Делал пост во втором канале с реакцией на новость. Суть новости состояла в сообщении об инициативе по созданию законопроекта, который предусматривает штрафы за дискредитацию отечественной продукции. Тогда я написал всего пару строк и вознамерился несколько позже оставить более объемную реплику в ответ на это событие и многие подобные ему.
О чем эта новость? Об очередном запрете.
Я стараюсь усмирить назревающую во мне раздраженность, вызванную новыми ограничительными условиями, которые спускаются сверху как директива, неприкосновенная для диалога, для моего отказа или согласия. Я пытаюсь понять их - их генезис, исток. Возможно, это уединенное наблюдение, остающееся имморальным, принадлежит к числу немногих допустимых сегодня форм речи. Но что мне не удается выкорчевать - что все равно встречается на пути «понимания» - это удивление.
Особенно поражает сама сущность подхода – одновременно выражение силы и проявление слабости. Запрет можно осмыслять не только как монополию, а как солипсистский проект – попытку сконструировать все более детализированную, замкнутую, единственно допустимую картину мира. В ее обстоятельствах запрет становится не просто актом исключения, а актом создания реальности, исключающим альтернативу как вид ошибки или угрозы.
Солипсизм легко истолковать как бегство от мира свободных социальных смыслов, мира человеческого. Мишень у этих запретов – уже наличествующее, данность как минимум умозрительного, как максимум – воплощенного, а не изобретение нового. Таким образом их природа заключается в исключении символических пластов, в выстраивании новых стен и коридоров для мышления и мысли. Если мы запрещаем определенную форму высказываний, то мы ограничиваем речь, с ней – язык, с ним – мышление.
Нет нужды вдаваться в детали разграничения мысли и поступка, история стара: не обязательно что-то совершать, чтобы думать об этом или соприкасаться с этим, кроме того, любая конкретизированная мысль обладает массой маршрутов, ведущих от нее к новым размышлениям и способам взаимодействия с действительностью. Хотя бы в антонимичном направлении.
Однако во многих запретах, постулируемых сегодня, имеется задел на прокладывание единственных допустимых способов осмысления реальности и присутствия в ней. В этом действии раскрывается бессилие сосуществовать с какой-либо формой неясности, угрожающей актуальным способностям или возможностям, словно общество во всем его многообразии лишено потенциала превосходить и может только элиминировать неудобное, пытаясь обрубить на корню даже смежное на фундаментальном уровне.
Подобные подходы видятся мне родственными популярным сегодня эзотерическим практикам. Сходство заключается в том, что за обоими методами можно увидеть реакцию на действительность: когда нет понимания или достаточных сил, чтобы справляться с конкурентной рациональной средой, хочется перекроить реальность под себя. Если в случае с эзотерикой эти метаморфозы носят локальный характер, часто побуждающий консолидироваться, вступать в сообщества в поиске тех, кто укрепит это видение реальности, то в случае с властными распоряжениями можно быть почти солипсистом, демонстрируя монополию на смыслы.
Магический сценарий мы легко спишем на личный выбор практикующего, имплицитно предполагая до конца неясный, но вполне очерчиваемый круг персональный черт, способствовавших предпочтению. Властный, политический сценарий, напротив, приводит нас к исходному набору вполне четких презумпций: о серьезности, вдумчивости, строгости политической машины. Все эти понятия расколдовываются, сливаясь в унисоне настойчивости и запретительной декламации, закрепощающей субъектов, а не пытающейся вступать в сложные взаимоотношения, допускающие ошибки, провалы, с ними – реальные достижения.
Результат всегда предполагает процесс. Вместе с распространением солипсистской картины мира тиражируется и характер мироощущения, для которого результат отделим от процесса его достижения. Как при магии такое отношение довольствуется случайными совпадениями, приблизительными ответами, прочими субститутами, гарантирующими хотя бы какой-то мгновенный итог. Единственным свидетельством «я» при таком раскладе будет энтузиазм не быть собой «сейчас». При чем без конкретики, только под завесой метафизических и зачастую невозможных в действительности нарративов. Вроде лозунга «Нам не нужен мир без …» чего-то или кого-то, который пытаются прописать в истории, где наверняка были фразы «Нам не нужен мир без Римской империи, без Первой французской империи, …» без чего-либо еще, что является временным. Такие завесы показывают бессодержательность «я», в котором таятся либо чистый страх смерти, либо чистое желание обладать каким-то социальным соответствием – две реакции на мир, в чьем основании покоится страх выпасть из общества, оказаться несвоевременным, посторонним.
Получается, что эффект запретов, который пытаются преподнести в качестве заботы, прямо противоположен. Имморальность большого мира заменяется катакомбами, чьи стены олицетворяют вполне конкретизированные страхи и опасения, этически предписанные границы существования. Человек не освобождается, не обрамляется, только сковывается, теряя в выборе, в решениях. Сложные символические события в принципе нельзя на исчерпывающем уровне объяснить и понять в детстве. Но именно детство как инфантильность рассуждающего «я» - продукт обитания в измерении штампов, создающих нетолерантность и даже резистентность по отношению к рефлексии.
Нам хорошо известны слова про заботу и долг, про право покинуть свою прежнюю обитель при нежелании принадлежать ей. Однако это почти саркастический миф, вуалирующий правду о том, что любые решения созревают и требуют почвы для возникновения, что подлинная забота - это забота о свободе с риском потерять ее обладателя, потому что свобода в принципе предполагает потенциал быть иначе.
Продолжение этих размышлений возникло как отклик на один из характерных аргументов, часто звучащих в ответ на подобные высказывания. Его суть сводится к следующему: свобода слова по-прежнему существует, а все, что кажется ограничением, - результат личного выбора, саморегуляции или осторожности. Тем самым утверждается, что противодействие - иллюзорно, а тревога - излишня, поскольку борьба идет с несуществующим противником.
Такая точка зрения не лишена логики и даже внутренней последовательности, особенно если воспринимать происходящее через призму формального законодательства. Однако мне по-прежнему представляется релевантным всё ранее высказанное. Мысль, как и высказывание, существует независимо от формы отклика. И само наличие подобных инициатив, транслируемых с позиций власти, продолжает вызывать у меня замешательство.
Считаю данную реакцию в принципе уместной, с учетом известной мне позиции автора - она еще последовательна и закономерна. Иными словами, я могу понять ее. При постановке себя на место комментатора мне кажется, что я бы поступил чуть иначе, сделав фокус на том, что в центре внимания не состоявшийся законопроект, а одна из инициатив, транслирующих взгляды и поток идей в умах чиновников. Это не исказит слов, а, по-моему, дополнит их, усилив суждение о борьбе с отсутствующим противником.
Тем не менее, мне представляются релевантными все ранее написанные слова. Мысль, высказывание тоже существуют. Сама возможность появления подобных мыслей, произносимых от лица властной инстанций, меня обескураживает. То есть готовность кого-то, принадлежащего полю смыслов, ассоциируемых с серьезностью, с высокой профессиональной и этической ответственностью перед обществом, давать волю речи, которая дробит мир на "наше" и "чужое", а эти селективные нарезки маркирует как необходимую, безвариантную заботу. Заботу репрессивную, построенную на утверждении, что она избавляет от зла, забирая инструменты различения и становясь единственным голосом, размечающим безопасное и опасное.
Если говорить предельно конкретно, то мое внимание цепляется за два момента. Во-первых, за превращение юридического в культурное. Не столь существенно, принимаются подобные инициативы или нет. Существенно, что они вообще появляются и от чьего лица. По прошествии времени они могут принять облик культурного кода, сдвинуть представление о допустимом. Одно дело – осмысление в поле художественного вымысла, другое – в секторе правовых норм. Прибавить к этому уже существующие порядки – и сказанное едва ли покажется первородным сюром или нелепицей. Оно преподнесено как реально востребованное и вписано автором в контекст. Таким образом, эффект затрагивает поле допустимого не только в юридическом, но и в мыслительном смысле, так как создает зону внутреннего самоограничения у тех, кто еще верит в реальность диалога.
Здесь косвенно проступает еще один аспект, которых я не хочу выводить в отдельный пункт и намерен оставить срощенным с первым. Это подмена ответственности участием. За озвучиванием этой инициативы следует шлейф демократического обсуждения, которое, в действительности, иллюзорно. Вряд ли кто-то ждет отклик, в наших реалиях для озвучивания куда характернее логика калибровки пределов. Я глубоко сомневаюсь, что даже при принятии прямо противоположных законов, был бы какой-то резонанс. Все резонансы у нас запускаются сверху, имитируя резюмирование потребностей снизу – от общества. Показателен, на мой взгляд, пример с Афганистаном: там один запрет уживается с другим привилегированным статусом. И этот разрыв нормально существует. Потому меня тревожит, что предание огласке этой инициативы и ей подобных предлагается рассматривать в виде нормализации, словно само обсуждение уже делает ее допустимой. Однако это не приглашение к разговору, а сообщение о том, что разговор окончен.
Во-вторых, мое внимание почти приковывается к стремлению избежать неопределенности. Мы можем различить в этих реакционных, а иногда упреждающих действиях симптом тревоги от неясности, а не угрозы. Когда власть стремится не к управлению ситуацией, а к отмене самой возможности ее возникновения. Их стратегия все чаще предпочитает сужать реальность, размечая недопустимое, вырезая фрагменты без их осмысления.
Стоит помнить, что под властью всегда подразумеваются живые люди, им знакомы страхи и надежды, пороки и добродетели. Им не чужда и невыносимость неопределенности – страх перед утратой формы. Для одного человека это страх смерти. А для человека, чье существование слито с постом, не осмысляемым как работа и становящимся источником их личности, - это страх деконструкции, исчезновения в поле, где нет заданной роли. Любая структура, не совпадающая с ее отражением, изгоняется.
Это тот диссонанс, что я обозначаю в качестве реакции на большой мир. Она выражается в изоляции, сокрытии: когда не хватает личных способностей, чтобы противопоставить что-то, превзойдя выделяемую проблему решением, она и ее грубо намечаемые источники предлагается обрубить. Для отдельного человека это почти невыполнимый сценарий, так как он по-прежнему будет контактировать с миром, руководствующимся своими правилами. Однако в масштабах общества, стоя на позиции его архитектора, это выливается даже не в заслон от внешнего мира, а в возведение коридоров, стен уже внутри.
Мысли, как и речь, доступны каждому, их корректура и предупреждение – это вымарывание участков по критерию «не нравится» на территории смыслов, актуальных и потенциальных, которые естественно связаны с обществом. При таком развитии событий новые инициативы выходят из жерла бессознательного. Они похожи на рефлекс, отвечающий на возможность, что где-то произносят, мыслят или даже подразумевают нежелательное. Это не управление, а проекция бессознательного, которое ставит вытеснение выше создания.
Язык для нее служит первой территорией, где происходят экспроприации. Прежнее обозначение реальности превращается в описание ее идеологического суррогата, а культурные понятия трансформируются в политически осмысленные альтернативы: безопасность – в послушание, мораль – в подчинение, диалог – в обязательное согласие. Логика преображения проста: она воплощает акт постепенного присвоения восприятия.
На мой взгляд, невозможно отрицать, что в последние годы именно запретительная архитектура законопроектов приобрела заметный, обособляющий ее в отдельную категорию размах. Блокировка довыборов, штраф за поиск экстремистских материалов, поправки в антиидеологическом законодательстве, запреты на использование изображений культовых зданий или символики религий без соблюдения определенных условий, нормативные ограничения в культуре и публикациях, закон о государственном мессенджере, запрет на публичную критику властей, запрет фильмов, рекламы, ограничение деятельности блогеров и авторов в соц. сетях, не включенных в реестры и не получивших маркировку. Кроме утверждаемых законопроектов есть и просто «инициативы», генерируемые идеи властного бессознательного, пытающегося увеличить поле своего присутствия в жизни людей.
Многие из них занимаются ревизией настоящего. У них есть еще одно следствие – редактура будущего, в котором иная форма жизни, мысли или языка могла бы быть реализована. Порождаемая реальность такова, что она фрагментирована. Одни фрагменты – устраняются, другие – подсвечиваются. При этом смысл, стоящий за этими фрагментами, все сильнее дистанцируется от концепции зоны ответственности. Соответственно, подобное дробление иллюстрирует не разграничений области компетенции, скорее – предотвращение актуализации фрагментов, которые могут поставить под вопрос достаточность или состоятельность власти, ее соответствие амбициям, выносимым в нарративы о ней. Управлять – значит уметь преобразовываться, реформироваться. Запрещать – уметь избегать, отменяя то, что могло бы вызвать необходимость изменений.
Заключительные слова в комментарии были посвящены свободе слова. Обвинение в том, что мы сами ограничиваем свою свободу слова, будто свобода равна отсутствию формального запрета. Это форма вторичной репрессии. Почему? Она отказывается от того факта, что наша жизнь, - это не только сумма личных решений, но и следствие зависимостей от среды, где мы обитаем. Среда всегда влияет, даже если не бьет напрямую. И свобода – это пространство, где возможно быть иначе без страха оказаться изгоем или чужим. Оттого обвинение подменяет среду давления на индивида, возлагая ответственность на его личный недостаток, например, на его слабость. Это риторика, которая всегда на стороне сильного: ее вердикт адресован тем, кто говорит мало или не так, игнорируя существование тех, кто делает невозможным говорить больше и иначе.