Да ну, кто бы мог подумать, что судьба выкинет такой фортель? Никогда не забуду тот пасмурный весенний день, когда я, поддавшись на уговоры Катьки, потащилась в эту захламлённую мансарду. Господи, как я ворчала! Всю дорогу бурчала под нос что-то вроде: «И дёрнуло же меня согласиться... Натурщица, подумать только!»
Солнце пробивалось сквозь пыльные занавески — такие застиранные, что цвет уже не разобрать. Я сидела в старом кресле с торчащими пружинами (левая ягодица до сих пор помнит одну особенно настырную) и пыталась не ёрзать.
А он, лохматый, худющий, в растянутом свитере с дырой на локте, лихорадочно черкал что-то на бумаге, временами поглядывая на меня исподлобья.
— Не могли бы вы... э-э-э... чуточку влево повернуться? — попросил он, дёрнув плечом. — И подбородок выше. Да-да, вот так! Идеально.
Я послушно выполнила указания, хотя всё это казалось диким. Вот уж не думала, что в свои сорок пять буду позировать какому-то голодранцу в обшарпанной мансарде! Меня, Веру Николаевну Соколову, хранителя фонда живописи Эрмитажа! Смех, да и только.
А началось всё с утреннего звонка Катерины, моей давней подруги.
— Верка! — заорала она в трубку. — Спасай! Ты одна можешь выручить!
— Да что стряслось-то? — я даже кофе отставила, испугавшись.
— Илюшка, племяш мой, помнишь?
— Смутно, — призналась я, пытаясь вспомнить. Кажется, видела его мельком на Катькином дне рождения. Тощий парнишка, всё время молчал.
— Неважно! — отмахнулась Катька. — У него завтра сдача в Академии. Портрет нужен, позарез! Женщины... как это... «в возрасте, с выразительным лицом». А натурщица с гриппом свалилась!
— Ты в своём уме?! — возмутилась я. — Какой из меня натурщик? «Женщина в возрасте», скажешь тоже!
— Верунь, ну ты же красавица! — затараторила Катька. — И лицо у тебя такое... породистое! С историей! Илья говорит, ему именно такое и нужно.
Короче, уболтала она меня. И вот я торчу в этой конуре, пытаясь не шевелиться.
И знаете, что странно? Наблюдая за работой этого мальчишки, я постепенно... заинтересовалась, что ли. Он преображался на глазах! Только что был взъерошенный студент, и вдруг — настоящий художник. Лицо одухотворённое, глаза горят, руки летают над бумагой.
— Можно глянуть? — не выдержала я, когда он в сотый раз отвёл взгляд от листа.
— Н-нет, — он помотал головой, челка упала на глаза. — Это только... наброски. Черновики. Настоящую работу я на холсте начну.
Я стала оглядываться по сторонам. Мастерская — если эту комнатушку можно так назвать — была завалена хламом. Незаконченные холсты, разбросанные тюбики с красками, кисти в банках. В углу — узкая кровать, накрытая каким-то лоскутным безобразием.
— Вы что, тут живёте? — брякнула я, разминая затёкшую шею.
— Ага, — просто ответил он, не отрываясь от наброска. — Академия разрешает. Самым... э-э... нуждающимся.
Я осмотрела его «хоромы» внимательнее. М-да, не густо. Продавленный диван с выглядывающими пружинами, стол на трёх ножках (четвёртую заменял стопка книг), электроплитка с обгоревшей спиралью. На полке — пачка «Макфы» и банка самого дешёвого кофе.
— И давно вы так... существуете? — спросила я, пытаясь сдержать жалость в голосе.
— Третий год, — он дёрнул плечом, как будто стряхивая что-то. — Но скоро всё изменится. Я это... грант выиграл. На стажировку в Италию. Через месяц уеду. Если не завалю сдачу, конечно, — он усмехнулся и снова склонился над листом.
За два часа — самых длинных в моей жизни, между прочим, — я узнала, что Илье двадцать четыре, что родом он из какой-то сибирской дыры, что родители погибли в аварии, а бабушка еле сводит концы с концами.
— Я ей помогаю, чем могу, — он старательно смешивал краски, хмурясь. — Подрабатываю то тут, то там. Оформляю книжки, шаржи малюю туристам. Летом нормально выходит.
— А зимой? — спросила я, хотя понимала, что лезу не в своё дело.
— А зимой... — он запнулся, сосредоточенно выводя линию на холсте. Потом махнул рукой. — Всякое бывает. Но ничего, прорвёмся! Я не жалуюсь. Многим хуже приходится.
Вот это меня зацепило. Ни жалости к себе, ни этого противного нытья, которое я часто слышу от молодёжи. Просто констатация факта — жизнь тяжёлая, ну и что? Прорвёмся!
После сеанса он вдруг сказал:
— А можно... вы не могли бы ещё раз прийти? Завтра? Мне кажется, я поймал что-то важное, но... не до конца. Нужно ещё поработать.
Я хотела отказаться — мамочки, как же затекло всё! Да и дел полно — выставку готовим, каталог на носу. Но что-то в его глазах... Не умоляющее, нет. Просто... очень искреннее.
— Ладно, — вздохнула я. — Но только на час! У меня завтра монтаж экспозиции.
— Спасибо! — он просиял, как ребёнок. — Я буду очень... очень ценить ваше время!
Перед уходом я незаметно (как мне казалось) сунула на стол конверт с деньгами. Немного, но на нормальную еду хватит.
На следующий день, придя в мастерскую, я увидела конверт на том же месте. Нетронутый.
— Не могу это взять, — отрезал Илья, заметив мой взгляд. — И так неудобно, что вы позируете бесплатно.
— Но вам же нужны деньги, — сказала я прямо.
— Нужны, — кивнул он. — Но не так. Я хочу зарабатывать искусством, а не...
— Подачками? — подсказала я, усмехнувшись.
— Нет-нет! — он замахал руками, покраснев. — Я не это... В общем, это вопрос самоуважения, понимаете?
И я поняла. В этом тощем, вечно голодном пареньке жила такая внутренняя сила, такое упрямое достоинство, что многим солидным мужикам впору позавидовать.
Во время второго сеанса мы разболтались. Оказалось, что Илья — ходячая энциклопедия по искусству. Особенно по Возрождению. Он сыпал фактами, датами, спорил, размахивал кистью — краска даже брызнула на стену!
— Ох, простите, — смутился он. — Меня иногда заносит...
— Да ерунда! Зато мы выяснили, что Караваджо круче Тициана!
— Не круче, а просто другой, — поправил он серьёзно. Потом вдруг улыбнулся: — Вы удивительная, Вера Николаевна. Большинство людей вашего... положения смотрят на таких, как я, свысока. А вы разговариваете со мной, как с равным.
— А разве мы не равны? — искренне удивилась я.
— В идеальном мире — да, — он грустно усмехнулся. — Но мы в реальном живём. Тут всё решают связи, бабки, статус...
— Поверьте моему опыту, — перебила я, вдруг разозлившись. — Настоящий талант всегда пробьётся! Может, не сразу, может, через тернии, но пробьётся. Я столько видела примеров!
— Дай-то бог, — вздохнул он, возвращаясь к работе.
Когда сеанс закончился, Илья вдруг сказал:
— Портрет почти готов. Осталось немного... по памяти доделаю. Хотел бы подарить его вам.
— Мне? — я даже растерялась. — Но это же ваша работа для Академии!
— Сделаю копию для сдачи, — отмахнулся он. — А оригинал — вам. Только пообещайте одну штуку.
— Какую?
— Не выкидывать его, что бы ни случилось, — он был очень серьёзен. — Даже если не понравится, даже если раздражать будет. Просто сохраните.
— Обещаю, — кивнула я, не придав значения странной просьбе.
Через неделю Катька приволокла свёрток в обычной бумаге.
— От Ильи, — сказала она. — Он, кстати, пятёрку получил! Профессор в восторге был, говорит, давно такой глубины у студентов не видел.
Дома я развернула свёрток и чуть не села мимо стула. С холста на меня смотрела женщина — я сама, но будто через какую-то волшебную призму. Художник поймал не просто внешность, а что-то глубинное — мою задумчивость, мою скрытую силу, даже лёгкую грусть в уголках глаз. Это был портрет не лица — души.
Внизу стояла подпись: «Илья Савин» и дата.
Я повесила портрет в гостиной. Гости часто спрашивали, кто автор, и я с удовольствием рассказывала историю его создания, хотя со временем детали стали забываться.
Илья уехал в Италию. Сначала слал открытки — из Флоренции, Рима, потом откуда-то из Франции. Потом всё оборвалось, как это часто бывает.
Жизнь понеслась дальше. Я получила повышение, вышла замуж за Димку из реставрационного отдела, родила Лизку. Портрет переезжал с нами из квартиры в квартиру, всегда находя место на стене.
И вот однажды, копаясь в старом хламе, я наткнулась на журнал по искусству. Глянула на обложку и чуть кофе не поперхнулась: «Илья Савин — новое имя в мировой живописи». Сердце ёкнуло. Я запоем прочитала статью и узнала, что тот голодный студент стал знаменитостью! Его картины в лучших галереях, критики называют его «новым Модильяни», коллекционеры дерутся за его работы!
В статье были репродукции — потрясающие, глубокие, с каким-то особым светом, будто идущим изнутри холста. И я вдруг с тоской вспомнила свой портрет, который после последнего ремонта так и не повесила обратно. Лежит где-то на антресолях...
Вечером я отыскала картину, смахнула пыль и поставила на мольберт. И обомлела. Смотря на портрет глазами специалиста, я видела то, чего не замечала раньше — безупречную технику, удивительную работу со светом, глубину композиции. Это был не просто студенческий этюд — шедевр!
На следующий день я позвонила Мишке, нашему галеристу.
— Михаил, ты не поверишь! У меня дома висит ранний Савин.
— Да ладно?! — он аж присвистнул. — Его ранние работы — редкость дикая! Говорят, он сам большинство уничтожил, считал недостойными.
— Это портрет. Мой. Он нарисовал его студентом, представляешь?
— Срочно показывай! Я уже выезжаю!
Мишка примчался через полчаса. Долго разглядывал портрет, охал, ахал, сверялся с каталогом Савина, который притащил с собой.
— Это 100% подлинник, — наконец объявил он. — И работа офигенная! Не хочешь продать? Назови цену, я найду покупателя.
— Нет, — я помотала головой. — Я обещала сохранить его.
Пролетело ещё несколько лет. Имя Ильи Савина гремело в мире искусства. Его полотна уходили за миллионы на «Сотбис» и «Кристис», музеи дрались за право провести выставку.
И вот однажды я, теперь уже директор крупного художественного музея (кто бы мог подумать!), увидела в новостях, что в наш город приезжает сам Илья Савин! Первая выставка на родине за долгие годы.
Я решила пойти. Не из любопытства — из желания поблагодарить за портрет, который я берегла столько лет.
Манеж ломился от публики. Журналюги, критики, коллекционеры, зеваки — все жаждали увидеть знаменитость. Я стояла в сторонке, разглядывая огромные полотна на стенах. Господи, какие же они были прекрасные! Всё с тем же внутренним светом, как мой портрет, но более зрелые, более совершенные.
И вдруг я увидела его — худого, с проседью на висках, в простом тёмном костюме. Его окружали репортёры, он спокойно отвечал на вопросы, иногда чуть смущённо улыбаясь.
Когда официальная муть закончилась, я рискнула подойти.
— Здравствуйте, Илья, — сказала я, сердце колотилось как бешеное. — Вы, наверное, не помните меня...
Он обернулся, и глаза его расширились от шока.
— Вера Николаевна?! — выдохнул он. — Как же я могу не помнить?!
Мы проболтали весь вечер, сидя в какой-то забегаловке рядом с Манежем. Вспоминали ту конуру под крышей, хохотали над тем, каким голодным и упрямым он был.
— Знаете, — сказал Илья, когда принесли кофе, — тот портрет... Он особенный для меня. Первая работа, где я почувствовал, что могу не просто срисовать лицо, а передать душу.
— Я храню его, как обещала, — улыбнулась я. — Висит в моём кабинете.
— Правда?! — его лицо просветлело. — Можно... можно взглянуть на него снова?
Назавтра он приехал ко мне. Стоял перед портретом долго, безмолвно, с каким-то странным выражением.
— Господи, каким же я был зелёным сопляком, — наконец пробормотал он. — Неопытным, наивным... Но что-то в этой работе есть. Что-то настоящее.
— Она бесценна для меня, — призналась я.
— Я хотел бы выкупить её, — вдруг выпалил он. — Для личной коллекции. Это важно.
Я опешила. Привыкла к портрету, он стал частью моей жизни. Но по лицу Ильи видела — для него это действительно значимо.
— Не могу продать, — медленно сказала я. — Это неправильно. Вы подарили его мне.
Лицо его потускнело.
— Понимаю. Простите за бестактность.
— Но, — я сделала паузу, — я могла бы отдать его в дар вашему музею. Я знаю, что вы открываете музей в Париже.
— Это было бы... идеально, — тихо сказал Илья. — Но не могу принять такой щедрый дар просто так. Позвольте хотя бы компенсировать...
— Нет уж! — отрезала я. — Это мой подарок. В память о том, как вы рисовали меня бесплатно, хотя сами голодали.
Он смотрел на меня долгим взглядом, в котором было столько всего — благодарности, тепла, каких-то невысказанных чувств, — что я смутилась, как девчонка.
— Чем я заслужил такую доброту? — спросил он почти шёпотом.
— Это я у вас хотела спросить, — парировала я. — Но с одним условием.
— С каким?
— Нарисуете ещё один мой портрет. Спустя пятнадцать лет.
Илья расхохотался — громко, искренне, совсем как тот пацан в дырявом свитере.
— С превеликим удовольствием!
Месяц спустя пришло официальное приглашение на открытие Музея Ильи Савина в Париже. А ещё — личное письмо, нацарапанное знакомым почерком:
«Дорогая Вера Николаевна! Ваш портрет займёт центральное место в зале моих ранних работ. Эксперты оценили его в 3 миллиона евро — с ума сойти, да? За мазню голодного студента! Но для меня он всегда будет бесценным — как напоминание о вашей доброте и о том, что настоящее искусство рождается не из денег, а из глубины души. С бесконечной благодарностью, Илья».
К письму прилагалась фотка — новый портрет, выполненный с мастерством зрелого художника. С холста смотрела всё та же я — постаревшая, конечно, куда деваться, но с теми же глазами, в которых читались доброта, мудрость и какое-то спокойное счастье.
Внизу стояла подпись: «Илья Савин» и дата. А ещё — маленькая надпись, еле различимая: «За доброту, которая дороже миллионов».
И знаете что? Я расплакалась. Первый раз за много лет.