— Ах ты, бесполезная! — крикнул муж и ударил Анфису по лицу открытой ладонью, так что хрустнула скула.
— Как ты посмела позвать своих бедных родителей?! — голос его дрожал, не то от ярости, не то от стыда за свою слабость.
Анфиса вздрогнула. Жгучая боль полоснула щеку, расползлась ядовитой змеей к горлу, ужалила сердце. Она застыла, словно громом пораженная, с мокрым полотенцем в руках — жалким, пропахшим хлоркой и безнадежностью.
— Я… просто хотела… — пролепетала она, но слова, словно подрезанные крылья, опали на пол, не долетев до Сергея. Он буравил ее взглядом исподлобья, челюсти сведены, в глазах мечутся искры гнева.
— Довольно! Думаешь, я тут клоунаду заказывал?! Сколько раз повторять — нет здесь никому места! — Он махнул рукой, отворачиваясь к коридору. Плечом задел ряд фотографий на стене; хруст стекла, тихий, но отчетливый.
Тишина навалилась могильной плитой. Лишь мерное, унылое «кап… кап…» из кухонного крана отсчитывало секунды между прошлым и будущим, в котором не было просвета.
Анфиса, обессилев, опустилась на табурет, прижимая ладонь к пылающей щеке. Глаза защипало – то ли от обиды, то ли от слез, которые давно уже стали привычным гостем. Она все надеялась: это пройдет, это устанет, это кончится… Но годы тянулись мутной, ленивой рекой, а жизнь лишь густела, темнела, как выцветшая простыня, которой заткнули окно от стужи.
— Господи, за что мне это… — вырвалось у нее шепотом, почти беззвучно.
В этой квартире не принято жаловаться. Слова – как последние монеты: рассыплешь – не соберешь, помощи не жди. А спрячешь – вдруг обойдется… Она давно привыкла молчать, прислуживать, стирать чужие носки, варить пустые борщи. Так и доживала.
Из коридора донесся резкий хлопок двери: Сергей ушел. Его шаги, жесткие и чужие, эхом отдавались в лестничном пролете. Анфиса еще ждала, затаив дыхание, вдруг вернется… Но нет.
В окно медленно утекал осенний вечер, окрашивая мир в пепельные тона. Черные, громоздкие трамваи ползли вдоль улицы. Напротив – дом, где когда-то жили ее родители. Дом-призрак: выцветшие окна, облупившиеся стены. Мама…
В памяти всплывала маленькая, уютная кухонька, тусклый свет жирной лампы, теплый запах свежей выпечки и родной голос: «Доченька, не бойся. Мы с папой всегда будем рядом».
Теперь рядом лишь старые фотографии. И ее собственная, уродливая тень на обшарпанной стене.
— Может, надо было что-то изменить? Но как… Когда самой уже шестой десяток, когда за спиной ни кола, ни двора, ни даже искры надежды…
За окном пронзительно зазвенел трамвайный звонок — дерзкий, как будто кто-то подмигнул ей: «Еще не все потеряно». Но Анфиса не верила.
***
Анфиса просидела на кухне, пока сумрак не поглотил мир за окном, превратив его в мутную, серую массу, словно непромытую посуду после шумного застолья. Сергей не торопился домой. После каждой ссоры он уходил топить обиду в вине, выдыхать клубы сигаретного дыма под потолком чужой кухни, споря с "друзьями" о своей незавидной доле с такой женой.
Когда часы пробили восемь, она, словно автомат, разложила на столе тарелки: жиденькую кашу мужу, черствый кусок хлеба себе. Ела молча, доедая за обоих, чтобы ни крошки не пропало. Лишь заслышав скрежет ключа в замке, юркнула к окну, как мышь в свою нору.
— Есть чё пожрать? — прохрипел Сергей, тяжело опускаясь на стул.
Она вмиг подогрела ему тарелку, руки дрожали – то ли от страха, то ли от изнеможения. Наблюдала, как он жадно ест, роняя крошки на небритую щеку, морщась и бормоча что-то неразборчивое. Обнаружив в каше кусочек лука, он, недолго думая, швырнул его Анфисе в лицо.
— На, жри! Опять как помои…
Анфиса не ответила. Молчание – её броня. Но в груди словно опустилась чугунная плита, лишая воздуха.
— А ты куда вырядилась? — вдруг рявкнул он, заметив её взгляд, устремленный в окно.
— Никуда, Сергей… Просто… смотрю, — прошептала она, ощущая, как стыд обжигает её с головы до пят. Она чувствовала себя маленькой девочкой, потерянной и беззащитной, но вокруг не было ни двора, ни песочницы, ни материнского тепла.
— Я сказал, чтоб сидела дома! Нечего тут нюни распускать… — прогремел муж и снова исчез, на этот раз в объятиях дворовых приятелей, готовых вместе с ним кричать в ночное небо, обсуждая "тяготы жизни".
Анфиса захлопнула дверь на два оборота. В этой квартире каждый предмет – чашка, стул, зеркало, даже старые сапоги на полке – дышал воспоминаниями о прошлой, счастливой жизни. Она ждала, пока умолкнет телевизор в соседней комнате, пока стихнут перешептывания за стеной: «Опять у Петровых скандал: орёт, бьёт… Почему она не уйдёт?» – будто Анфиса обязана слышать их невысказанные вопросы.
Но куда ей идти?
Что скажут взрослые дети – Сашка и Ленка? Первый в Москве, успешный, внуки маленькие, чужие на фотографиях, звонит только по праздникам. Ленка замужем, вечно болеет, еле сводит концы с концами. К ним? Но что скажет Сергей? Да и не примут – у каждого свои заботы, свой страх стать обузой, свою боль не хочется делить ни с кем.
Когда-то у Анфисы были подруги. Теперь только рецепты по телевизору, да залежи ненужных вещей в шкафу. С бывшей коллегой Клавдией обменивались дежурными фразами по праздникам. Именно Клавда однажды заметила у Анфисы синяк под глазом, спросила с тревогой: «Что случилось?» – и, получив уклончивый ответ, лишь вздохнула: «Знаешь, Ань, никому мы не нужны со своими бедами. Держись там…»
Это "держись" до сих пор саднило в её душе.
А рассказать кому-то стыдно; в их семье не принято выносить сор из избы.
В ту ночь, когда Сергей вернулся под утро – пьяный, грязный, с озлоблением в глазах – Анфиса сидела у окна. Она пыталась вспомнить, когда в последний раз смеялась от души, а не из вежливости. Оказалось, это было так давно, возможно, еще до свадьбы.
Он прошел мимо, не удостоив её взглядом, лишь небрежно бросил куртку на пол. От него несло перегаром и чужим табаком. Если бы он пришел добрым – было бы еще страшнее: тогда начинались извинения, слезы. А если злой – жди новой порции оскорблений.
— Почему свет горит?! Электричество не бесплатное! Ты хоть раз в жизни думала головой?! — взвизгнул он и, схватив лампу, выкрутил её из патрона.
Анфиса погрузилась в полумрак. В её глазах отражался не свет, а что-то острое, скользкое.
— Прости… — прошептала она. Её слова все равно никто не услышал.
…Прошел понедельник, за ним вторник – дни, неотличимые друг от друга, как две серые тени. Она ходила в магазин, выискивая хлеб подешевле, мучаясь выбором: взять молоко или яйца, экономя на каждой мелочи. Её взгляд невольно выхватывал из толпы чужие руки – крепкие, ухоженные, хозяйственные. А её собственные руки были синими, тонкими, словно лучи забытой звезды.
Однажды, под вечер, когда Сергей был на "делах", а ночь еще не вступила в свои права, Анфиса отправилась на рынок. Долго стояла в нерешительности у прилавка с фруктами (слишком дорого), пока вдруг не услышала:
— Анфисочка? Неужели это ты?!
Женщина в ярком платке, с густыми, словно с картины сошедшими, волосами. Черты лица казались до боли знакомыми. В памяти всплыли летние вечера, когда мать с этой женщиной пили чай во дворе.
— Ольга Павловна… — еле слышно прошептала Анфиса.
— Как же ты, милая, пропала из виду… Как ты? Говорят, Серёга твой… ну, ты понимаешь… — Ольга Павловна участливо коснулась её руки. — А давай-ка ко мне на чай, поговорим – вечер всё равно тянется, как кисель.
Анфиса хотела отказаться, привычно, вежливо, замкнуто, но какая-то сила толкнула её вперед. Может быть, потому что рядом стояла женщина, знавшая её детство, знавшая её мать, способная обратиться на "ты" без чужих, колючих ноток. Они медленно шли между прилавками, и Ольга Павловна внимательно изучала её, будто пытаясь уловить перемены в походке, во взгляде, во всем её облике.
В маленькой кухоньке всё было, как прежде: пахло яблоками, свежим чаем, было душно и уютно. Ольга Павловна заварила крепкий чай в старом эмалированном чайнике, поставила на стол тарелку с домашними баранками, приглушила свет.
— Ну, рассказывай, Ань. Что на душе? — спросила она почти по-матерински.
И тут, впервые за много лет, Анфиса ощутила, что ей не нужно лгать. Не нужно притворяться счастливой. Она молча, словно пробивая стену молчания, выплеснула всё: про битую посуду, про одиночество, про детей, которые словно отдалились от неё. Про страх и беспомощность. Ольга Павловна слушала, кивала, гладила её по руке.
— Сердце, — медленно произнесла Ольга, — оно тоже устаёт терпеть. Так нельзя, Аня. Не стой под дождем, когда можно найти крышу…
— Да куда идти… Кому я нужна? — с отчаянием выдохнула Анфиса.
— Себе нужна. Только себе, милая, — твердо ответила Ольга Павловна. — Сколько можно ждать, что кто-то позвонит, пожалеет… Надо самой за себя постоять хоть раз… Иначе всю жизнь проживешь на цыпочках!
От этих слов в Анфисе что-то встрепенулось, словно испуганный, но живой огонек.
— Спасибо вам… Но мне страшно.
— А ты попробуй. Не для кого-то, для себя. Ты ведь не чужая, Аня.
…Дома было непривычно тихо и пусто. Сергей еще не вернулся. Анфиса подумала: а если бы он исчез навсегда – было бы страшно? Нет, не страшно. Только непривычно.
Она достала из шкафа старый мамин платок – тот самый, который мать надевала, когда они шли в поле. Посмотрела на себя в мутное зеркало: морщины, синяк под глазом, усталость… Но в глазах вдруг блеснуло что-то новое.
Впервые за долгие годы она подумала: а что, если можно жить иначе? А если – попробовать?
Но вслух этот вопрос произнести она так и не смогла.
Сергей вернулся поздно. Был мрачнее тучи, молчал. Лишь бросил ключи на стол и ушел спать, даже не поужинав.
За окном раскачивался желтый фонарь. Двадцатая осень подряд…
***
Перемены – как робкие, но настойчивые ростки, пробивающиеся сквозь корку отчаяния, сквозь заледеневшую землю, где, казалось, навеки воцарилась зима. В душе Анфисы клубились привычные страхи, укоренившаяся осторожность, тягучее, как осенняя грязь, уныние. Но вопреки всему, сквозь этот плотный слой пробивались, как первые подснежники, ростки новых мыслей.
Ольга Павловна не растворилась в памяти после того вечера – звонила раз в неделю, с заботой спрашивала: "Держишься, Анюта? Если что – забегай, чайник всегда ждёт". Эти слова, простые и тёплые, словно маяки, указывали путь в беспросветном море хмурых будней.
Сергей будто нутром почуял, что в жене зреет перелом. День выдался серым, промозглым: стылый воздух обжигал щеки, как ледяная вода; ветер гнал по тротуару вороха мусора, словно оплакивая ушедшее лето; а в квартире гуляла леденящая пустота. Он ворвался, словно разъярённый зверь, тяжело дыша, сжимая в руке тугую пачку газетных денег.
– Где ты шлялась?! Опять, небось, языки чесала со своими клушами? – прорычал он, с грохотом захлопнув дверь так, что с полки сорвалась глиняная птичка – хрупкий мамин подарок, осколок безвозвратно ушедшего тепла.
– На рынке… Огурцы брала, квашеные… Ты же любишь… – Анфиса попыталась выдавить подобие улыбки, сглатывая подступивший к горлу ком обиды.
Улыбка получилась кривой, натянутой, как тонкая нить, готовая вот-вот лопнуть.
– Врёшь! – Лицо мужа исказилось гримасой злобы, словно он вот-вот готов был взвыть от бессилия. – Денег в доме – ни гроша, жрать нечего, а ты где-то прохлаждаешься!
Он с силой швырнул деньги на стол.
– Вот! Бери! Живи, как знаешь! Думаешь, я тебя тут держу? Да я сам проживу, понялА? Без тебя! Жрёшь мой хлеб, ноешь… А ну, пошла вон отсюда!
И в этот момент, не глядя, мимоходом, словно ударом копыта, он задел её левой щекой возле уха. Не сильно, но с таким унижением, что боль пронзила насквозь.
Взгляд Анфисы зацепился за старую фотографию на стене – родители, молодые, счастливые, рядом. Глаза у мамы – как звёзды, светятся любовью и надеждой, у папы – словно щиты, надёжные и сильные.
Сердце бешено заколотилось в груди, и впервые за долгие годы в голове промелькнула предательская мысль: а вдруг оно не выдержит, сломается прямо здесь, под гнётом этой безысходности?
Молча, дрожащей рукой, она вытерла кровь с рассечённой губы.
– Хватит, Сергей… – тихо, но твёрдо сказала она вдруг. – Ты не имеешь права… Я не твоя вещь.
Рот мужа презрительно скривился. Он сделал шаг к ней, замахнулся было – но Анфиса не дрогнула. Только выпрямила спину и подняла голову.
– Я тебе всю жизнь отдала. Без остатка. А что получила взамен? – Голос её звучал ровно, без надрыва. – Никому не нужная, да? Но знаешь что, Сергей… Я сама себе нужна. И ты больше не тронешь меня.
– Да ты… ты… – он задохнулся от ярости, – Да ты совсем сдурела, что ли?!
– Не кричи, – спокойно, почти беззвучно произнесла она, – Соседи опять услышат. Хватит нашего стыда на весь дом.
Он замер, словно споткнулся о невидимую преграду – бессильный, растерянный, обескураженный.
– Деньги забирай себе. Мне не надо. Я ухожу.
Эти три слова, как свинцовые капли, упали на стол, словно разделив между ними всю прежнюю жизнь – надвое, безвозвратно. Он взглянул на неё с испугом, с тем самым животным страхом, который всегда прятал за маской звериной злобы.
Анфиса сняла с полки старенький мамин платок, накинула пальто – поношенное, но ещё тёплое. Прижала к груди фамильную фоторамку – хрупкое напоминание о счастливом прошлом, засунула в видавшую виды сумку потёртую кожаную косметичку, в которой лежали документы и заветное мамино письмо.
– Не возвращайся! – прокричал Сергей ей в спину, но голос его звучал не страшнее, чем эхо в пустом, осиротевшем доме.
Всё происходило словно в полусне, в тумане… Анфиса, не помня себя, быстро сбегала по лестнице. Сердце колотилось, как пойманная птица, ноги подкашивались от слабости, слёзы жгли глаза, но она не останавливалась.
На улице пронизывающий ветер царапал лицо, остужал разгорячённые щеки, но не резал с тем отчаянием, как давили стены дома. Машины слепили фарами, кто-то выгуливал собаку, кто-то ругался под окнами подъезда. Жизнь вокруг казалась чужой, отстранённой, как на экране телевизора. Но Анфиса чувствовала, что впервые за долгие годы принадлежит самой себе.
В голове пульсировал один и тот же вопрос: победа это или поражение?
Ольга Павловна встретила её на пороге, не задавая лишних вопросов, только молча обняла, крепко, по-матерински. Так, как мама обнимала в детстве, когда она разбивала коленку или возвращалась с обидой со двора.
В этой простой, пропахшей травами кухоньке, за дымящейся чашкой чая, Анфиса разрешила себе расплакаться. Горько, безудержно, до хрипоты, до удушающей пены слёз.
– Молодец, что решилась, милая. Я бы полжизни отдала за такую смелость, – прошептала Ольга Павловна, гладя её по вздрагивающим плечам. – Главное – выбралась из этой клетки. Теперь дорога – твоя, и только твоя. Хочешь – иди, хочешь – сиди. Никто больше не указ. Самое страшное – позади.
Анфиса смотрела в окно, на косой, осенний дождь. И вдруг всё вокруг показалось другим. Не радужным, конечно, нет… Но настоящим. Где у каждой боли есть свой предел, где за каждым тёмным облаком забрезжит рассвет.
– Может, и правда… – улыбнулась она сквозь слёзы, – Можно начать всё сначала. Даже если страшно… даже если кажется, что уже поздно…
***
Несколько недель дышали непривычной свободой. Поначалу Анфису будил собственный испуг, ледяной хваткой сжимавший горло: «Ты не дома! Вернись, бейся, страдай…» Но страх выдыхался, как пыль за старым рынком: тише, тише… истаивал.
Каждое утро Ольга Павловна, крадучись, ставила чайник и звала: «Вставай, завтрак остынет!» В этой непритязательной заботе Анфисе чудилось настоящее волшебство. Не нужно вздрагивать от чужого крика. Не нужно подбирать крохи со стола. Селёдку — целую, а не обглоданный хвост. Платок — как душе угодно. Можно… решать самой.
Время отбивало новый ритм. Появились крохотные дела – Ольга Павловна уговорила помочь на почте: рассортировать газеты, подписки. Потом соседка заманила на вязание: «У нас тут кружок, и для плеч, и для души». Вязали носки, шарфы, травили байки, а порой молча слушали, как дождь барабанит по стеклу.
– Видишь, никто не помер без своего тирана, – хохотала Ольга. – Даже наоборот – жить легче!
Но вечерами, когда тень кралась на стол, Анфису вдруг обдавало хрустящей пустотой. Как там дети?.. Писать им боялась: вдруг осудят, испугаются, оттолкнут. А Сергей? О нем думалось меньше – не из злости, а от той странной усталости, что приходит после бури.
Однажды ночью – солнце золотило край окна, в доме плыл дух яблочных коржиков – Анфиса набралась духу и позвонила дочери. Столько раз репетировала этот разговор, а теперь просто выдохнула:
– Леночка, это я.
– Мама?! Где ты? Почему у тебя другой номер?
– Всё хорошо, Лень. Я больше не с папой. Я… теперь у Ольги Павловны. Иногда… на почте помогаю, иногда вяжу. Всё у меня нормально, не тревожься.
В трубке – гулкое молчание, сдавленные рыдания.
– Мама… Почему ты раньше не ушла? Почему столько лет терпела?
– Боялась. Казалось… не справлюсь.
– Ты сильная! Я горжусь тобой, слышишь?
И впервые за долгие годы Анфиса плакала не от боли, а оттого, что кто-то услышал ее. Настоящую.
Потом позвонил сын – сначала грозно: «Мама, что стряслось?!», потом ласково: «Ты счастлива теперь? Что случится – только свистни».
– Сашенька, я счастлива… впервые по-настоящему.
Прошла осень, зима, даже весна успела промелькнуть – робкая, прозрачная, с говорливыми ручейками на тротуаре и засахаренными первоцветами у забора. В каждом дне таились крохотные радости: свежий хлеб, случайный привет от соседки, смех вязальных подруг, доброе слово почтальонши Риты.
Иногда по ночам Анфисе снился старый дом – молчаливый, давящий, полный тревоги. Но во сне она поднималась по лестнице не в пустоту, а к солнцу – и видела, как мама машет из окна: «Доченька, не бойся. Ты дома…»
Сколько в жизни было брошено слов – резких, как лезвие, вонзающихся в самое сердце. Сколько обид и унижений можно было проглотить – по привычке, из страха, «ради детей»… Но приходит однажды час – темный или светлый, у каждого свой, – когда терпеть больше нельзя.
За счастье порой приходится платить непомерную цену – но ведь и жить по-настоящему можно, только начав с самой себя… Пусть поздно, пусть больно, пусть с разбитым сердцем и дрожащими руками. Важно поймать этот миг и не отпустить.
Анфиса старела, но морщин больше не боялась. Каждый новый день принадлежал только ей. Без чужих криков и стыда, с болью, которая медленно, но верно оборачивалась светом. Вязание, почта, горячий чай…
Несколько добрых людей за одним столом. И иногда – неожиданное, тихое счастье.
И однажды, глядя в окно на молодых женщин, спешащих по лужам с авоськами, она вдруг с изумлением подумала:
– Как хорошо, что я вырвалась. Не сделай я этого, так бы и умерла – бесполезной.
Но ведь нет ничего бесполезного, если ты… дала себе шанс.