Найти в Дзене
CRITIK7

«Выживи, если сможешь: блокадный Ленинград глазами 15-летней девочки»

В детстве мне казалось, что самое страшное — это темнота. А потом я услышал рассказ Екатерины Дмитриевны — женщины, которая выжила в блокадном Ленинграде. И понял: тьма — это не отсутствие света. Тьма — это баня, в которой двадцать живых скелетов моются в полной тишине. И в эту тишину входит пышная белотелая женщина — как с другой планеты. И ты понимаешь, что ненавидишь её. Просто за то, что она не такая, как ты. За то, что сытая. Это не выдумка. Это не метафора. Это было. Катя была подростком — пятнадцать лет. Семья жила на Гороховой, тогда это был пригород Ленинграда, сейчас — улица Савушкина. В доме чужом, на втором этаже, пятеро человек: мама, отец, брат, двоюродный брат и она. Деревянный дом. В такую зиму — смертный приговор. Но это было только начало. В июне 1941 она с подругами и учительницей географии гуляла по Линии Маннергейма — ДОТы, черепа, сморчки, выросшие прямо из костей. Думали, это экскурсия. А оказалось — прощание с детством. Через пару дней они окажутся в Выборге, сп
Оглавление
Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

В детстве мне казалось, что самое страшное — это темнота. А потом я услышал рассказ Екатерины Дмитриевны — женщины, которая выжила в блокадном Ленинграде. И понял: тьма — это не отсутствие света. Тьма — это баня, в которой двадцать живых скелетов моются в полной тишине. И в эту тишину входит пышная белотелая женщина — как с другой планеты. И ты понимаешь, что ненавидишь её. Просто за то, что она не такая, как ты. За то, что сытая.

Это не выдумка. Это не метафора. Это было.

Катя была подростком — пятнадцать лет. Семья жила на Гороховой, тогда это был пригород Ленинграда, сейчас — улица Савушкина. В доме чужом, на втором этаже, пятеро человек: мама, отец, брат, двоюродный брат и она. Деревянный дом. В такую зиму — смертный приговор. Но это было только начало.

В июне 1941 она с подругами и учительницей географии гуляла по Линии Маннергейма — ДОТы, черепа, сморчки, выросшие прямо из костей. Думали, это экскурсия. А оказалось — прощание с детством. Через пару дней они окажутся в Выборге, спящем, как будто вымершем городе, где классы завалены немецкими записками и конфетами, а сама школа, как позже скажет учительница, «может быть заминирована».

И вот они возвращаются в Ленинград. На теплоходе. Слышат грохот в небе. Думают — гроза. А это были немецкие бомбы.

Она вернулась домой, а через пару часов соседский мальчишка влетел в дом и закричал: «Война!»

С этого момента начался другой календарь. Где дни измерялись не часами, а жизнями.

«Секретный объект, где нас могли убить просто за то, что шевельнулись»

Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

На следующий день она пошла в школу. Как будто всё по-старому. Только на доске — объявление: «Ученики 7–10 классов могут записаться на оборонные работы».

Катя приходит домой, говорит отцу: «Хочу поехать». Он не спорит. Только кивает: «Поезжай».

Вот так, в пятнадцать, она садится в эшелон с другими девчонками и едет «копать». Им не говорят куда. Не говорят зачем. Только одно: «Секретный объект». Детям. Копать.

Днём — спят. Ночью — работают. Лопатами, по пять на пять метров, выкапывают танковые ловушки. Днём нельзя — над лесом летает немецкий самолёт и стреляет во всё, что двигается. Кошку увидит — стреляет. За человеком может гнаться до конца.

Ты идёшь в туалет — он может убить. Пьёшь воду — убить. Просто подаёшь голос — и ты цель.

Однажды к ним пришли военные — рыть могилу. Девчонки помогали. Не из-за приказа — потому что надо. Потому что человек умер. Только они не рассчитали время — рассвело. И самолёт уже летал. Бежать надо было перебежками. Трое — и пауза. Трое — и снова.

Добежали до старой бани — укрытие. Самолёт кружил над ними, как акула вокруг лодки. Он понял, в какой дом они забежали — и начал поливать пулями по крыше.

Может, тогда бы и всё — но крыша выдержала. Остались живы.

А потом фронт стал близко. Настолько близко, что артиллерия гремела как барабаны на параде. Их спрятали в лесу. Два дня. Старшие — учитель физики и физрук — бегали к телефонной будке и вернулись с полмешком хлеба и морковкой. Эти двое спасли им жизни.

Потом — снова эшелон. Но не вагоны. Тамбуры. Как скот. Минуту дали на посадку. Катя успела. А многие — нет.

Когда поезд пошёл — девочки плакали. Но не потому что страшно. А потому что живы.

«250 граммов на троих. И всё, что осталось от отца — это санки с гробом»

Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

Когда Катя вернулась в Ленинград, полки в магазинах уже были пустыми. Продуктов — нет. Знакомые — устраиваются на работу, а её без паспорта никуда не берут. Пришлось вернуться в школу. А там — пародия на учёбу. Учитель сидит у буржуйки с кочергой: сам топит, сам объясняет урок. Класс — полупустой, все либо на заводах, либо уже не дожили.

Но школу не бросила. Потому что там давали обед. Тот самый дрожжевой суп и химическое желе. И этого ждала. Считала часы. Потому что это — шанс прожить ещё день.

В классе была девочка. С маслом. С яйцами. С хлебом. Дом носила. Катя смотрела на неё — и в голове не укладывалось: как так можно? Мы тут едим суп, в котором хлеб не растворяется, а она с бутербродом. Она — как та женщина в бане. Живая в городе мертвецов.

А Новый год? Его Катя запомнила навсегда. Её пригласили в Пушкинский театр — за хорошую учёбу. Показывали «Трёх мушкетёров». Давали суп с потрохами, две фрикадельки и макароны. Настоящая еда. Каждое слово — без шуток.

Она участвовала в конкурсах — не потому что весело. А потому что за выигрыш — давали ещё две фрикадельки. И она выиграла. Положила всё в носовой платок, спрятала за пазуху — и принесла домой.

Так семья и отпраздновала Новый год — фрикадельками из театра. Маленький праздник среди ада.

А потом — удар. Отец.

У него была язва желудка. По правилам, таким полагался белый хлеб. Он пошёл за штампом — получил. И решил купить пайку у ремесленника. Деньги в руках дрожали. Бумажник выпал. Парень, которому он хотел заплатить, схватил его — и убежал.

В бумажнике была зарплата. И карточки. На январь.

Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

Они остались без денег. И без еды. Только на две иждивенческие карточки.

Папа умер 10 января. От голода.

Гроб — в блокаду — был дефицит. Его «давали» как премию — за хорошую работу. Катя с мамой пришли на его завод. Попросили. Им выдали гроб через десять дней.

Он десять дней лежал в доме. В морозе. В комнате с закрытой дверью. И это уже никого не шокировало.

Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

Они положили его в гроб, погрузили на санки и довезли до Серафимовского кладбища. Там — сарай, забитый телами. Горы мёртвых.

И только одно утешение: они знали, где похоронили отца. У многих не было даже этого.

«Я тушила зажигалки, потому что больше было некому»

Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

После смерти отца Катя осталась одна с матерью. Мама уже почти не вставала. И вот тогда на хрупкие плечи пятнадцатилетней девчонки легло всё. Всё — это значит: дрова, вода, хлеб, карточки, зажигалки, смерть. Выживи — если сможешь.

Дом был деревянный. А немцы сбрасывали не только бомбы, но и зажигательные снаряды — те самые «зажигалки», от которых вспыхивали крыши. Чтобы их тушить, давали щипцы и ящик с песком. Только кому их было давать? Мужчин — на фронт. Женщин — на заводы. Старики — не в силах. Катя — единственная, кто ещё могла держать щипцы в руках.

Поначалу страшно. А потом — просто работа. Вылезаешь на крышу, хватаешь эту металлическую дрянь и швыряешь в песок. Без истерик. Без слёз. Просто — чтобы не сгореть.

В какой-то момент открылась баня. На Приморском проспекте. Слышите? Баня. Звучит, как рай для тех, кто неделями не мылся. Катя с мамой пошли. И вот там случилось то, что, пожалуй, страшнее самой войны.

В мыльне — не женщины. Скелеты. С кожей, натянутой на кости, серой и сухой. Без голоса. Без запаха. Без движения. Они не разговаривали. Только мылись. Стучали металлическими шайками. Шайки звенели, как кости.

И вдруг — дверь открывается. И заходит она.

Пышная. Белая. Розовая. Как из рекламы мыла. Стоит. И молчит.

Катя вспоминала: «Мы все встали. И пошли на неё. Молча. Как зомби. Как будто хотели потрогать её кожу, убедиться, что она настоящая».

Но женщина успела убежать. А потом — из-за двери — банщица говорит ей:

— Я же вас просила… Не дразните людей.

Вот так и живёшь. Одним взглядом можно было дразнить. Одной кожей. Одним бутербродом. Одним словом.

«Фотографии на паспорт — по цене жизни. Но паспорта всё равно не будет»

Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

Катя решила оформить паспорт. Пора. Вроде жива, вроде ходит — значит, надо. Для паспорта нужны были три фотографии. Их делали напротив кинотеатра «Арс». Там же — булочная. Всё удобно. Или, как оказалось, смертельно дорого.

Фотограф брал не деньгами. Карточки. 125 граммов хлеба — за три снимка. Говорил: меньше не принимаю. Весы — аптекарские. Катя отмерила хлеб точно. Но он смотрит на весы и говорит:

— Восьми граммов не хватает.

— Но я только что вышла из булочной!

— Это ваши проблемы.

И отказал.

Она идёт обратно. Уговаривает продавщицу отдать хлеб под честное слово. Берёт вторую пайку. Возвращается.

— Тут теперь не хватает пятнадцати граммов, — говорит он.

Она сжимает зубы. Но фотографии всё-таки получает. Идёт в паспортный стол.

А там — фраза, от которой всё обрушивается:

— Девочка, приходи после войны. Сейчас паспортов не выдают.

Всё. Карточки потрачены. Хлеба — нет. Паспорт — не нужен.

Таких историй в блокаду было много. Они похожи на притчи, только без морали. Там, где у нормальной жизни были правила, блокада ставила заглушку: «Сначала выживи, потом спрашивай о справедливости».

«250 граммов — не пайка. Это билет в одну сторону. Главное — не съесть сразу»

Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

16 апреля в дверь постучала соседка — тётя Клава. Она говорила быстро, будто за ней уже ехала машина:

— По Дороге жизни можно эвакуироваться. Всех, кто может — вывозят.

Катина мама лежала. Слабая. Кожа — как папиросная бумага. Вставать не могла.

— Как же мы? — сказала она.

— Мы вас вывезем, — ответила Клава. — Только вещей не брать. Ни книг, ни подушек. Ни воспоминаний.

Катя собрала рюкзачок. Там были фото, школьные грамоты, какие-то мелочи, подарки — всё, что напоминало о жизни «до». Всё, что казалось важным. Потом поймёт: в аду нет важного. Есть только живое и мёртвое.

Маму она везла на санках. Сама. Потому что больше было некому.

И вот они — у Ладожского озера. Ждут машину. Дорога — скользкая, чёрная. Ветер с озера — как нож по глазам. Но главное — выдали паёк. Буханка хлеба на двоих. И круг копчёной колбасы.

Для голодных людей — это как положить гранату в руки ребёнку.

Им строго сказали: не есть всё сразу. По кусочку. Аккуратно.

Многие не послушали. Съели — и умерли. Тут же. Прямо у берега. Желудок не выдерживал. Разучился жить.

Катина мама съела маленький кусочек. И Кате дала. Жадно. Но строго: «Пока хватит».

И вот — машины. В темноте. Ехали по льду. Ночью. Без фар. Только свет от неба. Машина, что шла перед ними — ушла под лёд. Их водитель успел свернуть. Просто успел. Никого не спасал. Просто повезло.

Когда добрались до берега — выгрузили в воду. По пояс. В валенках. В мокрой одежде. И так — в телятники. Без сменки. Без огня. Просто — вперёд. Потому что назад было нельзя.

«И мы выжили. Не потому что сильные — а потому что повезло не умереть»

Фото из открытых источников
Фото из открытых источников

Катя с мамой ехали дальше — вглубь страны. Где не стреляют, где с крыш не сыплются зажигалки, где можно просто стоять — и не бояться, что за это убьют. Они были в мокрой одежде. Уставшие. Оцепеневшие. И живые.

И вот это — ключевое: они были живы.

Мама выжила. Хотя врачи потом скажут, что по всем параметрам — не должна была. Но выжила. Потому что Катя везла её на санках. Потому что делила хлеб. Потому что не сдалась.

Катя потом скажет простую фразу:

— Я думала, мама умрёт. Но она не умерла.

Никакой героики. Ни грамма пафоса. Только реальность: выжили. Не потому что «должны были», а потому что не умерли. Случай. Воля. Везение.

Потом была эвакуация, другая жизнь, другие города. Потом был конец войны. Победа. Возвращение. Работа. Старость.

Но всё это — потом.

А тогда — было ощущение, что ты смотришь на мир, в котором всё сломалось. Человеческий облик — стерся. Остался инстинкт: не есть весь паёк. Не плакать при виде фрикаделек. Не бить того, кто надел чистое. Не сойти с ума, когда в бане перед тобой появляется чужое, сытое, белое тело.

Прошли годы. И всё, что у неё осталось — это память. И голос, которым она всё это рассказала. Без слёз. Без жалоб. Просто — как есть.

Я слушал и понимал: мы не имеем права забывать. Потому что как только забудем — всё это может повториться. Не обязательно в том же виде. Но с тем же звериным холодом внутри.

И пусть даже сейчас, в 2025 году, у тебя есть еда, душ и интернет — знай: твоя спокойная жизнь держится не на Wi-Fi. А на таких вот Кать, которые в 15 лет тушили зажигалки, делили фрикадельки на семью и хоронили отцов на санках.

Хочешь — можешь просто пролистать. Но если прочитал — не забудь.

Хотите больше таких историй? Я пишу их для тех, кто не хочет жить с пустой памятью.

Подписывайтесь на мой Telegram-канал — не пропустите новое.

Спасибо, что читаете меня 🙏