Я никогда не думала, что подобное возможно не на экране телевизора, в мыльной опере с картонными страстями, а вот так – здесь, сейчас. Мы с Тамарой сидели на кухне, в этом заповеднике привычного: скрипучий табурет под пятой точкой, чайник с облупленным боком, кружка с щербинкой, где плавает мутный осадок заварки. На подоконнике – караульный отряд таблеток от горла, у плиты – штабель выцветших полотенец.
— Ты правда хочешь это обсуждать? — спросила я, вцепившись в чашку, словно в спасательный круг. Пальцы выдавали: штормит.
— Галь, ну сколько можно хоронить голову в песок? Мне дышать нечем! — Тамара закусила губу, смотрела в окно, но я видела, как в уголках ее глаз зреет влажная гроза. — Ты же понимаешь, это не просто так…
Не просто так. Что именно? Предательство – оно всегда абсурдно и до оскомительной конкретности просто, если копнуть.
Наверное, я усмехнулась. Вот ведь актриса погорелого театра. Все еще играет драму!
— Ты… — начала я, но голос предательски сел, оставив лишь хрип. — Ты всегда его жалела. Зачем пришла теперь?
— Галя, он любит меня. Ты же знаешь… Это… Сильнее нас…
За окном, назло всему, звенели велосипеды, мальчишки и девчонки носились, словно бессмертные. Когда твоя жизнь летит под откос, чужое беззаботное счастье бьет по ушам набатом.
— Тридцать лет, Тамара. Неужели ты не могла? — Я с силой отбросила обглоданную ложку в блюдце, та звякнула, как разбитая надежда.
— Что – не могла?
— Не могла… не марать? Не брать чужое? Не забирать то, что тебе не принадлежит, зная, как это дорого?
Она, кажется, онемела.
— Я думала, мы все обсудим…
— А что тут обсуждать? Моего мужа, твое внезапное "счастье", мою осиротевшую квартиру?
Я откинулась на спинку стула, закрыла лицо ладонями. Хотелось не плакать, а выть – волком на луну, до сорванного горла. Но я запретила себе эту роскошь.
Тамара молчала, потом отодвинула кружку и выдохнула так тяжело, словно поднимала неподъемный груз:
— Галь…
— Не надо. Пожалуйста, не надо, Тамара.
— Я… Я не думала, что так… обернется.
— Мне плевать, думала ты или нет!
— Он… Просто… Я люблю тебя, понимаешь?! Я не хотела тебя терять!
Любит. Меня. Какая пикантная ирония – подруга, которая только что вырвала сердце из груди, любит меня!
Как виртуозно они меняются масками, когда это выгодно. Она – страдающая, он – сбежавший мальчик, я – злобная фурия, которую надо утешить. Знаешь, в такие моменты проще заморозить сердце, чем достать его и показать в разрезе.
— Если честно, мне больше нечего тебе сказать, — проговорила я почти шепотом и встала. Стул отозвался жалобным скрипом.
— Галя… Я… Он сам сделал выбор…
Вдруг всплыла в памяти картина: мы втроем, жарим шашлыки на даче. Тамара, делающая вид, что нечаянно облила Сергееву рубашку вином, а я смеюсь, запрокинув голову, от радости и мнимой беззаботности.
Вот она, изнанка счастья. Тогда я купалась в свете, сегодня – во тьме.
— Забирай его. Только не надейся, что у вас будет так… как “раньше”.
— Почему?
— Потому что ни у тебя, ни у него больше НИКАКОГО “раньше” не существует.
Я вышла из кухни, прикрыла за собой дверь, стараясь делать это как можно тише. Внутри разливался ледяной холод – не крик, не истерика. Пустота.
Так и началась моя новая жизнь.
…Вечером зазвонил телефон. Дочь, Таня, где-то услышала обрывки сплетен от своих школьных подруг. Наш маленький город – это большая деревня, здесь ничего не скроешь.
— Мама, что случилось?
— Папа уехал.
— Надолго?
— Возможно, навсегда.
В голосе дочери – глухая обида, как будто я виновата в случившемся.
— Как он мог…
— Не знаю, Таня. У меня нет для тебя объяснений.
Я вышла на балкон, закурила (хотя последние пять лет не притрагивалась к сигаретам), прислонилась к холодному, щербатому перилу. Под окнами вечер выпроваживал последних велосипедистов, из-за угла вынырнул рыжий кот и с опаской заглянул в темную пасть подвала. А в душе – тонкая, зловещая трещина.
В этот вечер я долго молчала: с собой, с дочерью, с надвигающейся тишиной. Потому что слова – они иногда только усугубляют боль.
Потом прижалась лбом к холодному стеклу и спросила тихо, почти неслышно:
— Господи, за что?..
***
Минула неделя. Семь нескончаемых дней, каждый – как отдельная жизнь. Ни единой ночи без кошмаров, скребущих душу. Соседи вдруг стали здороваться с какой-то неестественной, нарочитой заботой, словно сговорившись. Шептались по подъезду, переглядываясь: "А вы слышали про Галкина-то?" Дворничиха, вечно закутанная в свой застиранный халат со смешным лисом на спине, теперь одаривала меня приторной улыбкой, прищуриваясь, хотя раньше всегда хмурилась.
Я изо всех сил старалась не замечать. Однажды утром, на автомате поставив чайник и нарезав хлеб для гренок, я рухнула на табурет и не выдержала:
— Ну и осиротела же у нас тут семья…
Кому я это сказала? Себе? Холодному оконному стеклу? Почерневшему от времени котелку на плите? Только не Сергею.
Он не звонил, не приходил, не объяснялся – укатил с Тамарой за город, в их новоиспеченный "рейх", как язвительно обронила соседка Люба.
А я? Я собиралась не мстить, а… просто выжить.
Но разве месть всегда должна быть явной?
В доме словно выкачали весь воздух – я спала, жила, ела, как и прежде… но дышать становилось все труднее.
Тогда и возникла мысль: перебрать фотографии.
Заварив крепкий кофе, я уселась на коврик и открыла ящик старого стола.
Сколько же там всего: Танечкины банты, Серёжина пуговица (с пиджака, который он надевал на выпускной дочери), помятый билет из Феодосии, исчерканный листок с первыми рецептами от Тамары, крошечная записка: «Ну что, пойдем во двор? – С.»
Я разложила все на полу, долго смотрела, погружаясь в воспоминания о том, как это «все» начиналось. Как мы с Тамарой – такие юные, наивные – были неразлучны, как Сергей добивался моего внимания на школьном балу, а она подбрасывала мне записочки с дурацкими советами вроде: «Галя, если он твой – ты это почувствуешь».
Вот и почувствовала.
Боль подступила – не та, острая, обжигающая, а тупая, ноющая, словно в груди горстями сыпали холодную пыль в зияющую пустоту.
Сначала я подумала: нужно сжечь все это. Пусть полыхнет пламя – и станет легче. Но нет…
Я сложила фотографии обратно, оставив лишь одну. Где мы втроем, на даче, в обнимку, залитые солнцем семидесятого года.
— Ха! — вырвалось у меня. — Кого ты хочешь пожалеть, Галя?
И вдруг пронзила мысль: «Если у них там рай, почему же мне здесь осталась лишь тень на стене?»
С дочерью наши разговоры становились все короче – Таня теперь звонила как будто из чувства долга.
— Ты там держись, ладно?
— А что мне еще остается, дочка?
В трубке – чужое, стальное дыхание.
— Если бы я знала, что так выйдет…
— Никто никогда не знает, Танюш.
Иногда мне казалось, что дочь злится на меня – за себя, за отца, за нашу семейную ложь.
Но однажды она спросила:
— Мам, если бы тебе предложили все вернуть, ты бы согласилась?
Я лишь усмехнулась.
— Нет, дочка. Я больше не хочу начинать сначала.
— Почему?
— Потому что с каждым годом самое лучшее – это просто не повторять своих ошибок.
Я усвоила простую истину: хочешь уберечь себя – научись не доверять слишком искренне. Особенно тем, кто клянется тебе в вечной любви и дружбе.
В один из этих бесконечных дней я позвонила Тамаре – сама не знаю зачем.
Сердце бешено колотилось в висках; в ушах звенело.
— Алло? — голос резкий, чужой.
— Тамара.
— Галя… — она будто бы ждала укора, крика, обвинений.
— Хотела спросить… Ты счастлива?
— Галя, ну что ты…
— Просто скажи.
Пауза. Я слышала, как у нее там кто-то ходит по комнате, шаркает тапками.
— Нет.
— Почему?
И вдруг в ее голосе раздался почти животный плач:
— Потому что он… он все время говорит о тебе! Все время! Ты тут, ты там – он вспоминает, как вы ночами кофе пили, как вместе из окна на сирень смотрели… Я даже твою кофейную кружку ему отдала – думала, ему станет легче. Но он все меряет тобой, Галя! Все! Я что, тень?.. Я все потеряла…
Вот оно. Самое страшное – даже не предательство, а осознание того, что его призрак будет жить с ними всегда. И я… Я только теперь поняла, какую месть бессознательно совершила сама: выжгла себя из их жизни так, что даже радоваться этому невозможно.
Следующий месяц протек как мутная вода – хроника тоски, сквозь которую вдруг начала пробиваться странная ясность.
Я перестала злиться. Приняла одиночество не как наказание, а как заслуженную передышку.
Треугольник рухнул, и места для праздника жизни не осталось ни у кого.
Однажды утром мне позвонил… Сергей.
— Галя, — хриплый, чужой голос. — Прости.
Я долго молчала.
— Ты чего звонишь?
— Хочу увидеть тебя.
— А зачем?
Он тяжело вздохнул в трубку, словно курил всю ночь напролет.
— Тамара уехала к дочери. Я остался один. Ты только не подумай… мне не с кем говорить, кроме тебя.
Я позволила себе слабую улыбку – впервые за много дней.
— Давай встретимся завтра в парке, у фонтана, помнишь?
Следующее утро выдалось странно прохладным – небо, будто отполированное стекло, играло с солнечными лучами.
Я пришла пораньше, встала у скамейки.
Он подошел – осунувшийся, постаревший, но… все-таки родной, где-то глубоко внутри.
— Галя, — сел рядом, сцепив руки в замок. — Я очень виноват.
— Прекрати. Ты не мальчик – и я не девочка.
Мы долго молчали.
— Мне кажется… — начал он, потом оборвал себя и тихо произнес: — Ты всех сильнее, Галя. Я всегда это знал.
Я лишь покачала головой.
— Ты совсем ничего обо мне не знаешь.
— Галя, ты хоть злишься?
— Честно? Уже нет.
Я подняла лицо к солнцу. Мне вдруг показалось, что сердце, долгое время скованное льдом, тихонько тронулось.
— Просто теперь мы чужие. Совсем.
— А я о тебе думаю… часто.
— Уже не нужно.
Я ушла первой. На душе не было ни победы, ни злорадства. Только усталость – всепоглощающая, до дрожи в кончиках пальцев.
Самое страшное, что бывает после предательства – это не жажда мести. А осознание того, что месть иногда совершает себя сама, без твоего участия: в твоей тени, в их измученных душах, в твоем равнодушии.
И потом я вдруг, почти с облегчением, подумала:
А что если настоящая сила – это уметь вовремя уйти?..
***
Время сплетается с болью в неразрывный узел: сначала кажется, что эту боль не вынести, потом учишься дышать, ощущая её, словно занозу в самом сердце, а затем… однажды перестаешь чувствовать вовсе, лишь слабое эхо доносится из прошлого. И эта новая жизнь – словно горький настой, который неожиданно начинаешь ценить.
После той встречи Сергей больше не звонил. Тамара растворилась в чужих городах, в чужих судьбах, оставив лишь тень. Только дочь изредка присылала короткие сообщения:
«Мам, папа уехал к Лене в Саратов. Ты как?»
«Я нормально».
Но однажды – в промозглое ноябрьское утро, когда дождь монотонно барабанил по стеклу, – мне позвонила… именно Тамара.
Голос её звучал глухо, натянуто, словно струна, готовая вот-вот лопнуть.
– Галя…
– Да?
– Можно… приехать?
– Зачем?
– Я не знаю… Просто. Я очень устала.
И в этот миг я поняла: враги – не те, кто предает. Враги – это мы сами себе, когда пытаемся измерить свою боль чужим горем.
Я долго смотрела на телефон, прежде чем выдавить из себя:
– Приезжай.
Тишина в квартире давила на уши. Я поставила чай и села ждать, чувствуя, как внутри нарастает тревога.
Когда раздался звонок в дверь, меня словно пронзило током. Не от страха, нет: просто я знала, что сейчас наступит решающий момент. Последнее испытание. Или свобода.
Тамара вошла – измученная, осунувшаяся, словно чужая. Растрепанные волосы обрамляли бледное лицо, под глазами залегли темные круги, будто она ночами не спала, а рыдала в подушку.
– Присаживайся, – хрипло произнесла я.
Она, избегая моего взгляда, нервно теребила рукав пальто.
– Галь, я… Я не прошу прощения. Я знаю, что заслужила все, что со мной случилось. Просто… я хочу сказать: тебе досталось больше всех.
Я кивнула, не находя в себе сил возразить. – Так бывает.
– Хотела бы я повернуть время вспять…
– А если бы могла? – спросила я. – Что бы ты изменила?
Она прижала ладони к губам, устремив взгляд в окно, где мелкий снег, словно по заказу, закручивался в причудливые воронки.
– Я бы не стала посягать на чужое счастье. Даже если со стороны кажется, что оно никому не нужно…
– Оно было моим, – тихо, холодно, но без злобы ответила я. – Пока его не отравила ложь.
И тут она вдруг – впервые за всю встречу – разрыдалась. Некрасиво, не театрально. Её тело била крупная дрожь.
– Я думала, что, получив Сергея, познаю настоящую любовь. Но… знаешь, что самое страшное? Он стал чужим и злым. Мы не могли прожить и дня без ссоры. Постоянно обсуждали тебя!.. Мне снилось, что я – твоя тень, живу в твоей шкуре. Я боялась даже ночью открыть глаза – вдруг ты стоишь там…
Я смотрела на неё, и… не чувствовала ненависти. Только жалость.
– Ты просишь у меня прощения, Тамара?
– Нет. Я не могу просить. Я этого не достойна.
Я перевела взгляд на свой чай – в его мутной поверхности отражалось лицо усталой женщины.
– Давай договоримся: ты больше сюда не придешь.
– Да. Прости, Галя…
Она поднялась и направилась к двери.
– Только знаешь, – сказала я ей в спину: – самое страшное – это не то, что ты забрала Сергея. А то, что теперь у меня нет ничего. Ни тебя, ни его.
Я смотрю на тебя – и вижу, что ты тоже разбита.
Она замерла на пороге:
– Галь, ты… ты сильная.
– Нет, Тамара, – тихо возразила я. – Просто я устала.
Дверь с тихим щелчком закрылась.
Так заканчивается дружба – и, может быть, что-то большее.
В часы после ухода Тамары я бесцельно бродила по квартире. Всё казалось чужим – скатерть, кресло, даже старый кухонный коврик.
Знаете, сколько бы ты ни боролся, предательство – это не мимолетное событие, а тяжелый, многослойный процесс, проникающий в каждую клетку твоего существа.
Оно не заканчивается в момент ухода. Оно расползается, как масляное пятно на скатерти.
Поначалу отчаянно пытаешься его смыть, но потом устало опускаешь руки и учишься жить с этим пятном, которое навсегда останется напоминанием о прошлом.
Пожалуй, лишь спустя ещё одну холодную ночь я впервые ощутила – я свободна. Странная, тяжелая свобода: когда не ради кого улыбаться, не перед кем притворяться сильной, не перед кем сдерживать слезы.
Я достала альбом, тот самый, с фотографиями. Нашла кадр, где я стою одна – молодая, босоногая, смотрю вдаль, навстречу солнцу.
Возможно, единственное, о чем я теперь не жалела, – это о себе той, прежней, заботливой, наивной.
Я долго сидела, погруженная в воспоминания. Думала:
– Не поздно ли, Галя, начать жить для себя?..
А вокруг замирал вечер, с улицы тянуло ароматом еловой хвои и свежего снега. И в первый раз дышалось чуть легче.
Вечером снова позвонила дочь:
– Мам… Ты прости меня, что редко…
– Всё хорошо, Таня.
– Может, нам к тебе приехать, а?
– Приезжай. Я поджарю гренки… Помнишь – с корицей?
Таня сквозь слезы рассмеялась:
– Мы всегда их боялись!
– Потому что я шипела, что сахар горит.
– Мам…
– Да, дочка?
– Ты у меня самая настоящая… Не такая, как другие.
Я смотрела в окно. Внутри пустота больше не резала, а лишь осторожно позвякивала, как осколки разбитой чашки. Может быть, быть сильной – это и есть проклятие взрослой женщины? Вечно быть опорой, вечной фигурой поддержки, и в самые трудные моменты жизни – начинать всё сначала.
На следующий день я решилась выйти в люди. Пошла на рынок. Смешно, но я боялась, что на меня будут косо смотреть, глазеть.
Но меня встретили обычные улыбки, приветствия, «как здоровье»?
И я впервые поняла: людям всё равно, пока это не коснется их самих. А мне – уже тоже всё равно.
И это, наверное, высшая месть.
Стать НЕПОКОЛЕБИМОЙ…
Прошло еще время – зима выдалась долгой и ветреной. Я научилась поднимать шторы по утрам, когда за окном еще темно. Наливать себе кофе ровно столько, сколько нужно ОДНОЙ.
Покупать мясо по акции, выбирать себе пирожное…
И впервые – дарить цветы себе самой.
Месть – это не спонтанный выпад, не гадость, не злость.
Самое страшное в ней то, что бывшие враги начинают шарахаться от собственного отражения в зеркале.
А ты… просто начинаешь жить.
***
Сколько ещё может длиться это затянувшееся прощание? Я жила с мыслями о мести и прощении, словно две реки текли во мне параллельно: одна – ледяная, колючая, чужая, другая – мутная, тёплая, знакомая с детства. Сначала я наивно полагала: пройдёт пара месяцев, обида выдохнется, перестанет скрести когтями душу, и я начну забывать. Оказывается, взрослое сердце не знает забвения. Оно просто выбирает, чему болеть, а чему сгинуть в небытие.
Однажды весной, на рассвете, я проснулась от нежного прикосновения солнца. Сквозь узкую щель в окне, где вечно гулял ветер, прокрался робкий луч, окрашенный в цвет утренней зари. В воздухе витал аромат свежести и надежды. И на душе – удивительное, невесомое облегчение: я больше не жду. Никого. Ни истошного крика, ни долгожданного звонка, ни поворота ключа в замке.
И только тогда до меня дошла простая, но ускользавшая истина.
Тридцать лет я возводила свою крепость. Окружала её улыбками, согревала ранними чаями, украшала белёными заборами, наполняла семейными традициями и вкусом мёда на губах в осенние вечера. Тридцать лет я слепо верила, что строю её вместе с кем-то. Тридцать лет не замечала, что возвожу её в гордом одиночестве.
А потом тихий, едва слышный голос вдруг шепнул:
– Всё, хватит. Не собирай чужие осколки. Не строй новые стены для тех, кто от них сбежал.
Дочь приехала в воскресенье. Сама, без предупреждения, с неподъёмной сумкой, с плюшевыми тапками, торчащими из неё, и геранью в помятом пакете.
– Я хочу у тебя пожить, мам…
Я – не удивилась. Лишь присела на любимый табурет, достала очки, чтобы скрыть влажный блеск в глазах.
– А твой?
– Он в командировке. И потом… Я просто боюсь остаться одна после всех этих разговоров.
Мы молчали, внимая, как чайник недовольно фырчит и льётся кипяток в новый фарфоровый заварник – хрупкий осколок прошлого, подарок ещё с Серёжиных рук…
– Мам, а ты простила бы папу, если бы он вернулся?
Я даже не задумалась:
– Нет. Я не умею забывать так глубоко. Но – зла не держу.
– А мне кажется, что ты самая добрая.
– Нет, Таня. Я – просто пережила.
Дочка прижалась ко мне, и от её тепла моё сердце оттаяло. Вот ради кого стоило выживать. Ради тех, кто выбирает тебя в третьем поколении.
Ради будущего, в котором никто не смеет распоряжаться твоей судьбой.
А тем временем слухи в городе давно превратились в грязное месиво: Сергей женился на какой-то инспекторше из ЖЭКа, потом развёлся; Тамару видели в аптеке, она живёт у сестры, говорят, совсем плоха. Вся эта гнилая возня перестала меня волновать.
Я поняла: истинная страшность мести не в ожесточении и не в злобе.
Она – в том, что ты вдруг отпускаешь всех…
И никто не вспоминает твоё имя без сожаления – или подспудного страха.
Я стала часто бывать на кладбище, навещать родителей.
Оставлять у их гробниц букеты запоздалых цветов, которых так не хватало мне при жизни в нужное время.
Говорить тихо и коротко:
– Простите меня, что была такой слепой.
И идти обратно – по тихим тропинкам, где тополиный пух кружит в медленном вальсе, и в каждом окне – чужие судьбы, словно кадры немого кино.
В тёплые, майские сумерки я наконец осталась в квартире одна. Дочка уехала, пообещав “никогда меня не оставлять”, и оставила свет включённым на кухне.
Я села за стол и, словно впервые, рассмотрела свои руки. На одной пальцы искривились от многолетнего напряжения, на другой – вены вздулись синими, мягкими канатами.
Хорошие руки. Много работали, много поднимали, много отпускали.
И в этот миг я написала самой себе письмо.
На простой тетрадной странице, чуть дрожащим почерком:
«Дорогая Галя!
Ты была хорошей женой, подругой и матерью.
Тебя предали те, кто казался вечным.
Ну и пусть. Ты научилась жить одна. Ты больше не обязана никому быть утешением или стеной.
Ты теперь – просто есть.
Если когда-нибудь придёт новая любовь или нежность – пусть.
Если не придёт – и это твой выбор.
Главное – жить, не смотреть назад. Верить в утро.
С любовью, ты сама.»
Сижу, перечитываю строчки, и вдруг в горле встаёт ком – не от боли, а от гордости. Потому что месть – страшная, настоящая месть, – это не разрушить жизнь другому.
Это выжить там, где хотели похоронить.
Это быть сильнее их страха увидеть тебя счастливой.
И вот я – сижу. Наедине с собой. В мире, где всё по-прежнему происходит без моего участия.
И вдруг понимаю: я больше не боюсь.
В этой жизни ты всегда сначала всё теряешь – а потом понемногу возвращаешь себе себя.
Наверное, если кто спросит:
– Галь, а что бы ты сделала иначе?
Я, пожав плечами, отвечу:
– Только одно… Раньше бы начала себе дарить цветы.
Сквозняк легко играет занавеской.
Старый кот неторопливо топчется по шершавому полу.
Вечерний свет мягко ложится на старые фотографии, где я ещё с ним, с ней, со всеми теми, кто меня предал и бросил.
Но теперь мне их не жаль. И себя – не жаль.
Ведь только выжившие знают истинный вкус свободы.
А победитель – тот, кто сумел проститься сам с собой прежней.