Ночь была не просто холодной.
Она была выкована из синего льда . Мороз, сковавший тайгу, трещал по бревнам избы, просачиваясь сквозь щели инеистыми пальцами.
В сенях, где ютились козы Агафьи, стоял воздух, от которого стыла кровь.
И именно в эту адскую стужу старая коза Машка забилась в темном углу, замычав тихо и жалобно.
Агафья, чуткая к каждому шороху в своем маленьком царстве, проснулась от этого звука.
Не от стука – от тишины, нарушенной страданием.
Она накинула тулуп поверх ватника, схватила коптящую лучину и вышла в сени.
Дыхание сразу превратилось в облако пара, а свет факела выхватил из мрака сцену: Машка, лежащая на грязной соломе, и рядом... маленький, мокрый комочек . Козленок.
Родился.
Сейчас.
В эту ледяную погибель.
Он не двигался. Не пищал. Лежал на боку, весь покрытый слизью, которая уже смерзалась коркой. Крошечные ребра не вздымались. Глаза были закрыты.
Казалось, жизнь даже не успела толком в него вдохнуться, как ее выморозило жестоким дыханием зимы.
"Господи... Родился... Да как же так, в такую погибель..." – прошептала Агафья, и сердце ее сжалось не от радости, а от острого предчувствия потери.
Еще одной потери. В сенях уже стоял запах смерти.
Отчаяние длилось мгновение. Потом в Агафье взыграла ярость – святая ярость против несправедливости смерти.
Она бросилась на колени, не чувствуя холода камней под коленями.
Схватила маленькое, холодное, как лягушка, тельце.
"Не дам! Не отдам!" – прошипела она сквозь стиснутые зубы, не зная, кому бросает вызов – Морозу, Смерти, самой Судьбе.
Она стала тереть его грубой мешковиной, сдирая ледяную корку, оттирая слизь.
Жестко, почти жестоко, как оттирают утопленника. Каждое движение – молитва, каждое – вызов.
Он не дышал.
Маленькая грудка не шевелилась. Агафья прижала свои синие, огрубевшие губы к его крошечной мордочке.
И выдохнула.
Не воздух – тепло.
Частицу своего собственного жара, своей жизни.
Потом снова.
И снова.
Чередуя с яростным растиранием. "Дыши, тваринка Божья! Дыши! Господи, дай ему дух!"
Вдруг – судорога.
Крошечное тельце вздрогнуло. Прозвучал слабый, хриплый звук, похожий не на блеяние, а на предсмертный хрип.
Но для Агафьи это был гимн! "Жив!" – вырвалось у нее.
Она схватила козленка, прижала к груди, под тулуп, к единственному источнику тепла – к своему собственному телу.
И побежала в избу, оставив Машку смотреть ей вслед тусклыми, усталыми глазами.
В избе пахло дымом и тлением. Но здесь было царство тепла по сравнению с ледяным адом сеней. Агафья подбежала к печи, пылавшей ровным жаром.
На полу, у самого жаркого бока печи, она соорудила гнездо.
Старое ватное одеяло, мешковина, сверху – чистая, хоть и залатанная, холщовая рубаха.
Она бережно положила в это гнездо дрожащий комочек. Он был все еще холодным, слабым, почти безжизненным.
Но теперь его крошечные бока едва заметно вздымались.
Дышал!
Теперь самое сложное.
Напоить.
У него не было сил сосать.
Агафья растопила снег в маленьком ковшике, остудила его до парного молока. Потом взяла чистую тряпицу, скрутила ее в тонкий жгутик – соску .
Обмакнула в теплое молоко. Поднесла к бескровным губам козленка.
Он не реагировал.
Она капнула молоко ему на губы. Ничего.
Тогда она осторожно разжала ему крошечный ротик пальцем и вложила туда пропитанный молоком кончик тряпицы.
И стала ждать.
Минута.
Две.
И вдруг – слабое сосущее движение! Слезы брызнули из глаз Агафьи. "Сосет! Живучка!"
Так началась Великая Смена.
Агафья не ложилась. Она сидела на полу у печи, подкладывая дрова, чтобы жар не угасал ни на миг. Каждые полчаса – новая попытка накормить.
Капля за каплей, тряпица за тряпицей.
Козленок слабо сосал, большую часть молока проливая.
Она терпела. Вытирала. Снова пыталась. Грела его своим телом, засовывая под тулуп, когда казалось, что дрожь становится сильнее.
Шептала ему бессвязные слова: "Ну, живчик... Держись, солнышко... Мамка твоя рядом, добрая козочка... Выживешь, милый..."
Она и сама не заметила, как начала называть себя его "мамкой".
Перед рассветом, когда мороз за окном достиг своей свирепой мощи, случилось чудо.
Козленок, согретый, капля за каплей напоенный, зашевелился в своем тряпичном гнезде.
Он поднял голову .
Крошечную, непропорционально большую, с огромными, темными, еще мутными глазами.
Он посмотрел на склонившуюся над ним старуху. И заблеял.
Тихо, жалобно, но это был не хрип агонии, а настоящий, чистый звук жизни – требующий, капризный, чудесный.
Агафья засмеялась.
Звонко, по-молодому, чего не случалось годами.
Слезы катились по ее морщинистым щекам, но это были слезы чистой, немыслимой радости.
Она схватила его, этого крошечного борца, прижала к лицу, чувствуя его слабое, но упорное биение сердца. Его шерстка была уже не ледяной, а теплой, пахнущей молоком и жизнью.
"Живчик! Вот ты какой, Живчик мой!" – бормотала она, целуя его в лоб. Она знала: впереди еще недели хлопот.
Нужно будет доить Машку и кормить Живчика из соски, греть его, беречь от сквозняков, лечить, если захворает.
Это – лишний рот, лишняя забота в ее невероятно тяжелой жизни.
Но, глядя в эти доверчивые, темные глаза, в которых отражался огонек печи и ее собственная, сияющая от счастья морщинистая улыбка, Агафья Лыкова знала: это не бремя. Это дар.
Дар жизни, упрямо пробившейся сквозь лед.
Дар надежды.
Дар любви в ее одиноком, суровом мире.
Живчик был не просто козленком. Он был живым пламенем , которое она, последняя хранительница Ерината, вырвала из пасти самой Зимы.
И в этот миг она чувствовала себя не старой отшельницей, а победительницей и матерью.
Самой счастливой матерью на свете.