Безжизненное тело Витьки, обмякшее, аккуратно уложили в багажник старой «шестёрки» — той самой, на которой компания приехала на речку с намерением устроить беззаботный день отдыха. Никто из присутствующих, включая меня, даже не предполагал, что этот потрёпанный временем и ржавчиной автомобиль, на короткое время превратится в катафалк — в последний экипаж, что повезёт Витьку домой.
Когда машина тронулась и, изрыгая сизый дым из глушителя, поползла по пыльной дороге в сторону деревни, я остался на берегу — не по чужой воле, не по соображениям здравого смысла, а потому что не мог, не имел в себе ни силы, ни права ехать туда и смотреть, как его мать, пожилая, истощённая женщина с прожилками боли на лице, узнает, что её единственный сын не вернётся, как раньше. Не на ужин. Не на ночь. Никогда.
Для других он станет просто ещё одним несчастным случаем, утонувшим в реке жителем. Но я знал — он не просто погиб. Он исчез. Полностью. Не осталось ни души, ни надежды. Его суть, его свет, его доброта, которую он хранил даже тогда, когда тьма в нём уже скреблась по стенкам — всё это стало пищей для Выкотя, который сожрёт его, вытянет до последней капли — медленно, жестоко, с утончённым садизмом, кто не знает сострадания.
И я знал: виноват в этом я. Потому что когда думаешь, что спасаешь — можно лишь усугубить. Каждое моё решение, каждый выбор, каждый шаг — будто был толчком в спину кому-то другому. Я хотел изменить порядок вещей, но, похоже, сам стал их частью. Разрушающей. Мир словно начал рассыпаться. Не внешне — а изнутри, в ощущениях. Всё, что прежде казалось реальным, надёжным, было теперь зыбким, тусклым, чужим. И я не мог — не смел — даже вдохнуть полной грудью: вдруг этим вдохом сдвину ещё один камень в чужой жизни?
Я остался на берегу. Сидел, согнувшись, опустив руки в мокрый песок, и боялся шелохнуться. Но внутри, под всем этим страхом и виной, нарастало другое чувство — тяжёлое, тянущее, холодное, как горная вода, в которую погружаешься, зная, что назад пути нет.
Я думал о нём. О старике. О том, чьи слова были не просто странными, а будто написанными на границе между пророчеством и приговором. Он знал. Он видел всё. И он не побежал прочь, как другие. Он остался. И теперь ждал, где-то там, в роще на востоке.
Я медленно потянулся к груди, под одеждой нащупал амулет — тёплый, ещё живой. Его трещина теперь была рубцом. Он всё ещё боролся, как и я. И, возможно, мы оба — ещё не проиграли.
Когда я встал, солнце уже начинало клониться. Тень от деревьев ложилась длинными полосами. Я не пошёл домой. Не свернул в сторону огорода или деревенской улицы. Я пошёл туда, куда меня вёл страх, боль и необходимость. В рощу на востоке.
Я вышел на восточную тропу — ту самую, что тянулась от последнего двора деревни вдоль заросших межей и покосившихся заборов, — и направился в сторону берёзовой рощи. Сначала шаг шёл ровно, уверенно, но чем дальше я углублялся, тем чаще сердце начинало отбивать ускоренный ритм. Не от страха, нет. Это было что-то иное — предвкушение, воспоминание, внутренний зов, как будто я не шёл в неизвестность, а возвращался в давно забытое.
И вдруг я понял — эта тропа. Она была той самой. Один в один — как в том сне, который снился мне не один раз за последнее время. Та же дорога. Те же колышущиеся золотистые поля ржи, шуршащие под ветром, как тёплая волна. И в конце — роща. Только в этот раз она не ускользала, не исчезала, стоило приблизиться. Она будто приближалась сама.
Между белыми стволами деревьев я увидел проблески — оранжевое свечение костра. И остановился. Мгновение стоял, глядя вперёд. Осознал — это не сон. Это явь. Волнение подскочило до горла, сдавило дыхание, но в нём не было страха. Скорее — ощущение, будто открылась дверь, за которой давно кто-то ждал.
Я двинулся вперёд.
Тропа сменилась мягкой лесной подстилкой, и всё же сухие ветки под ногами предательски хрустели, как будто лес не хотел, чтобы моё приближение осталось незамеченным. Я не пытался скрываться — скорее наоборот: я хотел, чтобы меня ждали.
Когда я подошёл ближе, между деревьями вырисовалась чёткая сцена.
Костёр — ровный, живой, с тонким столбом дыма, уносящимся в купол листвы. Рядом на толстом валежнике сидел он — старик в поношенной мантии, с посохом, воткнутым в землю рядом, будто он рос оттуда, из самого корня мира. Его лицо было освещено отблесками огня, но взгляд оставался в тени.
И, не оборачиваясь, он произнёс:
— Хорошо, что ты решил не откладывать. Хотя... время не торопит. — Он вытянул руку и указал на пень рядом с собой. — В ногах, как говорится, правды нет. Присаживайся.
— Спасибо, — тихо ответил я, подходя и опускаясь на пень. Дерево подо мной было шершавым, сыроватым, но твёрдым — как место, где тебя ждали.
— У тебя, должно быть, есть много вопросов, — произнёс он, всё ещё не глядя на меня. — Надеюсь, что смогу ответить хотя бы на часть из них.
Я кивнул.
— Да. Вопросов — предостаточно. Вы знали, что произойдёт на берегу. Вы подошли ко мне не случайно. И вы смотрели так, как будто уже видели это прежде... Кто вы?
Он молчал некоторое время, будто проверяя, насколько я готов услышать. Потом сказал, размеренно, почти с лёгкой улыбкой:
— Давай по порядку. Чтобы в твоей голове не образовалась новая путаница поверх той, что уже поселилась там. Иначе разговор у нас будет как куча мокрых дров в костре: дыму много, огня — ни капли.
Старик положил ладонь ближе к огню, будто согреваясь не только теплом, но и воспоминаниями, и заговорил — негромко, почти на грани шёпота, как говорят те, кто знает цену каждому слову:
— Я не из тех, кто говорит прямо, но сегодня, пожалуй, сделаю исключение. Потому что тебе пора знать. Я не просто странник. Я — волхв.
Он произнёс это спокойно, без напускного величия, как будто называл ремесло, которое исполняет уже много лет. Как будто не было в этом ни тайны, ни пафоса. Только факт. Но этот факт — лёг на землю между нами, как камень, от которого меняется течение реки.
— Волхв… — повторил я почти одними губами, не столько с удивлением, сколько с тем уважением, которое возникает перед чем-то древним.
Он кивнул. Легко. Без гордости.
— Таких, как я, мало. Мы не живём долго в одном месте. Мы храним грани. Между Явью… и Навью.
Он поднял глаза, и в их глубине вспыхнул отблеск — не от костра, а будто изнутри, как отражение далёкой молнии.
— Явь — это то, где ты дышишь, чувствуешь, говоришь. Мир тел, звуков, имен и времени. Земля, по которой ты идёшь. Боль в пальце, если ударишься. Голос матери. Вкус хлеба. Всё это — Явь.
Он сделал паузу, перевёл взгляд в огонь.
— Навь — иная. Это мир того, что ушло. Мир умерших. Мир памяти. Мир душ, что не нашли покоя. Там нет времени. Нет тел. Только суть. Тени того, чем всё когда-то было. И того, что могло бы быть, но не стало. И когда граница между Явью и Навью истончается — случаются беды.
Я слушал, не перебивая, пока старик говорил — медленно, с расстановкой, словно каждое слово должно было лечь в меня, как зерно в землю. Он говорил о Яви, о Нави, о гранях, тенях, душах и памяти. Это звучало… величественно. Местами даже страшно. Но я ловил себя на мысли, что не понимаю. Не до конца. Когда он замолчал, я кивнул, потёр лицо и выдохнул:
— Слушайте… Это всё красиво, да. Атмосферно. Но я вообще не уверен, что понял, что такое Навь.
— Так бывает, — спокойно сказал он, улыбнувшись. — Попробую объяснить проще. Навь - это второй слой мира, находящийся рядом с Явью, но на другом уровне восприятия. Это место, где живут тени, души, страхи, проклятия, духи, искажения реальности. Это отражение Яви, но искажённое. Как будто ты смотришь на знакомое через тёмную воду — очертания те же, но что-то не так. Навь питается болью, забытыми вещами, несказанным, неотпущенным. Туда утекает то, что должно было быть прожито, но не было.. Она рядом. Всегда. Но ты её не видишь, если не знаешь, куда смотреть — или пока тебя туда не затянут. Это мир мёртвых, забытых, неотпущенных. Туда же уходит боль, травма, вина. Навь питается этим.
Он помолчал, глядя в огонь, потом продолжил:
— Явь и Навь существуют рядом. Представь, что ты живёшь на поверхности воды. Это — Явь. А под водой — Навь. Тяжёлая, тёмная, но полная жизни. Только другой. Иногда поверхность становится тоньше. И что-то из глубины протягивает руку.
Я не дышал. Это я уже видел. И знал, что он прав.
— Выкоть, — сказал он, — это не просто монстр. Это сгусток всего, что ушло не туда. Он питается душами, в которых много боли, раскаяния, сломанных связей. У того парня не было шансов. Ты должен понять: мы не могли ему помочь. И не потому, что не захотели. Выкоть цепляется неотвратимо.
Старик смотрел в пламя, как будто в нем воспроизводилась какая-то сцена из его прошлого, сцена которая оставила в его памяти неизгладимое впечатление...
— Сама смерть… для него — была не самой страшной частью. Но теперь... теперь он будет там, где боль не отпускает. Где страдание не кончается. Где время не лечит, потому что времени больше нет.
Старик говорил ровно, без надрыва. Но от его слов мороз бежал по коже. В груди начало все сжиматься от ужаса и чувства несправедливости, вызывая рвотный рефлекс. Я удержался, но в голове стало все кружиться. Старик, достал из подсумка ветку какой-то травы, поджег кончик на костре, дождался пока пламя начнет разрастаться, затем протяжно дунул, потушив огонь. От веточки поднялся густой тонкий дым. Старик бросил ветку мне под ноги, пробормотав под нос какие-то незнакомые мне слова. Дым от веточки стал подниматься к моей голове и как будто длинный бесплотный змей залез в мои ноздри. Рвотный рефлекс моментально отошел. Чувство жалости и вины также отошли на второй план, уступая место ясности и рациональности мышления.
— Это душица. - уточнил старик. А затем, посмотрев на меня, продолжил. — Ты стоишь между двумя этими мирами. Ты можешь видеть и чувствовать обе стороны. Это не дар, не проклятье. Это — роль. Её можно принять. Или — отказаться.
Я сглотнул.
— А вы?
— Я — волхв. То есть, тот, кто уже принял. Я не между. Я — на грани, стою там осознанно. Я храню границы. Это не дар. Не миссия. Это — работа.
Тяжёлая, часто безрезультатная, и всегда между. Между Явью и Навью. Между живыми и теми, кто не обрел покой. Мы — граница, понимаешь? Мы не воины, не жрецы, не спасатели. Мы — присматриваем, наблюдаем, сдерживаем.
Он посмотрел в сторону деревьев, будто что-то там шевельнулось.
— Наша задача — защищать живых от мёртвых, и мёртвых от живых. Потому что и те, и другие бывают опасны, если оказываются не там, где должны быть. Скрывать присутствие живых в Нави и мертвых в Яви. Отправлять нечисть обратно в Навь и чистить после них Явь. Если мёртвый остался — мы его отправляем. Если нечисть вылезла — мы её чистим.
Мы — чистильщики.
Он снова отвёл взгляд, в сторону пламени, перестав говорить. Он так много рассказал мне, а мы даже не знакомы.
— Как вас зовут? — спросил я, нарушив тишину, которая установилась между нами.
Старик усмехнулся, не поднимая глаз от костра:
— По правилам доброго тона, — сказал он, — сначала представляется тот, кто спрашивает.
— Меня зовут Марк, — кивнул я, немного смущённо.
— Маркел, — повторил старик, применив форму моего имени, которую используют обычно его поколение.
— Да, можно и так, — согласился я. — А вас как зовут?
Из глубины кострища, из самых жарких углей, раздался треск, как от пересохшей коры, когда её ломают в темноте.
Поленья сместились сами собой, загоревшись ярче, и алые языки пламени начали выползать наружу не как пламя, а как лапы — гибкие, пушистые, тяжёлые. С оглушающим треском, как будто кто-то выдыхал пар изнутри костра, из горящих углей вылез силуэт — вытянутый, скользкий, дымчатый. Зыбун.
Он складывался прямо из огня: тлеющая шерсть, глаза — два уголька, уши подрагивают от жара, хвост вытянут в дугу, словно наэлектризован. Он не выглядел живым — и в то же время был.
— Он только что представился, — произнес тресканьем горящих дров Зыбун.
Я замер. Не потому, что появился Зыбун. А потому что вдруг всё сошлось.
— Так… — выдохнул я, не веря, но уже зная. — Так вы… мой прадед?