Звонок раздался в четверг, после обеда. Оля как раз доедала греческий салат на кухне, листала ленту в телефоне и думала, что надо бы закончить отчёт до вечера. Незнакомый номер.
— Ольга Викторовна? — голос женщины, официальный, но с оттенком сочувствия. — Это дом престарелых «Милосердие». У нас находится ваш отец, Виктор Петрович Семёнов.
Вилка замерла в руке. Оля почувствовала, как что-то холодное разливается в груди.
— Простите, но вы ошиблись. У меня нет отца.
— Понимаю, что это тяжело... Он назвал ваше имя, фамилию, даже адрес. Вы единственная родственница в его документах. Виктор Петрович очень болен, и он... он просил передать, что хочет вас увидеть.
Оля молчала. В голове билось только одно слово: «нет». Нет, нет, нет.
— Ольга Викторовна, вы слышите меня?
— Слышу. — Голос звучал чужим. — А что с ним?
— Рак лёгких, четвёртая стадия. Врачи говорят — максимум месяц.
Месяц. Пятнадцать лет его не было — и вдруг месяц. Как будто время сжалось до абсурда.
— Я... я подумаю.
— Конечно. Вот наш адрес...
Оля записала, хотя зачем — не знала. Положила трубку и долго сидела, глядя на недоеденный салат. Помидоры казались слишком красными, как кровь на маминой губе тогда, в январе девяносто восьмого.
***
В выходные она ехала в метро и думала, что это глупо. Зачем? Что она ему скажет? Что он ей? В сумке лежала коробка «Птичьего молока» — купила на автомате в магазине у дома, не думая. Как будто идёт в гости к дальней тётке.
Дом престарелых оказался серым зданием с облупившейся краской на окнах. Во дворе несколько стариков курили на лавочке, кто-то из них кашлял так, будто выворачивал лёгкие наизнанку. Запах дешёвых сигарет и сырости.
— Семёнов в двадцать третьей палате, — сказала медсестра с усталым лицом. — Третий этаж, направо по коридору.
Лифт не работал. Оля поднималась по лестнице и чувствовала, как ноги становятся ватными. На втором этаже её догнал запах — смесь лекарств, старости и чего-то кислого. Институциональный запах, который въедается в стены и души.
Коридор третьего этажа тянулся бесконечно. Из-за дверей доносились обрывки разговоров, кашель, звуки телевизора. Чья-то чужая жизнь, чужая старость, чужие болезни.
Двадцать третья палата. Дверь приоткрыта.
— Можно?
— Да, да, заходите.
В палате четыре кровати, но занята только одна. У окна сидел человек, которого она не узнала. Седые волосы, впалые щёки, руки на одеяле дрожали мелкой дрожью. Только глаза — те же серые глаза, только потухшие.
— Оля? — голос хриплый, тихий. — Это правда ты?
Она кивнула, не доверяя своему голосу. Села на стул рядом с кроватью, держа сумку на коленях как щит.
— Я думал, ты не придёшь.
— Я тоже думала.
Молчание. Он смотрел на неё, а она — в окно. Во дворе всё те же старики курили на лавочке.
— Ты красивая, — сказал он. — Похожа на маму.
«На маму, которую ты бил», — подумала Оля, но промолчала. Вместо этого спросила:
— Где ты был все эти годы?
— Работал. Строил что-то в Сибири. Потом женился, развёлся. Потом ещё раз женился. — Он кашлянул, утёр рот платком. — Глупо всё получилось.
— Глупо, — повторила она.
— Оля, я хотел сказать... — он попытался подвинуться ближе, но сил не хватило. — Я был плохим отцом. Плохим мужем. Я знаю.
Она молчала. В голове проносились картинки: мама прячется в ванной, мама объясняет соседкам, что упала с лестницы, мама плачет на кухне, думая, что дочка спит.
— Я пил тогда много, — продолжал он. — И злился на всех. На работу, на жизнь. Но это не оправдание, я понимаю.
— Не оправдание, — согласилась Оля.
— Прости меня. Пожалуйста.
Вот оно. То, ради чего она здесь. Он просит прощения, как просил тогда, когда мама грозилась уйти. Только тогда после «прости» следовало «я исправлюсь», «я больше не буду», «дай мне ещё один шанс». А теперь только «прости». Потому что шансов и времени больше нет.
— Ты помнишь тот вечер, когда мама варила борщ? — спросила Оля тихо.
Он нахмурился, пытаясь вспомнить.
— Ты пришёл пьяный, она сказала, что еда остыла. Ты выплеснул кастрюлю на пол. Потом толкнул её, и она ударилась головой о край стола.
— Я... не помню.
— А я помню. Я сидела за диваном и смотрела, как она на четвереньках собирает борщ с пола. И плачет. А ты кричал, что она специально тебя провоцирует.
Он закрыл глаза.
— Оля...
— Я помню каждый такой вечер. Помню, как ты рвал её фотографии, когда она хотела поехать к маме на дачу. Помню, как она закрывала меня в комнате, когда ты приходил особенно злой.
— Хватит.
— Помню, как она стала худеть, перестала смеяться, перестала петь. Помнишь, она пела раньше?
— Оля, хватит, пожалуйста.
— А ещё я помню, как молчала. Когда соседи спрашивали, почему мама в синяках, я говорила, что она упала. Когда учительница спрашивала, почему я плохо сплю, я говорила, что всё нормально. Я помню, как научилась врать ради тебя.
Слёзы текли по его щекам, но Оля не чувствовала жалости. Только пустоту и какую-то странную усталость.
— Я был слабым, — прошептал он. — Глупым. Я не знал, как по-другому.
— Знал. Ты просто выбирал каждый раз быть жестоким.
Он хотел что-то сказать, но начался приступ кашля. Долгий, мучительный. Оля достала из сумки бутылку воды, подала ему. Их пальцы на секунду соприкоснулись — его кожа была горячей и сухой.
— Как мама? — спросил он, когда кашель утих.
— Умерла три года назад. Рак груди.
Он закрыл глаза, будто получил удар.
— Я не знал...
— Откуда было знать? Тебя не было.
— Она... она страдала?
Оля посмотрела на него. Хотела сказать «да, страдала, и не только от болезни». Хотела рассказать, как мама до конца жизни вздрагивала от резких звуков, как просыпалась по ночам и прислушивалась к шагам в подъезде. Как при каждом мужском голосе в коридоре напрягалась и прятала глаза.
— Не очень, — соврала она. — Врачи хорошие попались.
Он кивнул, словно поверил.
— У тебя есть дети?
— Нет.
— Муж?
— Нет.
Она не сказала, что было несколько отношений, но все заканчивались одинаково. Стоило мужчине повысить голос или хлопнуть дверью — и что-то внутри неё сжималось в комок страха. Стоило ему проявить настойчивость или попытаться контролировать — и она исчезала из его жизни без объяснений.
— Жалко, — сказал он. — Ты бы была хорошей мамой.
«Откуда ты знаешь?» — хотела спросить Оля. Но промолчала.
В палату вошла медсестра — та самая, с усталым лицом.
— Виктор Петрович, время принимать лекарства.
— Можно ещё пять минут?
— Хорошо, но не больше.
Медсестра ушла, и они остались одни. За окном начинало темнеть, хотя было только четыре часа. Ноябрь.
— Я думал о тебе, — сказал он. — Все эти годы. Хотел найти, написать... Но не знал, что сказать.
— «Прости» — вот что хотел сказать?
— Да. И ещё... что я тебя люблю. Любил всегда.
Оля почувствовала, как что-то болезненно сжимается в груди. Не от умиления — от злости.
— Любил? — Голос звучал тише, чем она хотела. — Ты знаешь, как звучит любовь человека, который бьёт ребёнка по рукам за пролитый чай? Который кричит так, что у девятилетней девочки начинается заикание?
— Я никогда тебя не бил.
— Нет. Ты бил маму. При мне. Это хуже.
Он отвернулся к окну. В профиль было видно, как дрожит его подбородок.
— Что ты хочешь от меня? — спросила Оля. — Чтобы я сказала: «Всё в порядке, папа, я тебя прощаю»? Чтобы ты умер спокойно?
— Не знаю. Просто... хотел тебя увидеть. Сказать, что сожалею.
— Сожалеешь. — Она встала, поправила сумку на плече. — Понятно.
— Ты уходишь?
— Да.
— Больше не придёшь?
Оля достала из сумки коробку конфет, поставила на тумбочку рядом с лекарствами.
— Не знаю.
Она дошла до двери, остановилась.
— Знаешь, чего я хотела больше всего, когда была маленькой?
Он посмотрел на неё.
— Чтобы ты просто исчез. Не умер — исчез. Чтобы нас с мамой оставили в покое. — Она повернулась к нему лицом. — И знаешь что? Ты исчез. Мое детское желание исполнилось.
— Оля...
— И вот ты снова здесь. Просишь прощения. А я стою и думаю: за что тебя прощать? За то, что бил маму? За то, что исчез? За то, что вернулся? Или за то, что у меня до сих пор трясутся руки, когда мужчина на меня кричит?
Слёзы подступили к горлу, но она не позволила им выйти наружу.
— Я не знаю, как прощать, — сказала она. — Мама научила меня молчать и терпеть. А ты — бояться. Никто не научил прощать.
— Я могу научить? — голос его стал совсем тихим.
— Поздно.
Она вышла в коридор. Он не окликнул её, не попросил остаться. Может быть, понял наконец.
***
В автобусе Оля смотрела в окно на серые дома, серое небо, серых людей на остановках. Телефон завибрировал — сообщение от подруги: «Как дела? Давай сегодня в кино?»
Она набрала ответ: «Не могу, дела». Потом стёрла и написала: «Встретилась с отцом. Расскажу потом».
«Вот это поворот! Как всё прошло?»
Оля долго думала, что ответить. Как объяснить, что ничего не прошло? Что встреча состоялась, а разговора — нет? Что он просил прощения, а она вспоминала девятилетнюю себя, которая сидела за диваном и считала удары?
«Нормально», — написала она наконец.
Дома заварила чай, села на кухне — на том же месте, где получила звонок несколько дней назад. Коробка «Птичьего молока» осталась у него на тумбочке. Он, наверное, даже не любит эти конфеты. Она не знала, что он любит. Не знала ничего о нём, кроме того, что он умеет делать больно.
Звонок раздался через неделю. Та же медсестра, тот же сочувствующий голос:
— Ольга Викторовна? Виктор Петрович умер вчера ночью. Во сне, спокойно. Он просил передать вам, что... что любит вас и что конфеты были очень вкусными.
— Понятно. А что с... с похоронами?
— Мы можем организовать всё сами, если вы...
— Нет. Я приеду.
Почему она согласилась? Не знала. Может быть, потому что нельзя дважды исчезать из чьей-то жизни. Даже если эта жизнь была жестокой.
На похоронах, кроме неё, было только трое человек: священник, работник морга и пожилая женщина, которая представилась соседкой по палате.
— Он всё время говорил о вас, — сказала соседка. — Показывал фотографию, где вы маленькая, в белом платье.
Оля не помнила такой фотографии.
— Он очень сожалел, — добавила женщина. — Говорил, что был плохим отцом.
— Был, — согласилась Оля.
Женщина посмотрела на неё удивлённо, но промолчала.
***
Вечером Оля сидела дома и думала о том, что всё кончено. Пятнадцать лет она жила с мыслью, что где-то есть человек, который разрушил её детство и исчез. Теперь этого человека нет. Совсем нет.
Она ждала облегчения, но чувствовала только пустоту. Даже злость куда-то ушла. Осталась усталость и странное ощущение незавершённости.
Он просил прощения. Она не простила. Может быть, никогда не простит. Может быть, прощение — это не то, что должники получают от кредиторов. Может быть, это то, что человек дарит себе, чтобы не нести чужую боль до конца своих дней.
Но сегодня она ещё не готова. Сегодня она просто сидит на кухне, пьёт остывший чай и помнит девочку, которая молчала, когда нужно было кричать. И думает о том, что научиться кричать — это тоже важно. Даже если уже некому слушать.