— Ну что, мама, ещё одну неделю поживёшь на даче, а мы пока здесь… Ладно?
Андрей стоял в дверях её уютной, если не сказать до обидного маленькой, кухни. Нервно вертел связку ключей на пальце, будто это был пропуск в новую, лучшую жизнь, откуда её — пожилую мать — пора бы уже потихоньку выдворить. Просто и не обидно.
Вера Павловна, которая только что пришла с дороги, даже не успела поставить чайник. Попала домой, наконец — а тут уже сын, как снег в апреле, обрушивает: “Ты ещё поживи на даче”.
Словно кто-то в грудь толкнул — не сильно, но очень уж обидно. Она почти не расслышала конца его фразы: слова остались висеть в кухонном воздухе, полном запаха осенних яблок и чуть выдохшихся духов “Ландыш”, которые она ещё иногда таскала из дамской сумки.
Ведь хотела, ну так хотела тихого вечера — со своими чашками, с пледом, с батареями, которые теплеют уже где-то под паркетом. Свои стены — они же греют лучше любой дачи.
— Андрей… ну… я же только приехала, — слова цеплялись друг за друга, как бусины на старой нитке. Она почувствовала нелепое волнение, как в детстве, когда папа грозил — “за двойку прогуляешь обед”.
Сын тяжело вздохнул, двинулся ближе. Переминался с ноги на ногу, будто сам себя убеждал — так будет лучше.
— Мам, тебе ведь на даче спокойней… Там воздух хороший, ты сама говорила. Сейчас осень пошла — погуляешь. Здесь у нас с ребёнком уроки, все эти кружки. Нам самим тесно.
Ирина молчала. Из коридора доносился её голос, тихий и короткий:
— Андрей, давай я причём тут…
Но сын перебил —
— Мама, пойми, — уже не уговаривал, а резюмировал. — Мы просто… решили. Всё. Здесь нам удобней.
Как человек, который вдруг понял, что зря надеялся на дом-убежище — Вера Павловна кивнула. Почти жёстко, по-солдатски.
— Хорошо. Я не помешаю. Раз вам так удобнее.
Вот так и случилось — ни скандала, ни слёз, только ранка под сердцем и раздавленное желание спросить: “А обо мне ты подумал хоть немного?”
Молча, долго, она завязывала свой самый старый шарф. Тот самый — в сиреневых разводах, с тонкой бахромой… Этот шарф подарил ей когда-то покойный муж. Пальцы дрожали не от холода — от бессилия. Убирать за собой чашку, поправлять кресло на место…
Сын с невесткой тихо шептались за дверью, как две чужие фигуры на экране: тема их жизни была неприятно отделена от её жизни.
Вера Павловна прошла в комнату сына, застыла над витриной с игрушками внука — в коробках, собранных ею летом. Теперь эти игрушки будут жить, а она — нет? Давление поднялось где-то под висками.
Она вытащила свой чемоданчик, закрыла на молнию. Один раз оглянулась — свой дом. Дорогие, простые вещи: шторы с рябиновым узором, комод с облупившейся ручкой (она уже привыкла к изъяну, потому что здесь всё “настоящее”). Последний раз провела ладонью по стене — как-то стыдно, почти по-детски.
— Ты не простудишься там? Холодно ведь уже, — Ирина задержалась в коридоре, держала пакет с парой яблок и пачкой творога.
— Я всё лето там, — чуть не сорвалось: “Я там старею”. Вместо этого кротко: — Спасибо, Ирочка. Вы не волнуйтесь — я справлюсь.
Дверь захлопнулась слишком быстро, чтобы она успела вскинуть руку.
*Это мой дом… был? Стал ли он когда-нибудь домом для тебя, сын?*
Она села на свою кухню ещё раз — просто посидеть, заплакать нельзя, только выпрямить спину и перевести дыхание. Всё — теперь снова на дачу. Ради “общего удобства”.
И всё-таки, пока за окном сыпался холодный дождик, а на подоконнике лежал забытый цветочный горшок, Вера Павловна впервые в жизни почувствовала себя не “мамой” и не “бабушкой”, а… каким-то ненужным приложением к чужой семейной картине.
Я всегда думала, что самое трудное в жизни — это пережить смерть мужа. Потерять человека, с которым рук об руку сорок лет, и в один день остаться будто бы полупустой. Как зеркало с отбитым куском: вроде и отражаешь, но уже не целое, не прежнее. Но оказалось, бывают моменты ещё острее. Два дня спустя после "того разговора" я грузила в багажник сумки из квартиры, что пятьдесят лет была мне домом, родным гнездом, а теперь — гостиной для кого-то другого.
Вера Павловна ехала в электричке на дачу и смотрела на окна, скользящие за стеклом с мутной надеждой — вдруг всё это только до весны, вдруг Андрей оступился, спохватится… Сердце сжималось от обиды, но виду она не подавала, и перед людьми, и перед собою.
Первые недели прошли отвратительно. Во-первых, было холодно, несмотря на октябрьское солнце: в доме стены промёрзли, печку надо было топить, а дров мало. Во-вторых, на даче попросту пусто. По соседству только Валя с четвёртого участка проживает круглый год: они едва знакомы. Валя сама женщина нелюдимая, и вроде бы дружбы у них никогда не было, просто кивнёшь через забор — и всё.
По вечерам над тихим садом ложилась мгла, в кухонном окне отражалась дрожащая тень, и казалось Вере Павловне, что вот так и растворится она однажды — медленно, почти незаметно для других. Сначала молоко прокиснет в холодильнике, потом от сырости заскрипит потолок, да и она сама вроде бы не то чтобы жива, а как тянет за собой прожитые годы — и всё.
Было тяжело. Обидно. Просыпалась ночью — а вместо привычного шума города, в комнате только щёлкает мышеловка в чулане да за дверьми ворчит ветер.
Быт вдруг стал огромным, нелепым: посуда неохотно стучит в раковине, штопать носки скучно, а телевизор — просто фон для тишины. Вспоминались годы — январский снег во дворе, как Андрей в первом классе забыл дома перчатки, а она потом таскала ему чуть не до школы и ругала, что вечно не думает, а он улыбался виновато… В те годы она бы и представить не могла, что однажды придёт всё вот так, будто невзначай, по хлопку — и всё, ты лишняя.
Я всё думала: может, самой собраться, да и поехать… Куда — не знала, кому нужна. В ноябре к середине недели выпал первый снег, остыл пол, а кот — Пушок — решил, что куда лучше залезть в кресло, чтобы своим теплом согревать меня. Но кот — не человек.
— Тётя Вера?
Знакомый голос, стеснённый, неуверенный отклик за калиткой.
Она вышла — в пуховике, старая, тяжёлая кофта, которая ещё с советских времён. На пороге стояла Ирина — невестка. Держала большой авоськой пакет, в другой руке — стеклянные банки.
— О, ты… привет, Ирин! — Вера Павловна даже растерялась, смешалась между просьбой и радостью.
— Я вот… Продукты привезла… Да и просто — поговорить… Можно? — девушка робко улыбнулась, отводя глаза.
Это был один из тех редких разговоров, когда слово цепляется за слово совсем не из-за обязательства или вежливости, а потому, что у каждого — кипит, душит, накипело. Ирина тихо призналась — ей тяжело, в квартире тесно, Андрей раздражается по пустякам, ребёнок носится, а о бабушке никто не думает толком.
— Ты, тётя Вера, не обижайся на нас… Я Андрею говорила. Он что-то, ну, не думает — как бы оно тебе на самом деле, — Ирина опустила глаза, поиграла с шнурком на рукаве, — а я твоя, я понимаю… Не забывай — если что, зови. Мы ж семья.
Она потрепала Веру Павловну по плечу лёгко, как будто её можно рассыпать случайно этим прикосновением.
А потом ушла.
И вот тут, в тишине ноябрьского вечера, впервые за все недели Вера Павловна заплакала. Не от холода и не от гордости — от одиночества и странной нежности в женском голосе, который наконец сказал: "Я тебя вижу".
На следующее утро начался снегопад — белёсая завеса закрыла дорожки, окна инеем затянуло изнутри. Всё стало, как в сказке, только сказка — чужая, а сама она — не героиня, а служанка в пустом доме. В который раз к вечеру температура в комнате падала до 12°, Вера Павловна укуталась в одеяло, тихо кашляла. Мысли были тяжёлыми, как мокрый снег: сына уже не вернуть мальчишкой, тепло не согреет пустое сердце, а надежда… её надо ещё поискать, чтобы не потерять окончательно.
Навалилась зима так, будто специально решила — выживет не всякий, только тёртый. Снега за ночь намело по колено, дорога к автобусу будто исчезла, а на душе — тоскливо, несмотря на теплую пуховую шаль.
Вера Павловна сидела на кухне, грела руки о пустую кружку — даже чай не хотела ставить. Кот крутился рядом, жалобно мяукал, но идти к дверям — к кошке Вали на свидание — не спешил: видно, и ему дурно первым совать нос в чужую стужу.
Захворала я, наверное, совсем, — думала она, — да только вдруг кашель прихватил так, что отогнала сон. Потом жар под вечер, кости ломит, а сил вставать совсем нету.
Поздно ночью, когда совсем стало дурно от одиночества и обиды, она вдруг поняла — терпеть дальше нельзя. Не от холода или болезни, а от этого немого крика внутри: сколько же можно, Вера, всему уступать? Сорок лет — всё для сына, мужа, для семьи… Где она сама, её голос?
Телефон лежал на подоконнике — тяжёлый, как будто совсем чужой. Она долго решалась, прежде чем набрала сына. Сердце грохотало, голос дрожал, и всё-таки…
— Алло… Андрей?
— Мам, ты чего так поздно? — ворчливо, сонно, будто в ответ зазвенели стёкла.
— Андрюш… Я больше не могу здесь быть. Мне плохо. Вот правда. Я задыхаюсь от одиночества… Болеть начала. Я — не могу и не хочу. Не ради кого-то — ради себя. Не выйдет у меня одна быть, на даче зимой. Я… я вернусь домой. И больше не соглашусь на твою “удобную” жизнь, — она словно с каждым словом сбрасывала с плеч мешки с грузом прожитых лет.
Долгое молчание, будто связь сорвалась, потом глухой голос:
— Мам, ну ты чего, так же всем лучше… Я… мы…
— Лучше кому? Тебе? Мне — нет! Я ж не чемодан, чтобы переставлять куда удобно!.. Ты подумай… Ты пойми, пожалуйста.
— Мам, ну… Я не хотел…
И тут у самой случился маленький — но важный для неё самой — прорыв: слёзы не текли, не трясли губы, не затмевали мысли. Была только жёсткая, упрямая решимость защищать себя — хотя бы сейчас, хотя бы этим звонком.
— Я не обижаюсь, Андрюша, — уже тише сказала она, — но и не позволю больше собой помыкать. Ты взрослый, у тебя семья. А у меня — своё право быть не лишней. Я домой поеду. Помоги мне.
Слух затянуло тишиной. За окном завывал ледяной ветер — как будто второй голос за двоих.
— Мам, подожди… — вдруг мягче прервал сын, — мы поговорим, ладно? Я завтра с Ириной приеду… Посмотрим, что делать. Только ты… держись.
Она положила трубку и впервые за много недель почувствовала облегчение. Как будто распахнулось окно — и ворвался свежий воздух. Даже болезнь отошла немного. Сердце толкалось в груди так крепко, будто вдруг верило: можно будет жить иначе, не только для других. А для себя — хоть чуть-чуть…
Всю ночь спать не получалось. Она слушала хлопья снега по стеклу, вспоминала, как однажды совсем молодой, с тем же чувством решимости, ушла учиться в вечерний техникум — назло всем, кто твердил: "Дома дитя, куда тебе?" В тот раз получилось. И теперь получится, если не молчать.
— Вера Павловна, вы с ума сошли! — Валя с соседнего участка, увидев утром в окно свет, решила заглянуть и с порога забеспокоилась. — Вы вся зеленая, у вас же температура!
— Всё будет хорошо, Валюш, — неожиданно мирно сказала Вера, — теперь — точно хорошо.
Дверь хлопнула. Вера Павловна поняла: вот-вот начнётся новый этап — страшный, непредсказуемый, но свой. И не уползёт больше ни под одеяло, ни в сто раз перелицованные уступки. А что чувствовал сын — пока не важно. Главное — она выбрала в этот раз себя.
Снег все падал и падал: казалось, он прячет старое, чтобы дать дорогу новому. Утро началось с телефонного звонка — Вера Павловна открыла глаза раньше обычного, будто душой почувствовала: сегодня будет важный день.
— Мам, мы на подходе, — голос у Андрея был напряжённый, но не грубый, не чужой.
Вскоре на хрустящем от мороза снегу послышались шаги. Вера Павловна с трудом встала, кутаясь плотнее. С порога донёсся знакомый голос Ирины:
— Верочка, может, нам скорую вас вызвать?.. — с тревогой, с лёгкой робостью, как будто за свою заботу она тоже извинялась.
Андрей стоял позади, не заходил, топтался. Почему-то сразу заметно — растерян, смотрит на мать иначе. Усталое, серьёзное лицо — но в глазах тревога, смешанная с тем стыдом, который так редко бывает у взрослых сыновей. Она почувствовала: случилось важное — наконец-то он увидел в ней не просто «бабушку для дочки» и удобную маму, а человека. Женщину, которая может страдать — и может за себя постоять.
— Мам, я был неправ… — вымолвил он, почти шёпотом. — Я… мы с Ириной все обдумали. Давай попробуем иначе. Мы — не хотим, чтобы ты болела и мучилась. Прости меня.
Вера Павловна ощутила, как будто лёд, что давно окутал душу, медленно трещит. Больно, но вместе с тем — легко. Раньше она бы бросилась их уговаривать, оправдываться, просить прощения — сейчас просто стояла, держала себя ровно:
— Хорошо, Андрюша. Давай обсудим: как нам будет хорошо всем. Я не стану больше молчать, ладно? — и впервые за столько лет у неё получился мягкий, но твёрдый взгляд. Материнский, но не уступчивый.
Ирина закивала так искренне, что у Веры Павловны сдавило горло. Женщина быстро сорвалась помочь собрать вещи: разговоры о жилье, графике, заботах разбавлялись теплом и смехом. Потихонечку намечалось нечто вроде мира — не прежнего, но честного.
***
Через два дня Вера Павловна снова открыла дверь родной квартиры. Нет, она уже никогда не будет такою, как прежде. Но теперь — её пространство вновь принадлежало *ей*. Коты, подушки, любимый цветочный фикус — всё дышало знакомым уютом. Вера Павловна разложила кофту на кресло и села к окну — просто смотреть на городские огни. И поняла: она ни разу не пожалела, что не промолчала тогда ночью на даче.
Ирина позвонила спустя час:
— Верочка, вы как? Может, супчика привезти?
— Всё отлично, Ирочка. — Она даже удивилась, сколько силы у неё стало в голосе. — Чувствую, что всё правильно.
***
Семья теперь поселилась так: Андрей с Ириной и дочкой на выходные — у Веры Павловны, будни — в другой квартире. Выкроили, нашли способ, договорились. Никто не обиду копит, а раз за разом учатся говорить о чувствах.
А Вера Павловна ещё долго вспоминала первую ночь возвращения домой: как рыдала от облегчения, отрившись лицом в подушку, как вдруг остро осознала — жить для себя не значит жить против других, это просто жить *по-правде*.
***
— Мам, ты уж скажи, если чего не так, — как-то вечером вдруг попросил Андрей за чаем.
— Не бойся, теперь уж точно не промолчу, — улыбнулась она.
Кошка потерлась о ноги, за окном моросил тихий вечерний дождик, и всем в квартире, как ни странно, было тепло.