Прямые углы против круглых хижин: столярная мастерская в голове
Принято считать, что уж глаза-то нас не обманывают. Вот стол, вот стул, вот стена — всё четко, перпендикулярно и предсказуемо. Мы смотрим на мир и видим его, как есть. Эта наивная уверенность — одно из самых больших заблуждений, которое холит и лелеет наш мозг, ленивый и самодовольный орган, предпочитающий привычные шаблоны суровой реальности. На самом деле то, что мы «видим», — это не столько объективная картинка, сколько отредактированная, подогнанная и упрощенная версия, созданная на основе прошлого опыта. И опыт этот у всех разный. Особенно когда один вырос среди небоскребов и коробок-панелек, а другой — в саванне, где единственная прямая линия — это горизонт, и то он постоянно норовит искривиться. Вся эта история с разным видением мира — не новость. Еще в 60-х годах прошлого века антропологи Маршалл Сегалл, Дональд Кэмпбелл и Мелвилл Херсковиц затеяли масштабное исследование, в ходе которого прогнали через тесты с оптическими иллюзиями почти две тысячи человек из полутора десятков разных культур. Их вывод, изложенный в книге «Влияние культуры на визуальное восприятие», был сродни холодному душу для сторонников универсальности: то, что для одного — очевидная иллюзия, для другого — просто странная картинка. Они назвали это гипотезой «мира плотника» или «рубленого мира». Суть в том, что если ты всю жизнь живешь в окружении прямых углов, твой мозг привыкает интерпретировать любые двухмерные линии как намек на трехмерный объект. Он автоматически достраивает перспективу там, где ее нет, и в итоге попадается на удочку простейших иллюзий вроде Мюллера-Лайера.
Самым ярким подтверждением этой идеи стали эксперименты, которые спустя почти полвека провел британский психолог Жюль Давидофф с народом химба, живущим на севере Намибии. Эти ребята — полукочевые скотоводы, и их мир архитектурно прост и элегантен. Их деревни, или онганда, состоят из круглых хижин, сделанных из веток, глины и навоза, которые кольцом окружают центральный круглый загон для скота, а тот, в свою очередь, окружает священный огонь — окуруво. Прямых углов в их быту днем с огнем не сыщешь. Когда этим людям показали так называемую иллюзию Коффера (иногда ее неверно называют иллюзией круга Эббингауза, но это другое) — сетку из прямоугольников, пересечения которых образуют вполне отчетливые круги, — произошел культурный шок, но не у химба, а у экспериментаторов. Европеец или американец, чей мозг натренирован на распознавание столярных изделий, в первую очередь видит прямоугольники. Круги приходится буквально выискивать, напрягая зрение и убеждая себя, что они там есть. Химба же, наоборот, почти единогласно заявляли, что видят круги. Прямоугольники для них были чем-то второстепенным, а примерно половина участников вообще не смогла их разглядеть, даже когда им на них прямо указывали пальцем. Их мозг, не имеющий в своей «картотеке» шаблона «прямоугольная сетка», просто отфильтровал эту информацию как визуальный шум, выделив единственную знакомую и понятную форму — круг.
Это не значит, что у химба какое-то «неправильное» зрение. Как раз наоборот, их зрение идеально откалибровано для их среды обитания. Оно не тратит ресурсы на анализ бесполезных для выживания в саванне абстракций. Мозг европейца, напротив, настолько одержим поиском структуры и перспективы, что готов видеть их даже там, где их нет. Этот механизм, отточенный поколениями, выросшими в городах, отлично помогает ориентироваться в лабиринте улиц, читать чертежи и парковать машину. Но он же заставляет нас видеть то, чего не существует в действительности, — иллюзию. Мы видим не мир, а нашу модель мира, построенную из привычных кубиков. И если в наборе кубиков с детства были только шарики, то и мир будет казаться круглым. Это фундаментальное различие в восприятии ставит под сомнение саму идею о единой для всех человеческой реальности. Оказывается, реальность — это продукт местного производства, и у каждого она своя, с уникальными настройками и заводскими предустановками.
Вся эта история наглядно демонстрирует, насколько пластична наша зрительная система. Она не просто пассивно фиксирует свет, попадающий на сетчатку. Это активный, постоянно обучающийся механизм, который подстраивается под окружающую среду, как хороший ремесленник подстраивается под материал. Если ты всю жизнь работаешь с деревом, ты начинаешь чувствовать его структуру, видеть его волокна, предугадывать, где оно треснет. Если ты всю жизнь работаешь с камнем, у тебя формируются совершенно другие навыки. Так и мозг: живя в «рубленом мире», он становится экспертом по прямым углам и параллельным линиям. Живя в мире плавных, органических форм, он оттачивает умение видеть кривые и окружности. Нет никакого «правильного» или «неправильного» восприятия. Есть только адекватное или неадекватное среде. И когда представитель «рубленого мира» сталкивается с реальностью «круглого мира», его система дает сбой, порождая то, что мы вежливо называем оптической иллюзией. На самом деле это не иллюзия, а ошибка интерпретации, сродни той, что допускает программа-переводчик, столкнувшись с незнакомой идиомой. Она пытается перевести ее дословно и получает на выходе полную бессмыслицу.
Забавно, что мы привыкли гордиться своей способностью к абстрактному мышлению, к умению видеть сложные структуры. Но эксперимент с химба показывает, что эта способность имеет и обратную сторону — мы разучились видеть простые вещи. Наша зрительная система настолько перегружена культурными кодами, правилами и ожиданиями, что порой не может разглядеть очевидное, если оно не вписывается в привычную схему. Химба, в этом смысле, видят мир более «честно», без наслоений цивилизации прямых углов. Их взгляд — это взгляд человека, для которого форма определяется функцией, а не абстрактной геометрической идеей. Круглая хижина — потому что ее проще строить из доступных материалов и она лучше противостоит ветру. Круглый загон — потому что так проще сгонять и удерживать скот. В их мире нет места эстетике ради эстетики, нет геометрии ради геометрии. И их мозг отражает эту прагматичную философию.
Таким образом, иллюзия Коффера перестает быть просто забавной картинкой из учебника по психологии. Она превращается в мощный инструмент, вскрывающий глубинные различия в устройстве нашего сознания. Она показывает, что наш внутренний «плотник» у всех разный. У кого-то в мастерской полный набор инструментов для работы с углами и плоскостями, а у кого-то — лишь те, что нужны для создания плавных и округлых форм. И когда они смотрят на один и тот же чертеж, они видят совершенно разные вещи. Один видит каркас будущего шкафа, а другой — просто набор красивых, но бессмысленных кругов. И оба по-своему правы.
Иллюзия обмана: как заставить мозг видеть призраков
История с химба и кругами — лишь верхушка айсберга. Оптические иллюзии — это не просто забавные фокусы для развлечения гостей, а настоящие отмычки, позволяющие заглянуть в «машинное отделение» нашего мозга и понять, по каким кривым алгоритмам он работает. И оказывается, что эти алгоритмы сильно зависят от «прошивки», установленной культурой и средой. Возьмем, к примеру, классическую иллюзию Мюллера-Лайера: два отрезка одинаковой длины, но один кажется короче, потому что его концы увенчаны «стрелками», направленными внутрь, а другой — длиннее, потому что его «стрелки» смотрят наружу. Для любого жителя западного города иллюзия работает безотказно. Мозг, привыкший к прямоугольным комнатам, автоматически интерпретирует отрезок со «стрелками» наружу как ближний угол здания, а со «стрелками» внутрь — как дальний угол комнаты. А поскольку мозг знает, что дальние объекты, имеющие тот же размер на сетчатке, в реальности должны быть больше, он «растягивает» соответствующий отрезок. Это настолько глубоко въевшийся рефлекс, что избавиться от него практически невозможно. Но стоит показать эту картинку, скажем, бушмену из пустыни Калахари, который в жизни не видел ни одного здания с прямыми углами, и магия исчезает. Для него это просто два отрезка с какими-то закорючками на концах, и он с недоумением смотрит на экспериментатора, который пытается убедить его, что они разной длины. Исследование Сегалла и его коллег показало, что европейцы и американцы подвержены этой иллюзии гораздо сильнее, чем представители 14 незападных культур. Самыми невосприимчивыми оказались сан-бушмены из Южной Африки и жители острова Торес в Тихом океане. Их мир лишен той самой «плотницкой» геометрии, которая и является причиной иллюзии.
Или взять иллюзию Понцо, где два одинаковых горизонтальных отрезка помещаются между двумя сходящимися линиями, как железнодорожные шпалы на уходящих вдаль рельсах. Верхний отрезок кажется нам значительно длиннее нижнего. Опять же, виновата привычка к линейной перспективе. Мозг видит сходящиеся линии как параллельные, уходящие вглубь, и автоматически делает поправку на расстояние, увеличивая верхний объект. Этот механизм жизненно важен, чтобы не врезаться в предметы и правильно оценивать дистанцию. Но когда его применяют к двухмерному рисунку, он дает сбой. А вот люди, живущие на бескрайних равнинах или в густых джунглях, где нет уходящих вдаль дорог и линий электропередач, поддаются этой иллюзии гораздо слабее. Например, исследование, проведенное на острове Гуам в Микронезии, показало, что местные жители практически не воспринимают иллюзию Понцо. Их визуальный опыт просто не содержит данных для такой интерпретации.
Все это подводит нас к фундаментальному различению понятий «ощущение» и «восприятие». Ощущение — это сырой, необработанный физиологический процесс. Фотоны света попадают на сетчатку, колбочки и палочки генерируют нервные импульсы, которые по зрительному нерву несутся в мозг. Это чистая физика и химия, и на этом уровне мы все примерно одинаковы. Но дальше начинается самое интересное — восприятие. Это уже работа «программного обеспечения» в голове. Мозг берет эти сырые данные и начинает их интерпретировать, сравнивать с имеющимися в памяти шаблонами, отсеивать лишнее, достраивать недостающее и выдавать на выходе целостную, осмысленную картинку. И вот на этом-то этапе и вступают в игру культурные и средовые «фильтры». Восприятие — это всегда суждение, всегда гипотеза о том, что же там такое во внешнем мире вызвало эти ощущения. И, как любая гипотеза, она может быть ошибочной, особенно если условия изменились.
Можно представить себе мозг как начальника службы безопасности, который сидит перед десятками мониторов. На мониторы (сетчатку) поступает изображение (ощущение). Но у начальника нет ни времени, ни желания всматриваться в каждую деталь. Вместо этого он использует систему распознавания образов (восприятие), которая натренирована на определенные угрозы и сценарии. Если система натренирована на поиск прямых углов и коробок, она будет видеть их везде, даже в случайном нагромождении линий. А круглые объекты может просто проигнорировать как нечто несущественное. Иллюзии — это те моменты, когда система распознавания дает ложное срабатывание. Она видит угрозу там, где ее нет, или, наоборот, пропускает что-то важное, потому что оно не соответствует заложенному в нее шаблону.
Этот процесс «обучения» зрительной системы начинается с самого рождения. Младенец, лежа в кроватке с прямоугольными прутьями и глядя на прямоугольную комнату, уже начинает формировать свою библиотеку визуальных образов. Ребенок, которого носят в слинге по саванне, формирует совершенно другую библиотеку. К тому времени, как мы вырастаем, наши нейронные сети уже настолько специализированы, что переучиться практически невозможно. Мы обречены видеть мир через призму своего уникального опыта. Поэтому, когда мы говорим «я это видел своими глазами», стоит помнить, что наши глаза — это не объективные камеры, а сложные инструменты, настроенные культурой, языком и даже архитектурой нашего дома.
В конечном счете, иллюзии показывают, насколько наш мозг — прагматичный и слегка циничный оппортунист. Его главная задача — не познание истины, а обеспечение выживания с минимальными затратами энергии. Гораздо проще и эффективнее использовать готовые шаблоны и быстрые эвристики для интерпретации мира, чем каждый раз анализировать все с нуля. Да, иногда это приводит к ошибкам — иллюзиям. Но в подавляющем большинстве случаев в той среде, для которой система была создана, это работает безупречно и быстро. Проблемы начинаются, когда среда меняется или когда психолог подсовывает тебе хитрую картинку. Тогда-то и выясняется, что наш хваленый разум — всего лишь набор условных рефлексов, пусть и очень сложных. И никакого прямого доступа к реальности у нас нет и никогда не было. Мы все живем внутри своей собственной, персональной иллюзии, и единственное, что мы можем сделать, — это иногда сравнивать ее с иллюзиями других людей, чтобы с удивлением обнаружить, насколько они разные.
Цветовая слепота по выбору: почему Гомер не видел синего
Если уж наш мозг так вольно обращается с формами и перспективой, то что говорить о такой эфемерной субстанции, как цвет? Мы привыкли думать, что цвета существуют объективно. Вот трава — она зеленая, вот небо — оно синее. Но история с цветом еще запутаннее и циничнее. Оказывается, то, какие цвета мы видим и, что важнее, различаем, напрямую зависит от того, есть ли для них названия в нашем языке. Это не значит, что если у тебя нет слова «синий», то ты физически не видишь синий цвет. Ты его видишь, но твой мозг не считает нужным выделять его в отдельную категорию. Он просто сваливает его в одну кучу с другими похожими оттенками, например, с зеленым или черным. Это краеугольный камень гипотезы лингвистической относительности, или гипотезы Сепира — Уорфа, которая в своей сильной форме утверждает, что язык определяет мышление. И хотя в такой радикальной трактовке ее сегодня мало кто принимает, в отношении цвета она работает на удивление хорошо.
Классический пример — древние греки. В XIX веке британский премьер-министр и по совместительству филолог-любитель Уильям Гладстон от нечего делать решил проанализировать все цветовые обозначения в «Илиаде» и «Одиссее». Результаты его ошеломили. Гомер описывал море как «виноцветное» (oinops pontos), мед — как «зеленый» (khloros), а быков — как «фиолетовых». Слово «синий» (kyaneos) встречалось крайне редко и обозначало скорее «темный» или «черный». Небо у него было «медным» или просто «большим», но никогда не синим. Гладстон выдвинул смелое предположение, что древние греки страдали своего рода коллективной цветовой слепотой. Позже философ и лингвист Лазарус Гейгер проанализировал другие древние тексты — исландские саги, Коран, китайские истории — и обнаружил ту же картину: ни в одном из них не было слова для обозначения синего цвета. Первой цивилизацией, у которой появилось такое слово, были древние египтяне. И это не случайно: именно они первыми научились производить синий пигмент — знаменитую египетскую синь. Как только у них появился предмет, который нужно было назвать, появилось и слово. А как только появилось слово, люди начали «видеть» этот цвет как нечто отдельное.
Эта история получила оглушительное подтверждение в наши дни, опять же, благодаря народу химба. Жюль Давидофф и его команда провели с ними еще один эксперимент, на этот раз на цветовое восприятие. В языке химба нет разделения на синий и зеленый. У них есть одно слово — «dambu», которое покрывает и то, и другое. Зато у них есть несколько разных слов для оттенков зеленого, которые для нашего глаза практически неразличимы. Когда химба показывали круг из 11 зеленых квадратов и одного синего, им требовалось очень много времени, чтобы найти «лишний» квадрат. Многие вообще не могли этого сделать. Их мозг, не имеющий отдельной «папки» для синего цвета, не видел разницы. Но когда им показывали круг из 12 зеленых квадратов, один из которых лишь на крошечную долю отличался по оттенку от остальных, они находили его мгновенно. Для европейца же все эти 12 квадратов были абсолютно одинаковыми. Получается, язык работает как набор фильтров или трафаретов, которые мы накладываем на непрерывный спектр видимого света. Где трафарет есть — мы видим четкую границу. Где его нет — для нас все сливается в одно цветовое пятно.
Русский язык, кстати, тоже подкидывает дров в этот костер. В отличие от английского, где есть одно слово «blue», в русском есть два отдельных, не связанных друг с другом слова: «голубой» и «синий». Для англоговорящего это просто светлый и темный оттенки одного и того же цвета. Для русского — это два совершенно разных цвета, как красный и розовый. Исследования, проведенные в Массачусетском технологическом институте, показали, что носители русского языка различают оттенки синего и голубого значительно быстрее, чем носители английского. Наличие двух разных слов заставляет мозг быстрее и четче категоризировать эти цвета. Так что, когда русский турист в Египте говорит, что море сегодня синее, а небо — голубое, он не просто поэтизирует реальность, он действительно видит два разных цвета, в то время как его англого-ворящий приятель видит лишь два варианта «blue».
Вся эта история с цветом прекрасно иллюстрирует, насколько наше восприятие — это продукт не биологии, а культуры и договоренности. Мы договорились называть определенный диапазон волн «красным», а другой — «зеленым». И эта договоренность, закрепленная в языке, буквально формирует нашу реальность. Нет никакого «объективного» красного цвета. Есть лишь консенсус по поводу того, что считать красным. И если культура не видит необходимости выделять какой-то цвет в отдельную категорию, то для ее носителей этого цвета как бы и не существует. Он есть физически, но его нет психологически. Мозг, как всегда, экономит усилия: зачем заводить отдельную ячейку в памяти для того, что не имеет практического значения в повседневной жизни? Для древнего грека не было разницы, синее море или фиолетовое. Важно было, что оно «темное» и «бурное». Для скотовода химба не важен синий цвет, зато жизненно необходимо различать десятки оттенков зеленой травы, чтобы понимать, какая из них годится в корм скоту, а какая — ядовита.
Это ставит под сомнение всю западную традицию объективного знания. Мы привыкли верить в цифры, в измерения, в спектрометры. Но в конечном итоге все эти данные должен интерпретировать человеческий мозг, а он, как мы видим, — инструмент крайне предвзятый и субъективный. Он видит не то, что есть, а то, что ему удобно, привычно и полезно видеть. И язык в этом процессе играет роль главного цензора, который решает, какую информацию пропустить в сознание, а какую — отбросить как несущественную. Так что в следующий раз, споря с кем-то о цвете платья, помните: вы спорите не о физических свойствах ткани, а о том, у кого в голове какие «фильтры» установлены. И вполне возможно, что вы оба правы. Или оба неправы. Какая, в сущности, разница, если платье все равно придется покупать.
Лица в толпе и деревья в лесу: искусство видеть главное
Различия в восприятии не ограничиваются только формами и цветами. Они проникают гораздо глубже, в самую суть того, как мы анализируем визуальную сцену. Представьте, что вы смотрите на фотографию: тигр крадется по джунглям. Что вы видите в первую очередь? Скорее всего, тигра. Вы отметите его полоски, его хищную грацию, его сфокусированный взгляд. Джунгли же будут для вас просто фоном, декорацией. А теперь покажите ту же фотографию фермеру из Восточной Азии. С большой долей вероятности он сначала опишет общую картину: густые заросли, игру света и тени, влажную атмосферу. Тигр для него будет не главным героем, а лишь частью этой общей сцены, элементом, который находится во взаимосвязи с окружением. Этот простой пример иллюстрирует фундаментальное различие между аналитическим и холистическим (целостным) типами восприятия, которые, как показывают многочисленные исследования, во многом определяются культурой.
Пионером в изучении этого феномена стал американский социальный психолог Ричард Нисбетт. В своей книге «География мысли: как азиаты и западные люди думают по-разному… и почему» он утверждает, что корни этих различий уходят в глубь веков, в философские и социальные традиции Древней Греции и Древнего Китая. Греки, с их культом индивида, логики и формальных дебатов, развили аналитический подход к миру. Они стремились разложить все на составные части, найти главную причину, выделить объект из контекста и проанализировать его свойства. Китайцы же, с их конфуцианством, даосизмом и акцентом на гармонии, взаимозависимости и коллективе, развили холистический подход. Для них мир — это не набор отдельных объектов, а единое поле, где все связано со всем. Любой объект или событие можно понять, только рассматривая его в контексте. Эти древние философские установки, по мнению Нисбетта, не остались просто красивыми теориями, а буквально впечатались в когнитивные процессы целых цивилизаций.
Экспериментальных подтверждений этой теории масса. В одном из классических исследований Нисбетта и его японского коллеги Такахико Масуды американским и японским студентам показывали короткие анимационные ролики с подводной жизнью. В роликах были крупные, яркие, быстро движущиеся рыбы (объекты) и более мелкие существа, растения и пузырьки воды (фон). После просмотра участников просили рассказать, что они видели. Американцы сразу начинали с главных рыб: «Я видел трех больших рыб, похожих на форель, они плыли налево». Они упоминали фоновые элементы гораздо реже. Японцы же начинали с описания контекста: «Это было похоже на пруд. Вода была зеленоватой. На дне лежали камни и росли водоросли». Они делали на 60% больше упоминаний о фоновых объектах и взаимосвязях между ними, чем американцы. Когда им потом показывали тех же рыб, но на новом фоне, американцы легко их узнавали. А вот японцы часто ошибались — вырванная из своего «родного» контекста рыба переставала быть для них той же самой рыбой.
Еще один изящный эксперимент — «тест в рамке». Участнику показывают квадрат, внутри которого нарисована вертикальная линия. Затем ему показывают другой квадрат, большего или меньшего размера, и просят нарисовать линию, которая была бы такой же, как первая, либо в абсолютном выражении (той же длины в сантиметрах), либо в относительном (сохраняла бы те же пропорции по отношению к новой рамке). Американцы гораздо лучше справлялись с абсолютным заданием. Им было проще проигнорировать новую рамку (контекст) и воспроизвести объект (линию) как он есть. Японцы же были значительно точнее в относительном задании. Для них линия была неотделима от рамки, и они интуитивно воспроизводили их взаимосвязь. Это показывает, что для западного мозга контекст — это шум, помеха, которую нужно отфильтровать, чтобы добраться до сути объекта. Для восточного мозга контекст — это и есть суть.
Эти различия проявляются даже в том, как мы смотрим на лица. Когда европеец смотрит на фотографию группы людей, его взгляд, отслеживаемый специальными приборами, скачет от одного лица к другому, уделяя основное внимание глазам и рту каждого человека. Он анализирует их по отдельности. Китаец же будет больше времени уделять пространству между лицами, их взаимному расположению, общему фону. Он пытается уловить общую атмосферу, настроение группы в целом. Это объясняет, почему представители восточных культур часто лучше распознают фальшивые или наигранные эмоции. Они считывают не только выражение лица центрального персонажа, но и микрореакции окружающих, которые могут выдать правду.
Причина такого разделения «когнитивного труда», вероятно, кроется в социальной структуре. Западные общества, особенно американское, построены на идее индивидуализма, личной ответственности и независимости. Человек здесь — это автономная единица, которая сама строит свою судьбу. Восточные же общества традиционно более коллективистские. Личность определяется через ее место в группе — в семье, в деревне, в рабочем коллективе. Успех или провал — это всегда результат совместных усилий. Эта социальная реальность заставляет мозг постоянно отслеживать сложные взаимосвязи, учитывать мнение окружающих, быть чувствительным к контексту. Мозг западного человека, напротив, натренирован фокусироваться на себе, на своих целях и достижениях, игнорируя все, что не имеет к этому прямого отношения.
Так что, когда в следующий раз будете смотреть голливудский блокбастер, обратите внимание, как камера фокусируется на лице главного героя, отсекая все лишнее. А потом включите азиатский артхаусный фильм, где герой часто показан маленькой фигуркой на фоне огромного пейзажа. Это не просто разница в режиссерских стилях. Это прямое отражение двух совершенно разных способов видеть и понимать мир. Один ищет героя, другой — гармонию. Один видит деревья, другой — лес. И ни один из них не видит всей картины целиком.
Прошивка от предков: когда биология берет свое
Итак, мы выяснили, что культура, язык и даже архитектура могут кардинально менять то, как мы видим мир. Они работают как программное обеспечение, набор фильтров и настроек, установленных поверх базовой операционной системы нашего мозга. Но тут возникает самый скользкий и неудобный вопрос: а что если дело не только в «софте»? Что если среда способна менять и само «железо» — физическую структуру нашего мозга? Идея о том, что мозг пластичен и может перестраиваться под влиянием опыта, сегодня уже не вызывает сомнений. Этот феномен называется нейропластичностью. Классический пример — исследование лондонских таксистов. Чтобы получить лицензию, им нужно выучить наизусть карту огромного города с 25 тысячами улиц. Сканирование мозга показало, что у опытных таксистов задняя часть гиппокампа — область, отвечающая за пространственную память, — значительно больше, чем у обычных людей. Чем дольше человек работал таксистом, тем больше был его гиппокамп. Мозг буквально отрастил себе дополнительную «память» для выполнения сложной задачи.
Теперь применим эту логику к культурным различиям в восприятии. Если человек всю жизнь тренируется видеть мир холистически, обращая внимание на контекст и взаимосвязи, логично предположить, что участки его мозга, ответственные за такой тип обработки информации, будут более развиты. А у человека, натренированного на аналитическое мышление и фокусировку на объектах, будут усилены другие нейронные пути. Это уже не просто разные «настройки», это физически разная архитектура мозга. Исследования с использованием функциональной магнитно-резонансной томографии (фМРТ) начинают подтверждать эту догадку. Например, когда американцы и китайцы выполняли уже знакомый нам «тест в рамке», у них активировались разные участки мозга. У американцев при выполнении сложного для них относительного задания (вписать линию в пропорции) наблюдалась повышенная активность в лобной и теменной долях — областях, связанных с сознательным контролем и концентрацией внимания. Им приходилось буквально заставлять себя видеть контекст. У китайцев же аналогичная активность наблюдалась при выполнении абсолютного задания (нарисовать линию той же длины). Им, в свою очередь, требовались дополнительные усилия, чтобы проигнорировать рамку. Это говорит о том, что для каждой группы один из способов мышления является «естественным», автоматическим, а другой — «неестественным», требующим сознательной работы.
Еще одно направление исследований касается того, как мозг обрабатывает визуальную информацию на самых ранних этапах. Существует гипотеза, что у людей, выросших в загроможденной визуальной среде (например, в густых джунглях или в современных мегаполисах), зрительная кора мозга может быть лучше приспособлена к выделению объектов из сложного фона. В одном эксперименте сравнивали восприятие жителей Восточной Азии и американцев. Оказалось, что азиаты лучше справляются с задачами, где нужно найти скрытую фигуру на пестром фоне. Их мозг, привыкший к визуально насыщенному окружению, более эффективно отсеивает шум и находит сигнал.
Все это подводит нас к довольно еретической мысли: а существует ли вообще некий «универсальный» человеческий мозг? Мы привыкли думать, что, за исключением патологий, все мы обладаем одинаковым базовым оборудованием. Но что если это не так? Что если мозг Homo sapiens — это не единая модель, а скорее платформа, которая может иметь совершенно разные конфигурации в зависимости от того, где и как она используется? Возможно, нет никакого «человека вообще». Есть человек «рубленого мира», человек «круглого мира», человек «аналитический» и человек «холистический».
Эта идея бросает длинную тень на всю методологию психологии, которая на протяжении века строила свои теории о человеческой природе, изучая преимущественно американских студентов — выборку, которую трудно назвать зеркалом всего человечества. Как метко подметили исследователи Джозеф Хенрик, Стивен Хайне и Ара Норензаян, большинство психологических исследований проводится на людях из обществ, которые можно описать аббревиатурой WEIRD (Western, Educated, Industrialized, Rich, and Democratic — западные, образованные, индустриальные, богатые и демократические). И результаты, полученные на этой крошечной выборке (около 12% населения Земли), бездумно экстраполируются на все человечество. Эксперименты с химба, японцами и другими не-WEIRD народами показывают, насколько это ошибочно.