«Млечный путь» Луиса Бунюэля — кинематографическая шалость, столь же кощунственная, сколь и богословски точная, явилась человечеству в году 1969-м от Рождества Христова, когда епископы давно уснули вечным сном, схоласты ушли в архивы, а благочестивый народ предпочёл телевидение апофатике. Увы, этот фильм вышел, подобно седому пророку из пустыни к народу, но народ, занятый телевикторинами и революцией нравов, не внял его голосу.
Если бы этот фильм Бунюэля прокрутили на Никейском или, скажем, Четвёртом Константинопольском соборе — о, каким был бы резонанс! Осия Кордубский валялся бы под клиросом, а Фотий Первый выронил бы писчее перо. Столь сокрушительным оказался бы их хохот. Эта кинолента — не что иное, как экклезиологическая комедия.
Повествование начинается с невинных странников, Пьера и Жана. Они отправляются по славному шоссе — не столько географическому, сколько метафизическому — в Сантьяго-де-Компостелло. Их путь — это не просто дорога к апостолу Иакову, но экскурсия по чердакам христианской догматики, где паутина веков накрывает буллы, анафемы и крещенские катехизисы. Многим он кажется сейчас непонятным, а между тем, там всё просто.
1. Сцена с карликом и голубем. Filioque.
В самом начале фильма некий незнакомец в чёрно-красном плаще экзаменует путников вопросом о деньгах. “Один не имеет — и у него не будет”. “Другой имеет — и получает ещё”. Экономика это? Отнюдь. Это цитата из Нового Завета (Матф. 13:12). А далее начинается самое неподражаемое: незнакомец сказывает им, что те должны найти в Сантьяго женщину развратную и зачать от неё чад. Первого нарекут “Ты не моего племени”, второго — “Нет больше сострадания”. Это как зашифрованная цитата из Осии пророка.
Потом вдруг появляется карлик. Неприметный, но всемогущий, он выходит из-под плаща Незнакомца, как Сын из недр Отца. Тут же, с величественной будничностью, карлик испускает голубя — и всё это, ни много ни мало, кинематографическая экзегеза догмата Троицы. Голубь, этот духоносный птах, не летит с небес, как подобает, а исходит от Сына, сиречь карлика. Это не шалость — это Filioque, то есть самое сердце латинской веры, срам предвечных православных бород.
Незнакомец — Бог-Отец. Карлик — Сын Божий. Голубь — Дух Святой. Всё строго по уставу, только по католическому. Потому православный зритель должен возмутиться и ринуться с кадилом в телевизор, а католический — ухмыльнуться и прошептать: “от Вечного к Вечному”.
2. Паштет становится телом Христовым.
В одном весьма сомнительном трактире, коих много в полуденных провинциях Франции, священник встречает полицейского. В тёплом углу сидит трактирщик, который заявляет: трансубстанциация, мол, суть не великая метаморфоза, а гастрономическая аналогия. Христос — говорит он — в хлебе, как заяц в паштете.
Священник то соглашается, то возмущается. Он шумит, пучит глаза, грозит буллой, но постепенно и сам впадает в состояние пасхального экстаза. Бросается на клиента, плюётся кофе и кричит. Его, как выясняется, давно ищет персонал лечебницы. Уводят — с крестом и кандалами.
3. Дуэль свободной воли
На пыльной дороге встречаются два субъекта: иезуит и янсенист. Оба — дуэлянты, хоть Бог и запретил дуэли. Они не спорят, они рапируют. Свободная воля, говорят они, не поддаётся изъятию ни декретом, ни благодатью. Один утверждает, что спасение есть принуждение со стороны Бога, другой — что дело требует сотрудничества души. Их диалог — не беседа, а синодальная дуэль на хлыстах эрудиции. В результате оба оказываются оскорблены и уколоты, но не в теле — в догматической гордости.
4. Присциллиан и туманная срамота
Пьер и Жан ночью в лесу застают там представление, больше напоминающее буколическую оргию с элементами древнего магического обряда. Мужчины и женщины, словно духи полуденной жары, переплетаются в бессловесном литургическом ритме. Это — «присциллианцы», еретики древние, испанские и томные, что отрицали плоть и магию, но одновременно её и практиковали. Всё, что у них было — это пост, молитва и весьма недопустимые акты телесного отрешения от бренного.
5. Два лица Христа — как минимум
В одном из гастрономических заведений — кажется, бывшей лавке при монастыре — завязывается спор столь тонкий, что при недостатке богословской сметанки легко свернётся. Был ли Христос одновременно Бог и Человек? Один посетитель утверждает, что у Христа две природы, несмешанные и нераздельные, как яйца пашот. Другой возражает: дескать, Личность-то одна, но контекст переменчив! Спор ведётся в стиле Халкидонского собора, но с нюансами кафе-шантана. Каждый аргумент сопровождается взмахом ложки и цитатой из Кирилла Александрийского или, хуже того, из собственного желудка.
6. Глава пятая: Анафема — дело детское
В парадоксальной сцене дети — существа малые, но свирепо догматичные — выступают на школьной сцене, словно будущие кардиналы в коротких штанишках. Они с серьёзностью канонического собора декламируют:
— «Анафема тому, кто отвергнет девственное рождество!»
— «Анафема, кто не верует в Евхаристию жертвенную!»
И вдруг — бац! — сцена сменяется на революционную панораму: некие анархисты, по видимости юного и бунтарского склада, палят холостыми по Папе Римскому (или его кукле). Родители, приглашённые на утренник, застывают: кто-то крестится, кто-то хлопает.
7. Вопрос о мощах — и душевная география
Добравшись до Сантьяго, паломники встречают даму, которая утверждает, будто останки святого Иакова на деле принадлежат какому-то Присциллиану — еретику и антигерою церковной истории. Каков скандал! Реликвия, как выясняется, возможно, не апостольская, а альтернативно святая. То ли это тонкий намёк на подмену благодати пустышкой, то ли признание, что любая святость требует хотя бы одного хорошего подделочника.
8. Слепые, видящие, но не прозревшие
Финальная сцена, словно вырезанная из позднего Блаженного Августина: Господь Иисус Христос (в исполнении человека, похожего на безработного философа) исцеляет двух слепцов. Они прозревают, но не понимают, что прозрели — продолжают пользоваться палками, не переходят канаву и вообще ведут себя как зрячие в темноте. Это, надо понимать, критика чуда как жанра. Истинное чудо, по Бунюэлю, не в глазах, а в умах. А ума, увы, нет. Слепота физическая преодолена, но душа всё ещё щурится.
Что до самого Луиса Бунюэля, несмотря на свой антикатолицизм в юности, будучи ещё юным послушником иезуитской школы, обучался он догматике с такою усердностью, что могли бы позавидовать даже некоторые кардиналы. Он знал, где больнее всего щекотать устои, и именно туда наносил он свои удары — не от жажды кощунства, но потому, что из самого кощунства извлекал молитву, подобно алхимику, превращающему свинец в золото. Ирония для него была не забавою, а формою любви; ересь же — глубочайшим выражением интереса и привязанности.
Одни считали его иконоборцем, иные — тайным агентом Ватикана, но, право слово, вернее всего было бы именовать его старым приятелем апостола Павла — тем самым, кто смеётся, чтобы не умереть.