он прав, подумала я. В этой сломанной истории каждый — никто.
Вечерами по квартире гулял нервный сквозняк. Даже стены, казалось, истончились, пропускали чужую боль. Светлана ночами, согнувшись в три погибели, стирала детские рубашки, с дрожью в руках выжимала их в ванной, стараясь не потревожить меня, хозяйку.
— Помочь? — тихо предложила я однажды.
Она выпрямилась, губы её подрагивали:
— Не надо… Я скоро закончу.
В зеркале на стене я увидела отражение собственного лица — чужого, измученного. В глазах плескалась пустота, граничащая с острой болью.
В один дождливый вечер, когда ливень неистово барабанил по стеклу, Михаил сел рядом, опустив голову.
— Ты не держишься за эти стены, Оля, ведь правда? — тихо спросил он, словно крадучись.
Как странно: мой муж спрашивал разрешения на перемены, которых я не просила, на разрушение мира, к которому я привыкла.
— А если держусь? — с грустью поддела я.
— Мы не знаем, как будет лучше… — прошептал он так тихо, что мне захотелось закричать от бессилия.
— Скажи честно. Ты их бросишь, если я тебя попрошу?
— Я всё равно их не брошу, — он посмотрел прямо, без тени сомнения. — Но и тебя не хочу терять.
Так мог сказать только безумец, трус или невероятно честный человек. А может, он и сам уже не знал, кто он теперь.
Вот так мы и жили: пересекаясь взглядами, обмениваясь обрывками фраз, разделяя общую боль — как пленники на одной территории. В этом доме больше не осталось ни победителей, ни хозяев. Только затяжная зима, равнодушная, как тень от одинокой лампы на стене.
Ночь опять опустилась на город, укрыв его толстым чёрным покрывалом, и только сердце моё не находило покоя: а что, если я навсегда останусь изгоем в собственной жизни?
***
Утро облизывало окна стылым светом. За стеклом простиралась серая каша: мокрый снег, перемешанный с грязью, ветер, швыряющий по двору увядшую листву, словно разгневанный ребенок – надоевшие игрушки. В душе моей царила та же слякоть – вязкая, липкая, от которой не отмыться.
Светлана, как призрачная тень, бесшумно и точно двигалась по кухне, собирая детей в школу. Я следила за ней краем глаза, подмечая каждую деталь: как мстительно хлопает крышкой чайника, как нервно взбивает венчиком напиток в кружке, как плотно сжимает губы, скрывая за ними усталость.
Дети ели быстро, торопливо. Старший демонстративно злился, выказывая недовольство слишком громко. Младший молчал, часто моргая, чтобы сдержать слезы.
— Каша остынет! — сухо бросила Светлана, словно выплеснула колкость.
Я так сильно сжала ручку чашки, что казалось вот-вот услышу предательский треск фарфора.
— Пожалуйста, спокойнее, — не выдержала я, удивляясь непривычной жесткости собственного голоса.
Светлана бросила на меня быстрый, колючий взгляд.
— Привыкай… Теперь тут так.
Попробуй разбери, то ли угроза, то ли горькая шутка.
Михаил всегда приходил позже всех. Я почти не слышала, как он неслышно – специально? – поворачивает ключ в замочной скважине, стараясь не выдать, как рвется наружу его собственное сердце.
— Все в порядке? — спросил он утром, когда остальные уже ушли. — Ты устала. Я вижу.
Мне захотелось вцепиться ему в плечо, закричать: “Нет, ничего не в порядке! Ты предал меня! Ты поставил меня между собой и этими чужими людьми, которых я не выбирала!”
Но я молчала.
Он налил себе чай и отвернулся к окну, стоя ко мне спиной. Широкие плечи. Волосы, тронутые серебром седины. Мужчина, которого я когда-то боготворила. Как он мог стать таким чужим?
— Михаил… — тихо позвала я. — Ты понимаешь, что обидел всех?
Он повернулся. В глазах застыла вселенская усталость, словно грязный фильтр на объективе: все краски поблекли, потускнели.
— Я знаю.
— Ради чего?
— Ради них. Я перед ними виноват. Они… без меня пропадут.
Он говорил это так, словно надеялся, что я пойму и оправдаю его. Но я не могла.
— А я? — выдохнула я. — Я не твоя семья?
Он долго смотрел на меня, и молчал. Это молчание было громче любого крика.
В этом доме я чувствовала себя все более… чужой. Даже запахи изменились: то терпкий запах пригоревшего лука, то чужой шампунь, то запах детских носков, сушащихся на батарее. И повсюду эти мелкие, докучливые детали – как невидимые занозы под кожей, которые невозможно извлечь.
Иногда наши взгляды случайно пересекались на лестнице – короткие, усталые улыбки. Иногда мы молчали неделями. Редкие диалоги превратились в сухие, оборванные ветви голого зимнего дерева.
— Ты долго еще в душе?
— Уже выхожу.
— Сахар закончился?
— Сейчас куплю.
А за этими ничего не значащими фразами таились целые миры невысказанного, спрятанные под толстым слоем каждодневной, изматывающей боли.
Дети менялись и росли на глазах. Вадим стал выше и резче, Сережа научился не плакать и сдерживать обиду, а Светлана словно ссохлась, стала еще меньше и незаметнее.
Я все чаще ловила себя на мысли: а вдруг это всего лишь сказка, и время на самом деле ничего не лечит? Потому что боль не уходит. Она лишь притихает, уходит на задний план, превращается в тень, но не исчезает бесследно. Мы все жили в постоянном напряжении. Каждый день – новая мучительная растяжка на счастье: кто выдержит, не сломается?
Михаил все чаще задерживался на работе. Все чаще исчезал по вечерам якобы “в магазин” или “к друзьям”. Я знала, что он просто не хочет возвращаться в этот дом, где каждый его шаг – как прогулка по минному полю.
А ведь когда-то здесь был наш дом – уютный, тихий, надежное гнездо. Был любящий мужчина. Было безграничное доверие.
Однажды я решила откровенно поговорить со Светланой. Ночью, когда дети уже давно спали, а Михаила, конечно же, снова не было дома.
Я налила ей чаю. Она взяла кружку обеими руками, словно пытаясь согреться. Мы сидели напротив друг друга, как два благодарных слушателя, которым, в сущности, нечего сказать.
— Ты мне враг? — вдруг спросила я, не узнавая собственный голос.
Она опустила голову.
— Нет. Наверное, я просто завидую тебе. Или… завидовала. Когда-то.
— Чему?
— Тому, что он выбрал тебя.
Горькая усмешка скользнула по ее лицу.
— Ты счастлива? — спросила она с нескрываемым любопытством.
Я не смогла ответить. Что такое счастье? Это когда в доме не нужно пересчитывать чужих. А теперь я считаю каждую эмоцию.
И все-таки мы обе знали, что нам никогда не стать ближе.
Той ночью я долго стояла у окна, смотрела в ночную темноту и думала: выдержу ли я еще одну эту мучительную растяжку на счастье? Или тянуть уже поздно, если внутри все давно порвалось?
***
В доме пахло жареным луком и промокшей шерстью пальто. Провела ладонью по шершавому подоконнику, и пыль, сухая и колючая, затаилась под ногтями, словно маленькие тайны. Антресоли нависали надо мной, как притихшие грозовые тучи, полные невысказанного, и я чувствовала: за старыми одеялами и пыльными башмаками таится нечто большее.
Однажды, вороша зимние вещи, я наткнулась на жестяную коробку. Старая чайная банка, исцарапанная временем, с полуоблетевшей этикеткой, тяжелая, как чужие, осевшие в ней воспоминания.
Вынула её, опустилась на пол, прислонившись спиной к шершавому боку шкафа. Сердце гулко стучало в груди – порой случайность вспыхивает откровением.
Открываю. Письма, туго перетянутые пожелтевшим листом из школьной тетради, шуршат под пальцами.
Почерк Михаила. Признания, затаенные надежды, неведомые страхи – все, о чем мы молчали годами. Читаю строчки, полузабытые, но будто выжженные на сердце.
– "Когда-нибудь мы будем старыми и будем вспоминать, что у нас было что-то свое…"
Какое "свое" осталось между нами сейчас? В этой семье, где каждый ходит на цыпочках, боясь потревожить зыбкое равновесие чужой жизни?
Сквозь истончившиеся стены доносятся детские голоса. Рядом, где спальня давно превратилась в проходной двор, где нет ни замков, ни уголков, где можно укрыться от чужого взгляда.
– Тётя Катя! А почему у тебя нет детей? – вдруг прозвучал вопрос Серёжи.
Я замерла, словно пойманная врасплох.
– Так вышло, – ответила честно. – Не всегда всё случается так, как нам хочется.
Мальчишка кивнул по-взрослому, с пониманием.
– Мы можем быть твоими чуть-чуть?
– Навсегда чуть-чуть, – выдохнула я, почувствовав, как к горлу подступает комок непрошеных слез.
Позднее, разбирая книги на полках, я вдруг обнаружила альбом, которого раньше не замечала. На выцветшей обложке – старая фотография: покосившийся забор, ветвистая яблоня, девочка с косичками… и Михаил, молодой, с открытой, солнечной улыбкой. На обороте, небрежным карандашом: "Светлана, 2001".
Я бережно закрыла альбом. Внутри что-то дрогнуло, сдвинулось с мертвой точки. Ностальгия – глубокий ящик в старых антресолях: заплесневелая, но цепкая.
Почему чужое прошлое вдруг становится твоим личным багажом?
Вечерами стены казались еще ближе, почти осязаемыми. Михаил приносил с работы усталость, как драгоценную ношу, и цеплялся за нее, как утопающий за обломок доски. Светлана, тихая тень, ухаживала за мальчиками, скользила по дому, стараясь не встречаться со мной взглядом.
Мы превратились в чужих, связанных общими обязательствами. Каждый прятал свою правду внутри – в пыльных ящиках, пожелтевших письмах, чужих, осевших в сердце воспоминаниях. Квартира, когда-то казавшаяся просторной, теперь напоминала тесный шкаф: везде – чужие вещи, чужие сны, чужие истории, которые душили своей тяжестью.
И только ночью, в кромешной тишине, я шептала себе, боясь услышать собственный голос: выдержу ли я? Или вещи в этих ящиках – лишь метафора меня самой, сложенной вглубь, забытой, ненужной… нужной лишь в самом крайнем случае?
Однажды Михаил остался дома, когда все остальные ушли. Тишина обрушилась на нас, как лавина.
Я, не в силах больше сдерживаться, выдавила из себя вопрос:
– Ты когда-нибудь жалел о том, что выбрал меня тогда?
Он долго молчал, глядя в мутное окно, за которым угасал день.
– Нет. Я жалею о том, что не смог удержать… вас всех. Себя самого. Тебя. Её. Детей.
Я кивнула, чувствуя, как невидимая петля сжимает горло, не давая дышать. Может быть, невозможно сохранить стены целыми, когда в каждом ящике на этих проклятых антресолях – по целой прошлой жизни?
Порой мне казалось: если достать все эти вещи, перебрать каждую пожелтевшую записку, каждую нелепую, дорогую сердцу памятную банку… можно вытащить наружу ту самую, роковую причину, по которой этот дом треснул по швам, почему наши жизни расползлись, как нитки старого полотна.
Но хватит ли у меня смелости открыть все эти ящики до конца?
И – что тогда останется от нас, если вынести все это на свет?
***
Всё чаще утро встречало меня не предвкушением, а тягучей, серой безнадёжностью. День разворачивался по заученному сценарию: чужие шаги за стеной, визгливый звонок будильника, топот босых ног, приглушённое шуршание зубной щётки в ванной… а внутри — зябкий, пронизывающий холод. Я сроднилась с ним, как с незаметной деталью себя, подобно паутине трещин, расползающейся по обоям в коридоре.
— А занавески ты специально такие выбрала? — Светлана, стоя на кухне, кокетливо накручивала прядь на палец. Любопытство в её голосе было приправлено лёгкой, едва уловимой насмешкой.
— Да, мне нравятся жёлтые. Вроде как солнечно, — машинально разгладила я помятую ткань на подоконнике.
— Я бы вообще ничего не вешала, — пожала плечами она. — Когда я с Мишей жила — всегда было светло.
Знакомое ощущение подкрадывалось незаметно, словно ржавчина, разъедающая изнутри. Мелочи, вопросы, расставленные акценты — всё болезненно отзывалось.
Михаил, спрятавшись за газетой, старательно делал вид, что ничего не слышит.
— Ты не против, если я приготовлю на обед? Мальчишки сырников просят, — прощебетала она.
— Конечно, Света. Я не возражаю, — мой голос звучал отстранённо, чужим.
Казалось бы, ерунда! Человек находит утешение в быте, в разговорах, в телевизоре, в конце концов. Но нет — всё цепляло. Каждый предмет, каждое движение, каждый взгляд, скользящий по стене в поисках ответа: здесь ты — навсегда или лишь временно?
Случайный диалог с Серёжей:
— Тётя Катя, а ты уезжала когда-нибудь далеко-далеко?
— Уезжала… — и вдруг меня пронзила мысль: от себя не убежать.
— Я бы поехал на море, — мечтательно произнёс он. — А если всех вместе взять? Весело же!
Я смотрела на этого мальчишку с ободранной коленкой и понимала: он ещё верит в чудо. Для него эти стены ещё не пропитаны болью.
За окном буйствовала весна, в лужах плескалось солнце. А в доме клубилась затаённая тревога. Ничто не рушится в одночасье. Трещины расползаются медленно, незаметно. Просто однажды ты перестаёшь разглаживать любимую скатерть, ловишь себя на мысли, что не хочется звонить подруге. Молчишь, уходишь в себя.
Михаил по привычке ставил тапки рядом с моими, но между нами зияла не мост, а хрупкий, прогнивший настил, готовый обрушиться от любого неосторожного слова.
Однажды вечером Светлана, окружённая мальчишками, плескалась с ними в ванной, намыливая им головы. Визг, смех, радужные мыльные пузыри… И в этот момент меня обожгла волна зависти. Той самой тихой, разъедающей зависти, которую ни принять, ни отдать.
Хотела ли я стать матерью? Наверное, да. Но, вероятно, ещё сильнее я мечтала быть единственной хозяйкой в своём доме.
А теперь я — лишь тень в чужой квартире, где даже трещины на обоях уже не мои собственные.
— Кать, — Михаил подошёл сзади, обнял за плечи, — тяжело тебе?
В порыве отчаяния можно было рассмеяться истерически, признаться во всём, накричать, выгнать их всех к чёрту (или уйти самой)… Но я лишь пожала плечами.
— Всё нормально.
Он коснулся губами моей макушки. И вдруг я почувствовала — это был поцелуй прощания, а может, прощения.
В ту ночь сон не шёл. Я бесцельно бродила по комнатам и медленно, словно слепая, водила пальцами по шершавым трещинам на обоях. Где-то они пересекались, словно перекрестки судеб, где-то расходились в разные стороны. Как наши жизни.
Я беззвучно шептала себе в пустоту:
— Потерпи ещё немного, Катя. Всё обязательно изменится. Разве бывает «навсегда»?
Но ведь иногда бывает. Страшное, бесповоротное «навсегда».
***
Кухня дышит молоком и ванилью – Светлана колдует над блинами. Мальчишки, как два вихра, увлеченно сражаются мукой за столом. Солнечные зайчики пляшут на боках белых чашек. Все вокруг пульсирует жизнью, такой яркой и… почти чужой.
Я замерла в узкой полоске тени между дверью и окном, будто невидимый наблюдатель. И с внезапной горечью понимаю: я – гость на этом празднике, гость в собственном доме.
Светлана бросает на меня мимолетный взгляд, шепчет что-то Михаилу. Он скупо кивает, прячет глаза в телефоне – и я вновь растворяюсь в воздухе.
Собственный голос звучит чужим:
– Может, позовем кого-нибудь из друзей на чай? Будет веселее.
– Давай в другой раз… – отзывается Михаил, не поднимая головы.
А внутри расползается ледяная пустота, как весенний разлив.
Серёжа вытаскивает из-под стола сонную кошку, неловко прижимает к себе:
– Мама, а давай Катя нас французскому учить будет, как хотела!
Светлана улыбается, но в ее голосе – едва уловимый укол:
– У Серёжи и так уроков полно… пусть отдохнет.
Я сжимаюсь, становлюсь еще меньше.
Вот оно – мое пространство между кухней и дверью. Здесь вечный сквозняк. Здесь всегда на мгновение чувствуешь себя… лишней.
Мою посуду молча. Каждый звон тарелки отзывается тупой болью в сердце.
Воспоминания накатывают волной: первый букет от Михаила, поездка на дачу – его смех, его рука в моей… А теперь его руки заняты хлебом, блинами, детскими шапками. Там – вся его жизнь. Без меня.
Может, если просто выйти из кухни и не оглядываться, пустота отступит? Пространство затянется, словно и не было меня вовсе?
За стеной – взрывы мальчишеского хохота. Их голоса накатываются волнами. У них все так просто: блин – уже счастье, пятно на щеке – забавная глупость, слезы – мимолетная слабость.
А я стою на пороге, парализованная нерешительностью. Почему кухня, вечное сердце любого дома, превратилась в мой наблюдательный пункт?
В какой-то момент Светлана выходит за сахаром. Мы сталкиваемся у стола. Она останавливается, смотрит исподлобья:
– Катя, не хлопочи так. Отдохни… Или прогуляйся лучше. Мы сами справимся.
Я киваю, натягиваю улыбку.
И ухожу в прихожую – тихо, почти крадучись.
В пустой комнате монотонно тикают часы. Прислоняюсь лбом к прохладной глади двери. Все еще жду: вдруг крикнут? Позовут? Вернут назад? Но за дверью – только тишина.
Осознание пронзает: между кухней и дверью – звенящая пустота. Только ты – с ожиданием, застрявшим в горле, и липким страхом оказаться ненужной.
Я опускаюсь на подоконник, вглядываюсь во двор. Деревья устало качаются под порывами ветра, гоняя прошлогоднюю листву. Внизу слышны обрывки чужих разговоров: смех, чей-то звонок маме.
Тепло от стекла ласково касается щеки, находит меня в этой узкой полоске света.
И вдруг приходит понимание: у всего есть свое место. Свой порог. Свой угол. Даже у одиночества – если его принять.
Может быть, когда-нибудь я научусь жить в этом пространстве – между кухней и дверью – не с щемящей печалью, а с тихим покоем.
Пока не знаю.
Но, кажется, именно здесь, в этой неуютной щели, и начинается мой новый дом.