ЧАСТЬ ВТОРАЯ
На меня большое впечатление произвел рассказ о Лобанове Анатолия Васильевича Эфроса. Когда после Лобанова театр имени М.Н. Ермоловой возглавил Л.В. Варпаховский, он пригласил его на ряд постановок. К сожалению, оба этих прекрасных режиссера в нашем театре не прижились. С ними, как и с Лобановым, некоторые ведущие актеры не находили «общего языка».
Мне выпало счастье быть занятой в двух постановках Эфроса. На одной из репетиций, делая замечания актерам, Анатолий Васильевич сказал, что на сцене, так же, как и в жизни, к человеку теряешь интерес, если в его мышлении, поведении, характере все абсолютно ясно. Привлекают внимание люди, если в них заключена «тайна», которую стремишься разгадать. И в качестве примера он назвал имя человека незаурядного, вызывавшего у него постоянный интерес: им оказался Лобанов.
Эфрос стал студентом ГИТИСа, когда Андрей Михайлович был там ведущим педагогом, а затем профессором. Ученики Лобанова с восхищением рассказывали о нем, о его уроках, о его метких, неожиданно оригинальных выводах и оценках, одинаково касающихся как жизненных, так и сценических проблем. Но когда Анатолий Васильевич после восторженных отзывов впервые увидел Лобанова, то его поразили в нем невозмутимость, неприступность и неторопливость. Эфрос никак не мог связать воедино студенческие рассказы о нем с внешним обликом флегматичного, важного на вид и малоразговорчивого человека. Для Эфроса он долгое время был загадкой.
Над медлительностью Андрея Михайловича в ГИТИСе подшучивали. Со смехом передавали рассказ о том, как неторопливо вышагивающего по лестнице Лобанова обогнал режиссер Раппопорт со словами: «Андрюша, как ты медленно!», на что Андрей Михайлович невозмутимо и резонно ответил: «Тише едешь - дальше будешь». Но вскоре произошел как будто незначительный случай, но определивший для Эфроса сущность Лобанова. На одном из очередных педсоветов Лобанов вошел в аудиторию последним и сел около двери. Через некоторое время появилась одна опоздавшая актриса-педагог и тихо встала в проеме двери сзади Лобанова. Он сидел, задумавшись, и не заметил вошедшую. Но когда случайно оглянулся и увидел стоящую за ним женщину, его реакция была мгновенна и неожиданна. Он с несвойственной его тучной фигуре быстротой вскочил и, покраснев от смущения, с виноватым видом стал перед ней извиняться и не успокоился, пока не усадил ее на свое место. Наблюдая этот эпизод, Эфрос понял, что видимая невозмутимость и кажущееся равнодушие Лобанова рождены лишь чувством самосохранения и являются защитной реакцией глубоко интеллигентного, хорошо воспитанного, настоящего мужчины, но очень застенчивого и скромного человека.
В повседневной жизни Андрей Михайлович тоже был неординарен. Как-то в начале своего пребывания в театре я увидела, как по фойе мне навстречу идет Лобанов. Полная восхищения им и робости, я поздоровалась. Он же, взглянув на меня как на пустое место, без всякого ответа на мое приветствие прошел мимо. Я села на стоящую рядом банкетку и заплакала: мне показалось, что он во мне разочаровался (хотя ни очаровываться, ни разочаровываться пока никаких поводов не было). Проходивший мимо Якут, увидев мои слезы, подошел и участливо поинтересовался, что со мной. Когда я, убитая горем, пролепетала: «Со мной не поздоровался Андрей Михайлович», Якут захохотал: «Это всего-навсего, что Вас расстроило? Так знайте, что только что со мной он тоже не поздоровался. Он человек воспитанный, но со странностями. К ним надо привыкнуть и не обращать на них внимания», - успокоил меня Всеволод Семенович. Жена Андрея Михайловича Мария Сергеевна Волкова рассказывала, что как-то к ним приехала погостить ее мать. Они вместе на кухне готовили ужин, а Андрей Михайлович находился в своей комнате. Мать Марии Сергеевны пошла звать его к столу. Через несколько минут она вернулась, расстроенная, со словами: «Я уезжаю. Андрей Михайлович за что-то на меня сердится: я дважды спросила, будет ли он пить чай, а он, глядя на меня, ничего не ответил». Мария Сергеевна отправилась к мужу. «Почему ты ничего не ответил маме?» — спросила она. «Лень», — спокойно сказал Андрей Михайлович. И вот только теперь, в старости, я поняла, что это была не лень. Он целиком был погружен в собственные мысли, в нем постоянно происходил напряженный творческий процесс. Он не расплескивал себя: он много думал, поэтому мало говорил. Подтверждение своего вывода я недавно нашла в работе знаменитого физиолога Павлова, который пишет, что русский интеллигент любит много говорить и по этой причине мало думает, потому что думает человек молча. Сосредоточенный на своих мыслях Андрей Михайлович иногда просто «не видел, не слышал» и не отзывался.
Мария Сергеевна Волкова, женщина красивая и светская, жаловалась на Лобанова: ее огорчало, что он всегда отказывался посещать торжественные приемы «на высшем уровне», не ходил на приглашения в посольства и, когда она начинала его уговаривать, он отвечал: «Я не банкетный режиссер». Он не терпел «показухи» и от природы был застенчив.
Работая в театре, я не раз вспоминала пьесу-сказку Шварца «Тень», где девочка Анунциата рассказывает про одного короля, которому надоели дела королевские, и он ушел работать директором театра. Но оказалось, что руководить театром гораздо труднее, чем управлять государством. От взаимоотношений с актерами король сошел с ума. Реальная жизнь страшнее — главных режиссеров просто «съедают», а людоедами являются чиновники от искусства и свои собственные «благодарные» артисты. На одной из репетиций «Гостей» Зорина Лобанов сказал, что он входит в театр как укротитель в клетку: «Одному бросишь кусок мяса, перед другим помашешь огнем, а третьего погладишь, иначе тебя растерзают». Актер — существо удивительное, полное противоречий, начиная от великодушия и благородства, кончая неблагодарностью и предательством. Недаром Павлов, посвятивший себя изучению мозговых рефлексов, после собак свои опыты хотел ставить на актерах. Ибо у последних оголены нервы и необыкновенно остра реакция на происходящее. Театр — это не только коллектив ярких индивидуальностей, но и сборище больных самолюбий.
Не могу забыть, как одна из лучших и старейших актрис нашего театра Эсфирь Самойловна Кириллова, которую я искренне любила и благодарна за то, что она приучила меня к сознательной работе над ролью, будучи заслуженной артисткой мечтала (вполне заслуженно) получить народную. Но Лобанов не умел пробивать званий ни себе, ни другим. А ее горячо любимому мужу, как и она хорошему актеру, но работавшему в театре Революции у энергичного и могучего Охлопкова, присвоили звание народного. Узнала об этом Кириллова неожиданно, играя спектакль. Она прожила с мужем душа в душу всю жизнь, но в данном случае не могла с собой совладать; обиженное самолюбие взяло верх над радостью за самого дорогого, близкого ей человека. Конечно, к утру она «переболела»…
Когда мне задают наивный вопрос, обязательно ли хороший актер должен быть и хорошим человеком, то я неизменно вспоминаю такого замечательного актера, как Федор Григорьевич Корчагин. Выражаясь одесским жаргоном, Корчагин в жизни и Корчагин на сцене — это «две большие разницы». На сцене он, как правило, играл положительных героев, умных, обаятельных, правдивых. В жизни же это был человек, мягко выражаясь, наивный и малообразованный. Успеху в его работе сопутствовали не знания, а необыкновенно сильная интуиция талантливого актера. В результате он всегда был убедителен и заразителен.
Человеческие качества этого прекрасного актера мало трогали окружавших его товарищей, но до тех пор, пока он не стал парторгом театра. Женившись на очень ответственной деятельнице, ничего общего не имевшей с искусством, но занимавшей большой партийный пост (та стала им руководить и «довела» до парторга), он изменился на 180 градусов. Это было не так смешно, как страшно.
Я бы не хотела вспоминать об этом «продукте времени», если бы он не стал мучителем Андрея Михайловича. Он всячески изводил его и уличал в аполитичности и партийной безграмотности. Андрей Михайлович относился не по возрасту, а по своему психологическому складу к честной интеллигенции старой формации, он никогда не был политически тенденциозен, никогда не опускался до голых лозунгов, фальшивых истин и псевдопатриотических речей. Корчагин же на все смотрел исключительно с партийной точки зрения. Однажды я хвалила хорошего актера, партнера Коонен - Чаплыгина, он меня поддержал, сказав: «Да. Он большой человек - член бюро райкома».
Корчагин, даже репетируя дядю Ваню, умудрялся задавать Лобанову вопросы о том, известно ли Андрею Михайловичу, что по тому или иному поводу говорил Ленин.
В конце 60-х годов, уже после смерти Лобанова, ко мне подошла недавно поступившая в театр сотрудница нашего музея я спросила: «Вот Вы работали при Лобанове, скажите, он был хорошим режиссером?». На мой ответ: «Замечательным»», она сказала: «Я сейчас собираю архив, и рецензии на Лобанова в большинстве ругательные».
Лобанов — фигура трагическая. Его творческая жизнь пришлась на самое страшное время нашей отечественной истории искусства.
После ареста Мейерхольда и закрытия его театра последовала бесконечная лавина правительственных постановлений, карающих, как правило, все самобытное, талантливое и яркое, начиная с Зощенко и Ахматовой и кончая «врачами-отравителями». И пресса, и общественные организации театров проводили единую политику, спущенную свыше из кабинетов райкомов, главков, комитетов по делам искусств. Чиновники дрожали и перестраховывались.
Но Лобанов был затравлен не только извне, но, к сожалению и стыду, некоторыми ведущими и не ведущими актерами внутри собственного театра. Он болезненно это переживал и был убежден, что уничтожить театр извне невозможно, развалить его можно только изнутри. Парткомом и месткомом проводилось бесчисленное множество производственных совещаний, на которых клеймился творческий метод Лобанова.
Особенно мне запомнился один партприкрепленный пенсионер. Этот правоверный ленинец со страшным лицом, напоминавшим череп, громко вдыхал носом воздух и, наполнив им до отказа грудную клетку, обличал Лобанова с такой страстной силой, что дрожали стены и окна. Этого пламенного трибуна Андрей Михайлович прозвал Маратом, от силы звука его голоса он весь съеживался. И даже на все упреки, полные невежества, он отвечал образно, как подобает художнику.
На критику «недостаточной социальной идейности» в его спектаклях он отвечал: «Идея дивана - пружина, но если пружина выпирает, то на диване сидеть нельзя». Когда в одном выступлении его безграмотно ругали за пристрастие к негативным сторонам нашей прекрасной действительности и за смакование ярких характеров отрицательных персонажей, являющихся для нашей жизни нетипичными, он сказал: «Чума - болезнь нетипичная, но, если она только где-то возникает, на борьбу с ней бросаются все силы во избежание эпидемии. В природе драматургии необходим острый конфликт, а Вы требуете, чтобы была представлена битва ангелов с архангелами, то есть борьба хорошего с очень хорошим. Именно это и нетипично».
Как известно, мастера театра им. Ермоловой были выпестованы такими прекрасными педагогами, как Н.П. Хмелев и М.О. Кнебель. Некоторых, привыкших к ним учеников не устраивал Лобанов. Они, вспоминая своих учителей, пытались наставить его на «путь истины» и постоянно «учили». Один из «учивших», упрекая Андрея Михайловича в формальном подходе к актеру, решив блеснуть эрудицией, предупредил, что формализм - течение не новое и на Западе пропагандируется известным художником Кандидским. Андрей Михайлович посмотрел на говорившего и отвернулся, очевидно, считая бессмысленным не только спорить с ним, но и поправлять и переводить формалиста Кандидского в абстракциониста Кандинского.
На одном особо жестоком собрании всегда сдержанный Андрей Михайлович встал и тихим, прерывающимся от волнения голосом сказал: «Когда я в детстве болел, то лечивший меня врач предупредил родителей: «Будьте с мальчиком осторожны - он терпелив». Таким я и остался, но терпение мое иссякает, и конец может быть страшен».
Защищали Андрея Михайловича вяло. С благодарностью вспоминаю чуть ли не единственное страстное выступление в его защиту только что принятого из ГИТИСа в театр молодого Володи Андреева. Он говорил, как мучительно больно ему слушать несправедливые обвинения в адрес своего замечательного и горячо любимого учителя.
Мы, молодежь, подавленная авторитетом оппонентов, чувствовали себя «лишенцами». Как-то после одного собрания Лобанов остановился перед нами и с горечью спросил: «А вы, молодежь, что же вы молчите?» Нам, горячо сочувствовавшим ему, казалось, что наша помощь бессильна.
Окончательно расправились с Андреем Михайловичем в 1954 году после постановки пьесы Зорина «Гости». Там впервые в советской драматургии говорилось о перерождении партии из революционной в буржуазно-мещанскую. Сверхзадачу пьесы Лобанов определил как борьбу за восстановление попранной справедливости. Как большинство лобановских спектаклей, он имел столь горячий отклик у зрителей, что после первого и единственного спектакля, сыгранного 2 мая 1954 года, был запрещен, а Лобанов из театра уволен.
О своем уходе он узнал во дворе театра от курьера, передавшего ему приказ об увольнении.
В результате всех потрясений Андрей Михайлович заболел тяжелейшей почечной гипертонией, которая в конце концов унесла его жизнь.
Когда мы с Элей Корнеевой навестили его в Боткинской больнице, то с трудом поверили, что невероятно худой, высокий человек с тонким лицом, на котором выделялись одни только огромные глаза, был Андрей Михайлович.
Я не помню сейчас точно, о чем мы говорили, но вдруг Лобанов по какому-то поводу сказал: «А вот Корчагин этого не понимает». И мне стало страшно, что Корчагин и все, связанное с ним, до сих пор осталось в сознании Лобанова и продолжает мучить его.
Хоронили Лобанова на Новодевичьем кладбище. И хотя народу было много, на похоронах царило какое-то особенно тяжелое и гнетущее настроение. Большинство понимало, что произошло непоправимое, что в результате огромной несправедливости из жизни преждевременно ушел настоящий, большой художник.
Распорядителем на похоронах был наш театральный администратор - энергичный, толстый, смешной человек, державший постоянно портфель под мышкой. На кладбище им был приглашен оркестр, который он поставил в стороне. Стоя позади толпы, я увидела, как администратор вскарабкался на какую-то возвышенность, с которой одновременно мог наблюдать за могилой и за музыкантами. Когда гроб стали погружать, то он для того, чтобы все увидеть, стал подниматься на цыпочках, и, как только гроб коснулся дна, он резко развернулся к оркестру и, лихо взмахнув свободной от портфеля рукой, громко скомандовал: «Давай!». Грянул похоронный марш.
Сквозь слезы, я невольно улыбнулась: я представила себе, с какой иронией наблюдал бы сейчас Лобанов эту сцену азартного выполнения торжественного ритуала.
Теперь имя Лобанова как крупнейшего театрального деятеля восстановлено. Известные люди пишут о нем воспоминания, о его творческом методе создаются диссертации. С моей стороны было бы невозможно с его именем открывать что-то новое. Я являюсь только непосредственным свидетелем тех далеких дней…"
Спасибо за прочтение.
ВАЖНО: Напоминаем, что полный текст главы об Андрее Михайловиче Лобанове (и еще много интересного!) вы можете прочитать в книге артистки Ермоловского театра Прасковьи Алексеевны Бубновой-Рыбниковой "Главы из семейного романа: воспоминания", опубликованной в 2020 году в издательстве "Алетейя". (мы заказали и купили ее через один из популярных маркетплейсов).
Благодарим Марию Степановну Бубнову, дочь Прасковьи Алексеевны Бубновой-Рыбниковой, за разрешение опубликовать этот материал на странице канала Театра Ермоловой.