Найти в Дзене
Philosophy of Califon W.

Глава 3 [ЭоА, ЖДК]

Ясное солнце показалось из-за горизонта, ещё не до конца освещая улицы и дома парижан. Сегодня Жан Дибуа проснулся позже, чем обычно. По утрам у него всегда было скверное, пессимистичное настроение, но сегодня оно оказалось ещё более подавленным — из-за вчерашнего. По утрам мать всегда проверяла почту, но в тот миг, когда Жан встал, он не услышал привычной возни. Видимо, мать ещё не проснулась или не вернулась, подумал он. В его голове смутно пробегали воспоминания прошедшего дня. Тело болело: вчерашний удар его ученика был сильным и увесистым. Дыхание всё ещё было тяжёлым, сознание слегка подшатывалось, а тело ломило. Возможно, он простудился, когда лежал на земле вечером. Сидя на кровати и тяжело дыша, Жан откинул одеяло с ног и решил резко встать — дабы освежить сознание. Он дёрнулся, и в тот миг, когда его ноги коснулись пола, левая предательски хрустнула. Боль и судорога прокатились по всему телу больного Дибуа. В глазах потемнело, он не мог удержать равновесие, низ живота наполн

Ясное солнце показалось из-за горизонта, ещё не до конца освещая улицы и дома парижан. Сегодня Жан Дибуа проснулся позже, чем обычно. По утрам у него всегда было скверное, пессимистичное настроение, но сегодня оно оказалось ещё более подавленным — из-за вчерашнего.

По утрам мать всегда проверяла почту, но в тот миг, когда Жан встал, он не услышал привычной возни. Видимо, мать ещё не проснулась или не вернулась, подумал он. В его голове смутно пробегали воспоминания прошедшего дня. Тело болело: вчерашний удар его ученика был сильным и увесистым. Дыхание всё ещё было тяжёлым, сознание слегка подшатывалось, а тело ломило. Возможно, он простудился, когда лежал на земле вечером.

Сидя на кровати и тяжело дыша, Жан откинул одеяло с ног и решил резко встать — дабы освежить сознание. Он дёрнулся, и в тот миг, когда его ноги коснулись пола, левая предательски хрустнула. Боль и судорога прокатились по всему телу больного Дибуа. В глазах потемнело, он не мог удержать равновесие, низ живота наполнился неутолимой болью. Нога подогнулась, руки обмякли. Он даже не помнил, как рухнул на пол головой вниз. Сознание ушло на мгновение.

В падении что-то треснуло. Вернулись свежие картины вчерашнего. Если бы не это, он бы смирился со своей участью и на следующий день пошёл бы в церковь, не зная, что сам пастырь — знакомый его матери — насмехался над ним за спиной. Конечно, в лицо всегда показывая благочестие и уважение.

В один миг вернулась сцена унижения — полностью. Непожатая рука, удар, разбитые очки, боль, кровь, смех, прозрение… тот самый смех над бессилием. В тот момент, когда вера пошатнулась, он смеялся, задыхаясь от собственной крови и ничтожества, и смотрел на небо — смеясь в лицо тому богу, которого представлял, в которого верил. Его слабость никогда бы не позволила уйти от самообмана — от мысли, что кто-то его любит и что всё это лишь испытание. Но он вспомнил. Он прозрел.

И наконец понял: нельзя всю жизнь жить так, словно навязывая себе, что ты кому-то нужен — тем более какому-то трансцендентному существу, наделённому человеческими качествами.

Сквозь пелену событий его сознание осознавало, что жизнь стала ещё хуже, и что надежда, оказавшаяся самообманом, была на самом деле лучшей из зол. Он вспомнил, как обсуждал с мсье Россаром волюнтаризм, как они вместе презирали то, что он сейчас пережил. Как Россар, хохоча, цитировал Ницше, и как они, с видом людей, читающих каракули своего пятилетнего сына, закатывались со смеху.

Он понял. Он вспомнил. Он…

Его глаза едва открылись. Он пришёл в рассудок. Непослушное тело поднялось. Он ощутил, что что-то изменилось. Потянулся за старыми очками, после чего окинул взглядом комнату и остановился на зеркале. Сквозь грязную толщу он всё же заметил: взгляд с волей, взгляд без самообмана. Взгляд того, кто осознал, что теперь его ничто не остановит — ибо у него ничего и нет.

Как только он оторвал взгляд от зеркала и распрямил затёкшую спину, послышался звук открывающейся двери и тяжёлые шаги. Они были быстрые и отчётливо отдавались в скрипучем, дешёвом полу его квартиры.

Дверь в его комнату распахнулась. На пороге, в грязном фартуке и выцветшем, истёртом халате — по виду ещё времён Первой империи — стояла его мать. Морщинистое лицо хмурилось и даже источало лёгкую злобу. Увидев перед собой сына, криво стоящего, но с какой-то искрой в глазах, она на миг удивилась. Однако удивление быстро сменилось злостью, ещё более жёсткой.

В её руке Жан заметил скомканную бумажку. Мать тяжело вздохнула и раздражённо двинулась к нему. Сделав пару шагов, заговорила:

— Mon fils, какого чёрта я только что получаю от почтальона, от мсье Арно, письмо, что ты вновь просрочил кредит?! Ты же мне соврал, что выплатил все долги, что тратил на свою потаскуху! Она тебе важнее, чем я? Чем наша с тобой жизнь?! Я не слышу ответ, Жан.

Он смотрел на неё пусто — без чувств, без тревоги, без страха или раздражения. В этот момент он не помнил ничего. Для него мать была лишь раздражающей старой клячей.

Она приближалась своей тяжёлой, покачивающейся походкой. Болезнь изуродовала её: старое, шестьдесят восьмилетнее тело мадам Кэррол было всё в отёках; и без того пухлое, оно стало ещё массивнее. Синие тени под глазами, кожа нездорового оттенка.

Жан отвернулся. На тумбе лежали: футляр для очков, старый потёртый кисет, которым он давно не пользовался, именная трубка отца и большие, дорогие, но старые ножницы — мать, вероятно, забыла их здесь, когда срезала заклёпки на его рубашке. Она подошла почти вплотную. Жан повернулся лицом к ней. Несмотря на свой невысокий рост, он всё же возвышался над матерью — её позвоночник, согнутый тяжестью лишнего веса, не позволял стоять прямо. Он глядел на неё без единой эмоции, но с холодной, нечеловеческой волей в глазах. Она перестала бубнить и взвизгнула:

— Да ты bête будешь меня слушать?! Или как баран тут стоять, а?!

Что-то в Жане дёрнулось. Он не выдержал. С тумбы дрожащей рукой схватил ножницы. Мать, ослеплённая злобой, не обратила на это внимания, её лицо покраснело от ярости. И тут Жан вспомнил: как этими ножницами вместе с отцом вырезал бумажные самолётики и игрушки; как сидел у него на коленях; как отцовские руки обнимали его; как он глядел на него благодарными детскими глазами. Он смотрел на ножницы в своей руке. Смотрел… и вспоминал. И в порыве — почти бессознательно — вонзил их в шею матери.

Кровь брызнула на стены. Он чувствовал стук собственного сердца, слышал, как кровь шумит в ушах, и всхлипы задыхающейся матери. Она пошатывалась, медленно оседая на пол. В её глазах за одно мгновение погасло всё — осталась лишь пустота. Она любила его, хоть и была вспыльчивой.

Алая струйка стекала из отверстия, в которое глубоко вошли острые лезвия ножниц. Казалось, будто он перерезал не пару материнских артерий и вен, а свою собственную прошлую жизнь.

Свет из окна стал пробиваться сильнее, заливая комнату Жана. Брызги крови на стенах. Упавшая мгновение назад мать, из горла которой торчали ножницы. Артериальная струя, рвущаяся из опухшей от болезни шеи.

Жан стоял у окна спиной к ней, его тень нависала над ещё живой матерью. Он пошатнулся, и свет озарил перед ним тело, истекающее кровью.

Он заплакал. Глухо, дико, безостановочно.

Воспоминания обрушились, как лавина. Луковый суп, который он терпеть не мог, но мать пообещала подарок, если он его доест. Как он вертелся на кухне, пытаясь помочь ей с пирогом, и в итоге весь оказался в муке, пока отец смеялся. Как они втроём ели этот пирог. Как он гулял с собакой Дженни, а мать звала его домой. Как они все были… вместе. Рады?..

Всё рухнуло в один миг.

Он наклонился и судорожно вытащил ножницы из горла матери, вызвав ещё более бурное кровотечение. На его руках вздулись вены, голова разрывалась от боли. Слабость болезни, побои, падение — всё нахлынуло одновременно.

Он понял, что потерял. Его больше никто не любит. И никогда не полюбит.

Он дрожал, глядя на окровавленные ножницы. И вдруг — озарение:

Отец — мёртв.

Мать — умирает.

Жена — ушла.

Время всех — кончается.

А что, если теперь он сам решит, у кого время окончено? Почему он не может? Почему те, кто предал его, должны жить? Эти пакостные животные… достойны ли они дышать, есть, говорить? Их мерзкие дела, их гнилая натура…

Сознание плыло, подступала тошнота. Дыхание было рваным.

И вдруг он перестал склоняться. Выпрямился. Всё ещё дрожал, но уже без прежней слабости. Он вспомнил. Он осознал. Он вышел из обмана.

Он прошептал:

— Gott ist tot.*

Сглотнув, поджал губы и сказал чуть громче:

— Und wir… Nein! Ich… Und ich habe ihn getötet.**

Он перешагнул через тело истекающей кровью матери. Хромой, безумный, в пятнах крови, он вышел из комнаты.

Прим:

* Бог умер

**И мы.. Нет! Я… Я убил его!