Зима в Еринате в тот год вцепилась в горы железной хваткой задолго до Рождества.
Снега выпало по самые матицы избы, завалило все тропы, отрезало даже призрачную надежду на случайную добычу.
Мороз сковал реку Абакан так, что лед стонал и трещал, как кости старика. В избе, продуваемой всеми ветрами, несмотря на заделанные мхом щели, стоял вечный холод. Дышать – пар столбом. Спали все вповалку на единственной широкой полати, укрывшись всем, что было: ветхими тулупами, мешковиной, собственной дрожью.
Запасы, и без того скудные, таяли с ужасающей быстротой. Горстка прошлогодней картошки, да щепотка сушеной черемши в мешочке – вот и все богатство.
Ружье Карпа Осиповича, древнее, как сама тайга, давно молчало – порох кончился, да и сил у Димитрия, главного охотника, уже не хватало пробить глубокий снег в поисках сохатого или хоть зайца. Даже рыба под толстым льдом словно вымерла.
Голод. Он был уже не просто пустотой в животе. Он был жильцом. Тихим, неумолимым. Он сидел в углу, смотрел пустыми глазницами, когда Агафья пыталась уснуть.
Он шелестел в пустых закромах. Он скребся когтями по стене, когда ветер завывал в трубе.
Он высасывал последние силы, делая каждое движение – подбросить дров в печь, принести снега растопить – каторжным трудом.
Лица ввалились, кожа натянулась на скулах, как пергамент. Глаза Саввина, и без того больного, стали огромными и лихорадочно блестящими.
Димитрий, силач, ходил, ссутулившись, будто невидимая ноша давила ему плечи.
Агафья ловила себя на том, что разглядывает свои руки – костлявые, с посиневшими от холода суставами – и думает, как бы это... сварить кожу с рукавиц?
Мысль пугала и манила одновременно.
Карп Осипович, седой, как лунь, с лицом, изрезанным морщинами глубже таежных распадков, сидел у печи.
Казалось, он впал в забытье. Но вдруг он поднял голову. Его взгляд, острый, несмотря на возраст и истощение, упал в маленькое заледеневшее окошко.
Там, на ветке кедра, отягощенной снежной шапкой, прыгала, раскачивая снежинки, кедровка. Птица-ореховка.
Небольшая, с шоколадным оперением, испещренным белыми крапинками. Она что-то долбила клювом в шишке, рассыпая чешуйки на белый снег.
Все в избе машинально проследили за его взглядом. В глазах Димитрия мелькнула тень былой охотничьей удали, мгновенно погасшая. Стрелять? Чем? Пороха нет. Лук? Сил натянуть тетиву не хватит. Силка поставить? Да где ж ее взять, да и куда? Птица – на дереве.
Карп Осипович молча встал. Казалось, каждое движение давалось ему невероятным усилием. Он прошел к сундуку, стоявшему в темном углу, снял тяжелую крышку. Запахло сыростью и стариной.
Он порылся в нем и вынул... горсть кедровых орешков. Настоящих, смолистых, пахнущих тайгой и жизнью.
Сокровище, бережно сохраненное на самый черный день. День пришел.
– Агашка, – хрипло позвал он. Голос был похож на скрип несмазанной двери.
– Принеси плоский камень. С ладонь. Чистый.
– Савка, – кивнул он среднему сыну, – тонкую палочку. Гибкую. И длинную нить. Крепкую.
– Димка, – взгляд на старшего, – ямку. У порога. Неглубокую. Чтоб камень накрыл.
Они смотрели на него, не понимая. Мысли ворочались медленно, как жернова без зерна.
Но привычка повиноваться отцу, выжившая даже голод, заставила их двигаться.
Агафья, обернувшись в свой истончившийся платок, вышла в сени, в жуткий холод, и стала шарить в сугробе у стены, откапывая руками подходящий плоский камень. Пальцы немели мгновенно. Савка искал палку, ломая сухие веточки у стены избы.
Димитрий, кряхтя, стал ногой раскапывать снег и мерзлую землю у порога. Карп Осипович тем временем выбирал орешки – самые крупные, самые соблазнительные.
Когда ямка была готова, Карп Осипович аккуратно насыпал на ее дно горсть орешков.
Потом установил камень на ребро, подперев его тонкой, как спичка, палочкой. К концу палочки он привязал длинную, крепкую нитку из конопли. Нитку протянул через порог в избу.
– Сиди тихо, – прошептал он, опускаясь на лавку и беря конец нити в дрожащую руку. – Как мышь. Дышать – не дышать.
Они замерли. Агафья присела на корточки у ног отца, вжавшись в тень. Савка и Димитрий стояли у стены, слившись с бревнами. Глаза всех пятерых (включая самого Карпа) были прикованы к крошечной ямке с драгоценной приманкой и к веткам кедра.
Сердце Агафьи колотилось так громко, что ей казалось – его стук разносится по всей тайге.
Голод притих, затаив дыхание. На кону была жизнь.
Минуты тянулись, как часы. Кедровка, закончив с одной шишкой, перепорхнула на ветку ближе к избе. Ее черный глаз-бусинка скользнул по заснеженному крыльцу, по странной ямке.
Она прыгнула на снег, осторожно, вразвалочку подошла к краю. Склонила голову. Увидела орешки.
Еще прыжок. Она была у самой ямки. Клюв ее ткнул в орешек. Подняла голову, оглядываясь.
Мир был тих и неподвижен. Морозный воздух звенел в ушах. Птица спустилась в неглубокую лунку.
Еще мгновение – и она склонилась над орешком, забыв об осторожности в предвкушении пищи.
Карп Осипович дернул нитку. Резко и сильно.
Тонкая палочка выскочила из-под камня. Плита рухнула вниз с глухим, страшным звуком. Раздался один-единственный, короткий, хрусткий писк.
И – тишина.
Никто не двинулся с места. Казалось, они боялись поверить. Карп первым встал. Шагнул к порогу. Агафья, не помня себя, вцепилась в полу его кафтана. Он наклонился, с усилием приподнял камень.
Под ним, на рассыпанных орешках, лежала кедровка.
Ее шоколадное перышки были чуть взъерошены, хрупкая шейка переломана. Крошечный клюв приоткрыт.
Но – это была пища.
Плоть.
Кровь.
Жизнь.
Агафья ахнула. Не от жалости – от невероятного, захлестывающего облегчения.
В глазах Саввина и Димитрия вспыхнул дикий, первобытный огонек.
Даже Карп Осипович перекрестился, шепча благодарственную молитву, но рука его, тянущаяся к еще теплой птичке, не дрогнула.
В ту зиму "небесные куропатки" спасли Лыковых от неминуемой гибели. Каждая крошечная тушка, аккуратно ощипанная Агафьиными костлявыми пальцами, сваренные в котелке без соли и жира, были не просто едой.
Это были глотки жизни, вырванные у смерти из пасти ценой невероятной изобретательности, титанического терпения и горстки кедровых орешков, ставших ключом к ловушке.
Агафья запомнила тот хруст под камнем навсегда.
Не как жестокость, а как священный акт борьбы за право дышать под этим ледяным, безжалостным небом Саян.