Это наше третье интервью с Александром Фещуком. Первую часть своеобразного этого триптиха следует считать прологом, введением в тему; во второй части раскрывается мировоззрение нашего героя; и, наконец, в настоящей – завершающей части – речь идет непосредственно о художественном творчестве. Впрочем, определение «завершающей» употреблено здесь лишь в смысле «на данный момент», потому как всякий раз после общения с этим мужем оставалось послевкусие некой незавершенности. Понятно, что иначе и быть не могло, как не может быть вычерпан колодец души человеческой. Посему третья часть – не более, чем CROSSROADS, перекресток расходящихся дорог мыслей и интересов Александра Фещука. Началась же беседа с вопроса о получении художественного образования…
– Собственно образование началось с Дома пионеров, хотя ни пионером, ни комсомольцем я не был (вот октябренком был!) – мне дико повезло в этом плане. Потом – Ровенская художественная школа, куда в то время пришел совсем юный Мартыненко (в будущем бессмертный ее директор), – это где-то 1963-64 гг. – время битников. Мой отец был маляр-альфрейщик – потолки расписывал, орнаменты делал, всевозможные розетки, лепнину. Он очень любил живопись, собрал массу альбомов, у нас в гостях постоянно были художники, иконописцы, поскольку орнаменты приходилось делать в церквах. Таким образом, я во всем этом рос, и если меня спрашивают: когда я стал художником? – отвечаю: я родился им. Как-то один сектантский проповедник спросил меня: ну ви колись відчули, що Бог дав вам талант і ви почали малювати? Да ничего я не відчув, я просто родился художником: посмотрел в этот мир – и все… А дальше ведет тебя некая сила – мы называем ее ангелом, духом – и она тебя приводит в определенное время, как сказал Соломон, в определенное место. (Если тебе суждено, конечно, ибо на все воля Божья). И ты попадаешь в ту среду – вот как я попал в хипповую среду – где, подобно вакууму, впитываешь в себя все, что надо. После чего идешь дальше, дальше, дальше. (Если у тебя есть настроение идти дальше).
Что значит художественная школа? Тогда мне казалось, что это просто здорово – все это рисование натюрмортов, осевые, перспективы и т. д. Но потом – когда я оказался в Днепре, в художественном училище – я понял, насколько художественная школа меня испортила. И мне пришлось закрыть глаза и начинать все сначала.
Это как Остроумова-Лебедева приехала в Лондон. Ей как лучшей золотой медалистке Петербургской художественной академии предоставили право выбирать место дальнейшей учебы за счет академии. Она выбрала Лондон и пришла в студию известного акварелиста Джеймса Уистлера. И вот зашла она в эту свободную студию, где каждый желающий учиться у Уистлера рисует, пишет и оставляет свою работу, исходя из чего Уистлер выбирает тех, с кем он согласен работать. И вот она сделала свою работу – он пришел, посмотрел и спрашивает: «Мисс, а где вы учились? – В Санкт-Петербурге, в академии. – А у кого? – У Репина. – Не знаю такого». (Кстати, эта еще одна хорошая фишка, говорящая о том, что Репин или, допустим, Суриков известны только у нас. В Лондоне их не знают. И не надо вешать лапшу на уши, что они художники мирового масштаба. Это наши художники – они нам ценны и драгоценны, но…) И Уистлер, подозвав убиравшую там консьержку, говорит: «Мисс, вы абсолютно не знаете красок и живописи. Вот консьержка покажет вам, как краски на палитре размещаются. Если вы имеете желание у меня учиться, завтра приходите и будем начинать изучать живопись». – И это после 7-ми лет обучения в академии! Она вспоминает: «Я пришла домой в ужасном состоянии – вот тебе и золотая медалистка! Но я сумела найти в себе силы переломить себя и начать все сначала». – И мы поэтому знаем Остроумову-Лебедеву, ее питерские акварели и т. д. – благодаря тому, что вложил в нее Уистлер, а не академия.
У меня такая история произошла в Днепре, почему я этот пример привел. Надо было переломить себя.
– А что именно переламывать пришлось?
– Да все на свете. Ведь в чем ужас? Детям в мозг вкладывается информация, которую слишком рано еще им давать. Если учесть, что также преждевременная информация им дается еще и в общеобразовательной школе – вот эта двойная накладка – то о каком искусстве можно здесь говорить? Для фантазии, полета свободной мысли ребенка не остается никакого места. И так как мозг слишком тонкая штука, то у него в буквальном смысле «крыша едет». Потом его сразу – что самое страшное – ориентируют преподаватели, один из которых любит импрессионизм, другой – романтизм, третий – еще что-то, и каждый старается вложить, навязать свою любовь ребенку. Вот и получается, что как индивидуальность ребенок никому не нужен: ему вкладывают то, что нравится не ему, а кому-то. Поэтому он прилепляется к какому-то определенному стилю, и слепым валит дальше. А потом обнаруживает, что это – не его, не интересное ему. И потому очень много тех, кто с отличием закончил художественную школу, но так и не стал художником.
В общем, программа нашей художественной школы просто ужасна, и ее надо в корне менять. Еще Толстой по поводу университетского преподавания говорил о том, чтобы преподаватель получал зарплату независимо от количества студентов, которым он читает лекцию, а студент чтобы имел возможность слушать только то, что ему нравится. О том же говорит Ошо Раджниш, вспоминая, как в детстве сказал своему отцу: «Папа, я пойду в школу только потому, что ты так хочешь, – из уважения к тебе. А вообще я бы послал ее подальше…»
– Но если отпускать все на самотек: исходить исключительно из того, что нравится дитяти…
– Это только исход. Когда пускаешь в плавание лодочку, на ней должен быть рулевой. Но сначала она спускается на воду, а потом уже включаются рули. Причем очень осторожно. Работа с молодой душой подобна тонкой хирургической операции. Недаром Иисус сказал: не многие подвизайтесь учить. Потому что это самое трудное из искусств.
Когда я работал в школе, я сказал: обучение должно быть индивидуальным. Когда-то не было никаких школ, а были мастерские того или иного мастера. И к каждому ученику мастер имел индивидуальный подход. Он не мог строгать их под какую-то программу, но открывал индивидуальность каждого из них. Иначе не было бы великих художников Италии, Голландии, Франции, Испании и т. д. И наша академия начала практиковать такие вещи – когда Петр прорубил окно в Европу, – но потом в этом направлении провалилась. И потому в конце концов появились Филоновы, которые начали разрушать порочную систему. Как известно, Филонов – родоначальник аналитического искусства. Мне повезло: я учился у Шутурова – ученика Павла Филонова. Этому питерскому академику, посланному в Днепропетровск преподавать живопись, но контуженному во время войны и вконец обнищавшему, все же удалось открыть свою студию. И я помимо художественного училища брал у него частные уроки, за что премного ему благодарен.
Несколько слов хочу сказать о Павле Филонове. В свое время он был лучшим студентом Питерской академии. И вот уже перед самым выпуском посадили натурщицу – он сделал идеальный контурный рисунок. Собрался весь профессорский состав: посмотрите какой идеальный рисунок! И тут он начал закрашивать эту фигуру зеленой краской. Профессора решили, что он сошел с ума. А у него просто открылся третий глаз – видение чего-то совершенно другого, непривычного. И когда он сделал персональную выставку, некий профессор, подойдя к одной из его необычных картин, спросил, как она называется. «Полет воробья над Сенатской площадью» – был ответ. Профессор вставил в глаз монокль, рассмотрел картину, глянул на Филонова и сказал: «Не знаю-с, не воробей-с, не летал-с». Его таки погнали из академии – чтобы не мутил других. Но он открыл свою небольшую студию буквально рядом с академией, и многие студенты проходили обучение и у неортодоксального Филонова. Одним из этих учеников и был Шутуров, мой учитель.
Филонов умер во время блокады. Так с кисточкой в руках и умер – был верен мечте до конца. А то бывает так: считает себя человек, скажем, хиппи, а потом вдруг становится священником… или бежит в монастырь. То есть человек изменяет своей мечте. А это значит, что он – никто, какой-то бродячий дух – он там, он здесь, и он нигде. Тот, кто изменяет своей мечте.
– Вернемся, однако, в Днепропетровск, в училище…
– В течение 5-ти лет оно называлось высшим художественным училищем, потом «скульптуру» перенесли в Киев, и статус его понизился. Но там остались толковые преподаватели, стоявшие в оппозиции к соцреализму. И в этом плане мне дико повезло. В Днепропетровске учился Макаренко – в 1973 г., будучи уже в Питере, совместно с Шемякиным и Асауленко он написал знаменитый манифест против соцреализма в искусстве. В результате, им дали 24 часа на то, чтобы они покинули Питер: так Шемякин оказался в Париже, Есауленко – в Германии, Макар же единственный из троицы остался в Союзе – в Таллине. Там я с ним и встретился, ибо после Днепропетровского училища я тоже перекинулся в этот город. Произошло это интересным образом: судьба заносит людей – на что воля Божья – именно туда, куда надо. Дело в том, что в Днепропетровске я уже на втором-третьем курсе начал бунтовать людей – в смысле живописи. Был уже на грани исключения, но за меня поручались старшекурсники, и я продолжал учиться. А кончилось тем, что меня вызвал военком – хороший был мужик – и сказал: «Сынок, давай мы тебя отправим служить в Эстонию, а как отслужишь, вернешься и напишешь дипломную работу. Иначе из-за тебя из училища полетят еще шесть человек. Зачем тебе это?» Действительно, зачем? Так я и сделал.
– А в чем бунт состоял?
– В том, как подается собственно живопись: подход к композиции, рисунку и т. д. Ведь был только соцреализм и больше ничего. Много было неплохого от академического искусства, никто этого не отбрасывал. Но все остальное было под запретом, такие течения как экспрессионизм, тем более абстракционизм полностью отсутствовали. Меня же это очень интересовало. Но только в Эстонии – после 12-ти лет учебы – я научился пониманию абстрактного искусства и подаче абстрактных беспредметных реалий на холсте. После службы в армии я возвращаюсь в Днепр, где пишу дипломную работу – и назад в Таллин. При Таллинской академии я состоял вольнослушателем. Эта академия отличалась от всех бывших тогда в Союзе академий. В ней широко практиковалось вольное посещение, вольнослушание, с преподавателем можно было встретиться всего лишь один раз в месяц. Да и вообще это был единственный свободный город в Союзе. И единственный более-менее выездной. Учился я там с 1971 по 1979 гг.
– За что жил?
– Была возможность подработать. Можно было что-то рисовать – какие-то портреты, зарисовки, оформлять различные заведения. Так что можно даже было в барах за бесплатно гулять. Там были тогда ночные бары, не хуже, чем на Западе, – со стриптизом и всеми делами. Заходишь – а там стопа дисков стоит – выбирай и ставь на вертушку любой – Traffic, Free… Все это было не для большой публики, но меня друзья-эстонцы проводили.
– После Таллина вернулся в родные пенаты?
– Не сразу. Некоторое время я еще в Каунасе жил, изучал искусство литого витража. Так то вообще были золотые времена: можно было босиком по городу ходить, в рваных джинсах. Что я и делал.
– Что академия дала тебе как художнику?
– Прежде всего, чувство свободы. Понимание того, что творить надо только тогда, когда ты переполняешься чем-то и держать это в себе больше не можешь. И тогда ты это делаешь. Не для людей, не для себя, и даже не для Бога – а просто делаешь. Конечно, ты стремишься сделать это прекрасным, но если у тебя есть мысль, что ты творишь для людей, чтобы они это увидели, оценили, прониклись, тогда дело – труба.
Многому, конечно, научился и в чисто техническом плане. Вот Макар закончил Мухинку (Высшее художественное училище им. Мухиной) – считалось, что там очень хороший рисунок (говорят, что рисунок – основа основ, что, в принципе, правильно). В Эстонии же, наверное, лучшей на всем советском пространстве была графика. Может быть, потому что у них была задействована европейская графика, особенно хорошо они знали скандинавские образцы. А скандинавская графика брала свои начала от поясов викингов, рун и т. д. Великолепный график Тынис Винт – настоящий хиппи с очень длинным прямым немытым хайром – расшифровывал эти пояса. Это была орнаментальная графика, на мистической основе. Кроме того, эстонская народная традиция. Вот мы хвалимся нашим украинским орнаментом – в Эстонии же в каждом хуторе свой орнамент – там такое богатство орнаментики, что нам и не снилось. Не удивительно, что каждый год там проводятся большие фолковые фестивали. Не чета нашим. Кстати, уже Латышская академия по сравнению с Таллинской – это нечто совершенно другое, там уже явное влияние Германии…
За годы учебы я досконально изучил историю искусств – учил сам для себя, в библиотеках, где только мог. И сегодня с удовольствием делюсь приобретенными тогда знаниями – с теми, кто интересуется искусством. Вот недавно водил одну путану по Владимирскому собору. Просто показал ей, чем он ценен, как можно было в одном соборе семи-восьми очень разным художникам соединиться в единое целое. Всем заправлял, естественно, Васнецов – здесь он был настоящим революционером – нарушил каноны православной иконописи и сделал иконостас в стиле русских сказок. Церковная иерархия была против, но Божья воля – за! Будучи на выставке подготовительных картонов в Киеве, я увидел, насколько тщательно и свято подходил Васнецов к воплощению нового иконописания.
– Ты занимаешься реставрацией икон. А смог бы сам заняться иконописью? Твое отношение к этому искусству вообще…
– Если меня пригласят работать в церковь, я начну там делать что-то свое, не впишусь в каноны. Те духи, что руководят мною, дают мне космическую информацию, не подходящую к той устоявшейся плесени, которая сейчас в церквах.
Вообще же отношение к иконописи – прекраснейшее. В русской православной традиции ближе всех мне, конечно, Андрей Рублев. Когда-то я его не понимал. Но когда увидел вблизи, то понял, что это один из самых хипповых, на мой взгляд, художников. У него все настолько мило, нигде нет ничего пугающего, – религия же обычно запугивает. Рублев – единственный, кто смог передать внутреннее состояние блаженства, какого-то определенного вида блаженства. Видов блаженства в космическом пространстве может быть бесконечное множество, и какой-то определенный вид ему открылся – добрый, прекрасный. Я заметил, что его краски сильно совпадают с природой периода жатвы – дозревающей пшеницей, травами. Это середина осени – конец сентября, начало октября, когда наступает бабье лето, разливается легкая тишина, и безбурное солнце не будет волновать и гневить тишину, как написал поэт. Вот такой Рублев. Тот, кто не гневит тишину. Все остальные – возьми Феофана Грека, Дионисия, Даниила Черного – они все тяжелы, Рублев самый легкий.
Бальмонт рассказывает, что по приезду в Индию он обратил внимание на то, что зверье там настолько привыкло к человеку, что вовсе его не боится. Выйдя как-то погулять, он присел на лавочку, а рядом тут же нарисовалась белочка. Смотрит она на него и говорит: «Бальмонт, ты клевый чувак, много объездил, много видел, но на плечо к тебе я не сяду. Потому что ты еще тяжел духовно для нашей земли».
Что же касается католической живописи, то это, прежде всего, культ Мадонны. И он дал прекрасные результаты. Католическая иконопись только этим и может гордиться: изображением Мадонны с младенцем. Взять брата Анджелико, да любого мастера живописи того времени – Дюрера, Пинтуриккио, Боттичелли, Леонардо, Рафаэля, испанцев Моралеса и Мурильо – каждый старался изобразить Мадонну по-своему, почувствовать в ней ту женскую красоту, какую хотел бы видеть в женщине.
– От художников часто приходилось слышать, что самое главное в живописи – чувство цвета…
– Влияние цвета описывали многие художники – Ван Гог, Гоген, Кандинский в своих трактатах «О духовном в искусстве». Но дело в том, что восприятие цвета у каждого человека сугубо индивидуальное. И поэтому я не могу свою цветовую гамму – ту, в которой я живу, – навязывать другому. Цвет вообще штука очень тонкая. Вот я возьму Фра Анджелико – он вырос в монастыре, не знал, что такое мирская жизнь, видел и изображал ангелов. Бальмонт писал о нем так: «О, если б эта детская душа, Смогла б и овладела нашим телом, Мы б точно тени, чуть дыша, Навек застыли б у небесного предела». Голубой цвет у Фра Анджелико просто немыслимый. Сам Врубель перед росписью Владимирского собора приезжал для его изучения. И так же как все ангелы у него разные, так и голубой цвет нигде не повторяется – всюду он разных оттенков.
– Но с чувством цвета, говорят, та же ситуация, что и в музыке: если слуха нет, то не быть тебе музыкантом.
– Определение музыкального слуха базируется на объективных законах музыкального звукоряда. С чувством же цвета все слишком зыбко и субъективно. Если музыкальный звукоряд один для всех, то цветовой – у каждого свой. Я, конечно, не говорю о тех, кто вообще лишен чувства гармонического восприятия цветов. Но кто в состоянии определить, есть у человека чувство цвета или нет, если на каждого цвет влияет по-своему? Другой вопрос, что просто наляпать на холст ярких красок может каждый, а вот соединить несколько красок в одну так, чтобы они зазвучали как одно целое, под силу только прирожденному художнику.
– В чем заключается для тебя смысл творчества?
– В создании картины. Картина – это микрокосмос, в котором тайные письмена Бога вяжутся в одну нить. В картине все должно звучать – и каждый фрагмент по отдельности, и все произведение в целом. По этому поводу вспоминается такой эпизод. Незадолго перед отъездом в Париж, Макар посетил Днепропетровск, где ему организовали экскурсию по лучшим художникам. Вернувшись в Таллин, он рассказывал: «Водили по интересным художникам, очень много всего показывали, но ни одной картины я не увидел. Вот, что удивительно: показывают различные работы – в одной, говорят, хорошо цветовое решение, в другой – отдельный фрагмент хорошо нарисован, в третьей – хорошая композиция… Ну я и говорю: клево то, клево это… но покажите картину, произведение!»
Настоящая картина должна быть подобна хорошему музыкальному произведению, в котором музыканты и по отдельности прекрасно играют, и в целом все произведение великолепно звучит. То есть все должно быть настолько органично, чтобы никому и в голову не пришло, что, дескать, там или сям могло быть что-то другое. Если же такие мысли возникают, значит здесь что-то не то.
– А что есть вдохновение?
– Это редкая гостья ленивых. Так сказал мне один профессор. Страшно не хотелось тогда рисовать: стояла ужасная жара. А он – воспитанник дореволюционной академии – ходил с моноклем, с часиками на цепочке – посмотрел на них и говорит: «Да, Фещук, то холодно, то жарко, то солнце светит слишком ярко. А вообще вдохновение – это редкая гостья ленивых».
– От одного художника слышал мнение, что вдохновение – ерунда. Надо, мол, просто работать…
– Ну, это уже идиотизм. Дело в том, что труд – это далеко не все. Для начала нужна информация оттуда. Ты должен почувствовать, что в тебе есть эта информация, что она тебя переполняет. Вот тогда уже можно думать и о труде. Есть люди, которые эту информацию излагали в мгновение секунды, а есть работающие над ней годами. Это не имеет значения. Значение имеет конечный результат. То, что информация передана.
– И все же что такое вдохновение?
– Это то, что зарождается где-то глубоко внутри, а каким образом – известно одному Господу Богу. Да и зачем человеку разбираться, что такое вдохновение? Просто им нужно пользоваться, когда оно приходит.
– То есть оно исходит от Бога?
– Бог – это творчество. Творчество этой жизни, постоянное творение. Это не тот Бог, который по тучкам бегает и в монастырях и церквах живет.
– В этой связи интересно твое мнение о сатанизме…
– Сатанизм придумали люди, потому что, если бы не было сатаны, у священников не было бы работы.
В этом мире существует чистая божественная энергия. Она ни добрая, ни злая. Вот если налить в стакан чистой жидкости, а потом ее чем-нибудь разбавить, – чем ее разбавишь, тем она и будет. Разбавишь ядом – жидкость станет ядовитой, разбавишь амброзией – она будет благоухать. Сама же чистая жидкость – это и есть божественная энергия.
Нечистая энергия наполняет человека только тогда, когда он нарушает законы природы, законы бытия. А бытие – это Бог, Сущий. Если мы, не любя эту природу, это бытие, загрязняем его, а вместе с ним и свою душу, тогда мы – сатанисты.
Мир духовный очень сложен и многогранен, и плавать в нем ой как непросто. Тут давеча ко мне Борик-барабанщик приходил. И вдруг на него нашло – говорит: ты мне эту музыку не ставь – там бесовщина, а там страсти… Но извини меня – где нет страстей, там нет жизни! Эта жизнь жива страстью Божьей. Если бы не было этой страсти, творения как такового, то мы бы не жили. Если бы не было страсти мужчины к женщине, мы бы не родились. Что за бред несут люди?!
В еврейской каббале говорится: человек рожден для наслаждения в этом мире, как когда-то в раю. Это божественное наслаждение нам посылается постоянно, через органы чувств – обоняния, осязания, вкуса, слуха и т. д. Но человек, не будучи животным, должен уметь ставить защитный экран и говорить: «Боже, вот этого мне хватит. Ты мне даешь, но мне хватит. Иначе мне будет плохо». Это как водку пьют: один меры не знает, другой говорит: стоп! И тогда не алкоголь тобой руководит, а ты им. Так и в другом: не какая-то сила тобой руководит, а ты ею. Тебе нечего ее бояться. Пусть боится тот, кто не может совладать с собой – тогда она может войти и натворить бед.
В этот мир рождаются уроды – Бог виноват, что ли? Или войны происходят – зачем сюда Бога мешать?! Бог – это чистое незагрязненное бытие и вечно творящаяся энергия. Дух Божий вечен. Будут писать сотни трактатов и пророчить конец мира – но до конца мира еще будут миллиарды лет. Но те, кто не любит этот мир и бытие, те и хотят конца мира. Они хотят, чтобы и мы его не любили, а надели черные одежды и ходили, твердя на каждом шагу «Господи, помилуй!»
– Каковы твои ориентиры? В чем состоит творческий поиск?
– Только в мистике. Только во снах. Одной ногой стоишь тут, другой здесь. Как Бодлер стоял, Достоевский, Булгаков, Мейринк, которого мы с тобой любим. Присутствие в двух мирах сразу – это тяжело, но никуда от этого не денешься. Весь рок-н-ролл в этом: информацию получают оттуда, а здесь ее забарабонивают. И это не нравится всем фальшакам.
– Ты работаешь интуитивно или все же рационально?
– Интуитивно работает человек импульсивный, эмоциональный. Я работаю только на медитации, когда проникаю в глубокую медитацию, в совершенном спокойствии. Поет птичка красиво, мне ее хочется нарисовать, и хочется сразу это сделать. Но я говорю себе: попустись, понаблюдай за ней. Что такое медитация? Это тишина (успокойся, утишь себя), затем созерцание, а потом уже действие. И только тогда действия будут глубокими. Только так я работаю.
– Можешь сформулировать цели своего творчества?
– Когда-то, как коммунисты научили, я ставил себе цели. И понял, что из всех целей, которые я ставил, не сбылась ни одна. Поэтому я перестал ставить цели. Я как Бодлер: «Но истые пловцы – те, что плывут без цели. Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт, Что каждую зарю справляют новоселье И даже в смертный час еще твердят: – вперед!»
– Но пловцу все же нужны ориентиры. Чтобы не заблудиться…
– Не заблудимся ни ты, ни я. Когда доказана теорема о Боге, Бог становится неинтересным. Поэтому нужно прыгать в неизвестность – без всякой веры, без всяких ориентиров – просто смело прыгать в неизвестность. И тебе обязательно откроется нечто невиданное. Но если боишься: положившего руку на рало, оглядывающегося назад не приводят в Царствие Небесное. Поэтому тут нечего бояться. Так же и здесь. Это – прыжки в неизвестность: я не знаю, что у меня выйдет. Ориентиров никаких. Ведет какой-то дух, и он мне говорит: это делай так, а это ты сделал не так – переписывай! Надо иметь терпение, нервы. Потому что меня никогда не подгоняли выставки, я никогда не был членом какого-то членства. Я член своего члена, я люблю и обожаю рок-н-ролл, и считаю, что это самая духовная музыка, лучше всех церковных песнопений во всем мире.