Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

— А я, Нина Сергеевна, себе чай с сахаром не делаю. Я так вкус горечи лучше чувствую.

Во-первых, пахло не лекарствами, а ландышами — у окна стоял стакан с цветами. Во-вторых, бабушка на койке не вязала, не смотрела в окно, не жаловалась. А писала. В тетрадь, крупным, неторопливым почерком. — Это дневник? — спросила Лена, ставя поднос с таблетками. — Это — ответы, — пожала плечами женщина. — Я старой подруге не договорила. Да и себе. Нина Сергеевна лежала после операции. Ей было за семьдесят, но вид у неё был такой, как у преподавательницы литературы, которую все боялись, но потом вспоминали с теплом. Серые глаза, заплетённая коса, жёсткая интонация. Три дочери, пять внуков. Но в палате — ни души. — Не приходят? — спросила Лена однажды между уколами. — Они живут, деточка, — вздохнула бабушка. — Не мешаю. Я им ничего не должна. Я им жизнь дала — а они мне визит? Пусть. Первые дни Лена просто слушала. Про войны, про консервацию, про мужа, который «был не то чтобы плохой — просто чужой». Про то, как Нина Сергеевна однажды пошла на родительское собрание за соседского мальчик

Когда Елена Борисовна вошла в палату, она сразу почувствовала: что-то тут не так.

Во-первых, пахло не лекарствами, а ландышами — у окна стоял стакан с цветами. Во-вторых, бабушка на койке не вязала, не смотрела в окно, не жаловалась. А писала. В тетрадь, крупным, неторопливым почерком.

— Это дневник? — спросила Лена, ставя поднос с таблетками.

— Это — ответы, — пожала плечами женщина. — Я старой подруге не договорила. Да и себе.

Нина Сергеевна лежала после операции. Ей было за семьдесят, но вид у неё был такой, как у преподавательницы литературы, которую все боялись, но потом вспоминали с теплом. Серые глаза, заплетённая коса, жёсткая интонация. Три дочери, пять внуков. Но в палате — ни души.

— Не приходят? — спросила Лена однажды между уколами.

— Они живут, деточка, — вздохнула бабушка. — Не мешаю. Я им ничего не должна. Я им жизнь дала — а они мне визит? Пусть.

Первые дни Лена просто слушала. Про войны, про консервацию, про мужа, который «был не то чтобы плохой — просто чужой». Про то, как Нина Сергеевна однажды пошла на родительское собрание за соседского мальчика, потому что мама его спилась, а папа «куда-то исчез».

— Он потом меня искал, когда вырос. Нашёл через соцсети. Говорит: «Вы были для меня добрее всех».

— А вы?

— А я расплакалась. Потому что думала — зря я тогда влезла. А оказывается, не зря.

Однажды ночью, уже ближе к выписке, Лена пришла в палату позже обычного. Смена затянулась, кто-то упал в коридоре, кто-то стонал — классика. Зашла, а Нина Сергеевна сидит у окна, босиком, в ночной рубашке. На подоконнике — свечка. Настоящая, восковая.

— Что вы творите?! — испугалась Лена. — Сейчас же пожару наживём!

— Я прощаюсь, — сказала бабушка. — Не с жизнью. С прошлым. Сегодня ровно сорок лет, как я его отпустила. Того, единственного.

— Кого? — шёпотом спросила Лена.

— А никто и не знает. Даже дочери. Я однажды выбрала правильное. А сердце — оно не про правильное. Оно про «твоё». Вот с ним я и разговариваю. Последний раз.

На следующий день Нину Сергеевну выписали. Она собрала вещи в старую сумку, села на койку и сказала:

— А вы, Елена, не бойтесь чувствовать. Сейчас женщины всё знают, всё умеют. А вот плакать — разучились. А зря.

— Спасибо, — сказала Лена, и вдруг почувствовала, как к горлу подступает что-то, чему давно не давала выйти.

— И да, — добавила бабушка у двери. — Я чай с сахаром не мешаю. Горечь надо уметь узнавать сразу. Тогда меньше пьёшь, но точнее живёшь.

И ушла.

А вечером в ординаторской Лена достала тетрадку. На первой странице было:

«Записки одной лишней женщины. Или нет?»

Ни имени. Ни телефона. Только адрес — старенький, в спальном районе.

Она закрыла тетрадку. А через неделю поехала. Просто, чтобы попить чаю. Без сахара.