Найти в Дзене
А вот и наша dзета!

Ужас и красота отечественной науки

Представьте себе – и это не просьба, а скорее неизбежность, как головная боль наутро после слишком долгой вечеринки с участием Канта и Шопенгауэра, – что то, что последует далее, будет носить не столько характер статьи в привычном, удобоваримом смысле этого слова, сколько нечто вроде манифеста. Да, манифеста. Задумка, если вглядеться в ее дрожащие контуры сквозь туман нашего коллективного невнимания, заключается в попытке силового поля текста сгенерировать нужный – нет, необходимый – эмоциональный фон. Фон, который, как липкий конденсат на стекле холодной лабораторной колбы, заключает в себе невыносимую, почти мерзкую красоту полного, тотального, атомарного одиночества российского ученого. Красоту, которая есть не что иное, как обнаженный нерв непобедимого разума, пульсирующий в вакууме забвения. Красоту, от которой мурашки бегут не по коже, а по самой душе, если таковая имеется. И вот тут, прямо сейчас, перед тем как нырнуть в эту ледяную пучину, невозможно – в смысле, физически, мета

Представьте себе – и это не просьба, а скорее неизбежность, как головная боль наутро после слишком долгой вечеринки с участием Канта и Шопенгауэра, – что то, что последует далее, будет носить не столько характер статьи в привычном, удобоваримом смысле этого слова, сколько нечто вроде манифеста. Да, манифеста. Задумка, если вглядеться в ее дрожащие контуры сквозь туман нашего коллективного невнимания, заключается в попытке силового поля текста сгенерировать нужный – нет, необходимый – эмоциональный фон. Фон, который, как липкий конденсат на стекле холодной лабораторной колбы, заключает в себе невыносимую, почти мерзкую красоту полного, тотального, атомарного одиночества российского ученого. Красоту, которая есть не что иное, как обнаженный нерв непобедимого разума, пульсирующий в вакууме забвения. Красоту, от которой мурашки бегут не по коже, а по самой душе, если таковая имеется.

И вот тут, прямо сейчас, перед тем как нырнуть в эту ледяную пучину, невозможно – в смысле, физически, метафизически невозможно – не высказать того уважения, которое, словно старый добрый зубной камень, нарастает на эмали нашей совести при взгляде на Запад. Немецкие, французские, голландские, британские и прочие гиганты, эти титаны мысли, несущие на своих скрипучих плечах каркас нашего общего племени Homo Sapiens. Они, с почти материнской, и в то же время отстраненной, заботливостью, провели нас, хлюпающих и испуганных, через кровавые топи истории, лишь давая и давая: законы движения, теорию относительности, структуру ДНК, катарсис. Они возводили свои хрупкие, гениальные конструкции над хаосом времен, их взгляд был прикован к вечному – к звездам, к кваркам, к бесконечным рядам. А мы, маленькие, жадные, испуганные, смотрели на них из самой гущи этого хаоса, из-под копыт обезумевших коней Истории. Мы вышли оттуда, побитые, разодранные в клочья идеологиями и ложью, обожженные ложным светом утопий, и каким-то чудом, в приступе коллективного безумия или гениальности, сумели оседлать этого взбесившегося Пегаса Хаоса. Мы понеслись вместе с этими гигантами, и в этом безумном полете, сквозь боль и страх, мы сами – о, ирония! – выросли. Стали такими же. Или почти.

Но как описать ужас Двадцатого Века? Не просто описать – как прожить его, как переварить то, что он сотворил с нашей наукой, с этими хрупкими сосудами гениальности? Гении творили. И гении умирали. Не в постелях, окруженные учениками и почестями. А так. Просто так. Матвей Петрович Бронштейн, квантовавший гравитацию в 26 лет – расстрелян. Лев Васильевич Шубников, открыватель эффекта, носящего его имя – расстрелян. Олег Владимирович Лосев, увидевший свет полупроводникового диода в кромешной тьме – умер от голода в блокаду. Николай Иванович Вавилов, собравший сокровищницу семян для будущего человечества – замучен в саратовской тюрьме. Георгий Адамович Надсон, пионер радиационной генетики – расстрелян. Имена сливаются в кровавый ручеек: Чижевский, Кольцов, Фридман, Розинг… Список – это не мемориальная доска, это открытая рана. Их гении, эти алмазные искры разума, были сожжены даром, как макулатура в котельной НКВД. А сколько судеб было не оборвано, а изуродовано, исковеркано, перемолото в жерновах системы? Лев Давидович Ландау, вытащенный из ледяных объятий смерти после года в Лубянском подвале. Владимир Александрович Фок, гений-теоретик, вынужденный балансировать на канате между истиной и выживанием. Николай Николаевич Лузин, создатель московской математической школы, растерзанный "делом Лузина". Андрей Дмитриевич Сахаров, из отца бомбы превращенный в изгоя. Лев Николаевич Гумилев, познавший вкус лагерей и запретов на профессию. Ольга Александровна Ладыженская, чьи уравнения описывают мир, но чья жизнь была описана запретами и несправедливостью. Юлий Борисович Харитон, архитектор ядерного щита, живший под вечным колпаком. Георгий Николаевич Флёров, открывший спонтанное деление урана в письмах с фронта, но позже погруженный в пучину секретности. Петр Леонидович Капица, отстаивавший науку и людей перед лицом Берии. Их боль – это не абстракция, это конкретный свинцовый привкус во рту при мысли о напрасно потраченном гении.

И порой, о да, порой слышишь голоса – тихие, успокаивающие, как сироп от кашля. Голоса, шепчущие, что страдания имели смысл. Что-то, мол, это все было зачем-то. Один бормочет про "суровые требования времени", другой – про "сильное государство, которому нужны жертвы", третий, с надуманно-философским видом, вещает о добре, рожденном из зла, о том, что эта боль была необходима, чтобы выковать тех самых "сверхлюдей", кто, пройдя сквозь ад рядом со страдальцами, возвысился над всем этим кошмаром и протащил нас сквозь ужасный XX век. Бред. Это все – бред сивой кобылы в ночи. Люди, дрожащие от ужаса перед бездной бессмысленности, пытаются этот ужас оправдать, объяснить, причесать, натянуть на него костюм с галстуком исторической необходимости, или, на худой конец, противопоставить ему что-то жизнеутверждающее, как детский рисунок на стене крематория. Но глубоко внутри, в самой темной, самой честной комнате нашего сознания, мы все боимся. Боимся себе признаться в простой, чудовищной истине: все это произошло просто так. Никакого глобального смысла. Никакого высшего замысла. Никакой компенсации в вечности. Оно просто случилось. Как случайно упавший метеорит. Как нелепая автомобильная авария. Удручающе? Не то слово. Это вселенски, космически невыносимо. Абсурд, доведенный до точки кипения.

И вот посреди этого – представьте! – посреди лагерной пыли, страха доносительства, очередей за хлебом и идеологического тумана, люди. Ученые. Умудрялись создавать. Не просто выживать – создавать целые направления мысли. Отечественные ученые, эти фанатики разума, неслись вперед, часто в полной, гордой, титанической тишине, без поддержки, без признания, без взгляда со стороны. В гордом и тихом – о, какое это мучительное, какое прекрасное слово! – одиночестве. Так Валентин Александрович Фабрикант, в атмосфере подозрений и "борьбы с космополитизмом", сформулировал принцип усиления излучения, положив основу всем лазерам. Владимир Александрович Фок, балансируя на грани, создал фундаментальные работы по квантовой теории и теории тяготения. Олег Лосев, подростком наблюдая загадочное свечение кристаллов карборунда, не просто открыл светодиод – он, по сути, изобрел полупроводниковую электронику, предвосхитив транзисторы и, возможно, рубиновый лазер. Николай Николаевич Лузин не просто "создал советскую математику", он пересмотрел саму теорию множеств, вырастив плеяду гениев ("Лузитанию") на дрожжах интеллектуальной свободы, которую потом сам же вынужден был отрекаться. Матвей Бронштейн, в свои 20 с небольшим, квантовал гравитацию. Ольга Ладыженская, несмотря на клеймо "дочери врага народа", совершила прорывы в теории уравнений, описывающих все – от течения жидкости до распространения тепла. Глеб Васильевич Глебов, пионер советской вычислительной техники, чьи машины считали атомные проекты в условиях, когда его западные коллеги и помыслить не могли о таких ограничениях. Григорий Самуилович Ландсберг, открывший комбинационное рассеяние света одновременно с Раманом, но оставшийся в тени Нобелевского сияния. Сколько таких имен? Сколько открытий осталось безвестными в сейфах "почтовых ящиков"? Сколько Нобелевских премий не было выдано, не было получено, не было востребовано? Здесь уместно вспомнить Льва Толстого, этого бородатого исполина духа, который просил, умолял Шведскую академию не давать ему премию – боясь денег, славы, искушения. Мир, может, и не помнит Кардуччи (кто?), но мир знает Толстого. Иногда, о да, иногда быть человеком, не обремененным наградой, – это не поражение. Это высшая, почти невыносимая степень свободы. Свободы творить вопреки.

Разве не красиво ли это? Мир рушится. На тебя — ученого в пустом кабинете, среди бумаг с формулами, которые, возможно, никто никогда не прочтет — всем плевать. Совершенно. Абсолютно. Завтра тебя могут арестовать. Или ты умрешь от голода, от тифа, от пули. Или просто сломаешься под грузом безнадеги. И что же? А ты — сидишь. И работаешь. Созидаешь. Не ради славы, не ради денег, не ради государства. Просто потому что не можешь иначе. Потому что разум, этот упрямый огонек внутри, требует своего, даже когда все вокруг кричит о бессмысленности. Вот в этом — в этом гордом, страшном, полном одиночестве посреди всеобщего краха — и заключена та самая, странная, мерзкая красота. Красота непобедимого разума.