Найти в Дзене

Она забыла про себя...

Она была настоящей чемпионкой по выбору… только, как каждый раз с болезненной точностью ощущала на вкус, выбирала всех, кроме себя — каждое утро её встречала не забота о себе, а густое ликование тревоги: губы сохли от ожиданий, а в груди саднило слабым покалывающим страхом опоздать на чью-то чужую тревогу. Её пальцы всё время щупали ткань поношенного халата, будто искали в нем хоть крохотную ниточку уюта, но находили только дрожь одиночества, затерянную между делами других. Когда луч осеннего утра едва кругами пробирался в кухню сквозь сырой запах старых занавесок, она уже мысленно сочиняла список чужих нужд: для сына, чтобы у него обязательно появилось то самое, нужное настроение, для дочки — чтобы яблоко было выложено дольками, чистыми как слёзы, для мужа — чтобы ни один носок не грозил одиночеством в бельевой корзине. А вот про себя вспоминала лишь в отзвуке, будто скользнув мимо собственного имени во сне: её желания в этот момент растворялись, как тёплый пар, не оставляя и следа —

Она была настоящей чемпионкой по выбору… только, как каждый раз с болезненной точностью ощущала на вкус, выбирала всех, кроме себя — каждое утро её встречала не забота о себе, а густое ликование тревоги: губы сохли от ожиданий, а в груди саднило слабым покалывающим страхом опоздать на чью-то чужую тревогу. Её пальцы всё время щупали ткань поношенного халата, будто искали в нем хоть крохотную ниточку уюта, но находили только дрожь одиночества, затерянную между делами других. Когда луч осеннего утра едва кругами пробирался в кухню сквозь сырой запах старых занавесок, она уже мысленно сочиняла список чужих нужд: для сына, чтобы у него обязательно появилось то самое, нужное настроение, для дочки — чтобы яблоко было выложено дольками, чистыми как слёзы, для мужа — чтобы ни один носок не грозил одиночеством в бельевой корзине. А вот про себя вспоминала лишь в отзвуке, будто скользнув мимо собственного имени во сне: её желания в этот момент растворялись, как тёплый пар, не оставляя и следа — только лёгкое холодное эхо внутри.

Всю жизнь она плыла по течению чужих потребностей, не давая себе и глотка воздуха. Она ощущала себя словно мягкой теневой вуалью, оседающей на стены — быть может, от неё веяло бы уютом, если бы кто-то заметил, что этот невидимый фон со временем начинает пахнуть забвением. Каждый шаг сына к её объятиям отдавался едва заметным щемящим уколом — он, вполглаза ловя её ласку, пропускал усталость, дрожащую в её прикосновениях, и вспышку невыговоренного желания — на миг закрыть глаза и побыть только собой. Дочка требовала присутствия на репетициях, хватала за руку с девочковой настойчивостью, но никогда не заглядывала в ту усталую синеву маминых глаз, где давно копился моросящий дождик одиночества. Муж хлопал дверью по вечерам, оставляя за собой крошки и вопросы, а она с пронзительной тоской подбирала за ним и свой невыраженный гнев — делая это машинально, как старинная кукла, у которой давно отказал механизм желания быть услышанной.

Даже любимая её кошка, свернувшаяся клубком рядом — с ленивым равнодушием наблюдала, как хозяйка машет веником своих забот, не имея даже минуты на тихий, щемящий вздох без вины. Мамины жалобы на здоровье и папины воспоминания о прошлом перелетали через кухонный стол, как усталый сквозняк: сквозь эти рассказы она ощущала, будто исчезает — голос гаснет под тяжестью забот, пальцы цепенеют от недосказанности, а душа медленно остывает, не находя повода быть собой.

Вечера приносили пронизанную зябкостью тишину — в почти идеально снятой квартире всё напоминало о вечном отсутствии самой хозяйки: кресло не помнило тепла её тела, плед хранил свежий след только что остывшей заботы, а стены походили на музей, где никто не объяснит, в чём ценность экспоната. Порой она замедленно, с бесконечной усталостью садилась одна на кухне, водила пальцем по чашке и ощущала, как тяжелеют веки — не только от недосыпа, но от горького осознания: даже собственные тени становятся тусклее, если их некому подхватить.

Когда она пыталась тихо пробормотать мужу или дочке, что ей бы тоже хотелось хотя бы немного заботы, слова спотыкались в горле — они выходили колкими, смешивались с иронией и самоосуждением: будто даже право на усталость нужно ежедневно заново заслуживать или вымаливать, вместо того чтобы дарить себе по праву рождения. Глядя в зеркало на чужую, незнакомую женщину с осунувшимся лицом и пустыми, потухшими глазами, она чувствовала не столько обиду, сколько тошнотворное удивление: неужели так легко снабдиться незаметностью — стать, как тень, невидимой даже себе?

Иногда её внутренний голос пытался пробиться, огрызаясь саркастично: «Ну, конечно, выбери себя, все же тут ради тебя выстраивались». В такие моменты казалось, что за этим самоироничным смешком зреет настоящая боль — липкая, затягивающая, как плотный мёд тоски по себе самой, забытой среди вечных забот. Она мечтала закричать — но голос срывался, и вместо крика рождался только тихий смешок, отчего на душе становилось только холоднее. Кто бы мог подумать, что исчезать так просто — раздать себя до крошек, до прозрачности, чтобы даже кот, лениво протянувшись, вдруг настороженно взглянул: а хозяйка где?

Когда, наконец, её не стало — не стало в самом буквальном, чувственном и душевном смысле, — родные долго не могли понять, что изменилось. Стало жарче, как будто не стало тёплого ветра от плиты; стало тише, потому что пропал стук каблуков по паркету и шелест заботы по вечерам; даже стены как будто задрожали — кто теперь будет подпирать их ежедневной невидимой силой?

Вот так закончилась её едкая ирония: исчезать долго и мучительно, пока не превратишься в беззвучный сквозняк, и быть для всех незаметно нужной — а для себя оставаясь только следом на пыльном стекле. Находясь на самом краю памяти, она оставила после себя лишь острое послевкусие одного вопроса: как же легко стать невидимой, когда перестаёшь выбирать себя перед всеми своими «любимыми»? Ирония судьбы в том, что тот, кто не выбирает себя, становится такой прозрачной тенью, что выбрать её больше некому — никто даже не заметит, когда она исчезнет.