Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Тени слов

Дело об усыновлении гражданином Маяковским В.В. самого себя.

Был день. День был будний. Четверг, кажется. Или среда? Среда косилась из угла комнаты, но молчала как четверг. Владимир Владимирович Маяковский стоял перед зеркалом. Зеркало было большое, треснувшее. Трещина делила отражение на две неравные части: левая часть была больше и кричала, правая – меньше и куталась в тень. Маяковский смотрел на левую часть. На того Маяковского, что был огромен, в желтой кофте, с квадратными челюстями, готовыми перемолоть весь мир в лозунги. "Громада-голос!" – подумал отраженный, но вслух не сказал. Звуки были лишними. Потом Маяковский посмотрел на правую часть. На того Маяковского, что был как бы спрятан за трещиной. Поменьше, поугловатее, с глазами, похожими на два выбитых окна в пустом доме после пожара. Этот Маяковский молчал. Но молчал так громко, что уши закладывало. "Так," – сказал вслух Маяковский (тот, что перед зеркалом). Звук упал на пол, как гвоздь. – "Ситуация ясна. Один громада, гладиатор, бас революции. Другой... Другой недоделанный черновик. С

Был день. День был будний. Четверг, кажется. Или среда? Среда косилась из угла комнаты, но молчала как четверг. Владимир Владимирович Маяковский стоял перед зеркалом. Зеркало было большое, треснувшее. Трещина делила отражение на две неравные части: левая часть была больше и кричала, правая – меньше и куталась в тень.

Маяковский смотрел на левую часть. На того Маяковского, что был огромен, в желтой кофте, с квадратными челюстями, готовыми перемолоть весь мир в лозунги. "Громада-голос!" – подумал отраженный, но вслух не сказал. Звуки были лишними.

Потом Маяковский посмотрел на правую часть. На того Маяковского, что был как бы спрятан за трещиной. Поменьше, поугловатее, с глазами, похожими на два выбитых окна в пустом доме после пожара. Этот Маяковский молчал. Но молчал так громко, что уши закладывало.

"Так," – сказал вслух Маяковский (тот, что перед зеркалом). Звук упал на пол, как гвоздь. – "Ситуация ясна. Один громада, гладиатор, бас революции. Другой... Другой недоделанный черновик. Сомнение. Тоска, которая скребется в животе, как мышь в мусорном ведре. Непорядок."

Он постучал кулаком по раме зеркала. Трещина чуть расширилась. "Надо это дело узаконить. Бюрократически оформить." Идея была железобетонной. Как его стихи. Или как череп.

Маяковский оделся. Одел желтую кофту, как броню. Нахлобучил шляпу – цилиндр для мыслей особой важности. Шагнул за дверь. Лестница застонала под его сапогами. "Лестница слаба!" – констатировал он мысленно. Она и была слаба. Обычная лестница.

Он шел в ЗАГС. Или в отдел опеки? Или в Наркомпрос? Неважно. Главное в учреждение. Учреждение было серое. Очень серое. С длинным коридором. Коридор пах пылью, чернилами и безнадегой. За столом сидел Человек. Человек был лысый. Очень лысый. Голова его блестела, как отполированный агитационный глобус.

"Чем могу служить, товарищ Маяковский?" – спросил Человек. Голос у него был тихий, как шелест справки о несудимости.
"Хочу усыновить," – громыхнул Маяковский.
"Отлично! Прогрессивный шаг!" – Человек потянулся за бланком. – "Фамилия, имя, отчество усыновляемого? Дата рождения? Состояние здоровья?"
"Маяковский. Владимир Владимирович," – отчеканил поэт. – "Родился... ну, в общем, недавно. Здоров. В основном."

Человек опустил ручку. Рука повисла в воздухе. Как недоуменный знак вопроса.
"Товарищ Маяковский... вы хотите усыновить... себя?"
"Себя," – подтвердил Маяковский. – "Того самого. Вот этого." Он ткнул пальцем себе в грудь. Там, где сердце, или где обычно рифма прячется.
"Но... это же... самоусыновление?" – Человек потер лысину. От трения она задымилась легким паром недоумения.
"Абсолютно верно!" – воскликнул Маяковский. – "Акт сознательного самоутверждения! Борьба с внутренним сиротством! Я беру на себя ответственность за себя же! Особенно за вот этого." Он снова ткнул в грудь, чуть левее. Туда, где прятался тот самый, за трещиной.

Человек долго смотрел на Маяковского. Потом на чистый бланк. Потом на свою лысину, отражавшую тусклую лампочку. Лампочка мигнула. Как будто подмигнула.
"Теоретически..." – начал Человек осторожно. – "Нет прямого запрета... на усыновление... субъектом самого себя... при условии дееспособности..."
"Я дееспособен!" – рявкнул Маяковский. Голос его сбил со стола папку с надписью "Несрочное".
"Очевидно," – вздохнул Человек. – "Документы?"
"Какие документы?" – спросил Маяковский.
"На усыновляемого. То есть... на вас. Ваши же документы."
"Вот они я!" – Маяковский распахнул желтую кофту. Под ней была тельняшка. Полосатая. Как тюремная решетка для чувств. – "Я живой документ! Свидетельствую сам себя!"

Человек задумался. Он открыл ящик стола. Достал огромную печать. Печать была тяжелая. Как гиря. Он плюнул на подушечку с чернилами. Шмякнул печатью. Потом еще раз. И еще. На бланке возникли три круга. Как три солнца абсурда.
"Ладно," – сказал Человек. – "Пишите заявление. От своего имени. И... от имени себя же. Как законного представителя малолетнего... то есть... самого себя."

Маяковский сел. Взял перо. Перо было кривое. Как судьба. Он написал:

Заявление.
Я, нижеподписавшийся, Громада-Голос, Владимир Владимирович Маяковский (взрослый), выражая твердое революционное намерение и осознавая всю меру ответственности, прошу разрешить мне усыновить меня же, Владимира Владимировича Маяковского (малоразвитого, сомневающегося, иногда плачущего по ночам в подушку), дабы обеспечить ему (то есть мне) надлежащее поэтическое и идеологическое воспитание, регулярное питание строчками из юфти, а также защиту от внутренних врагов (тоски, неверия, мелкобуржуазной сопливости). Обязуюсь любить, жаловать и не бить (сильно). Особенно по голове, где рифмы водятся.

Подпись: В. Маяковский (Отец-усыновитель).
Роспись: В. Маяковский (Усыновляемый).

Человек прочитал. Кивнул. Приложил печать еще раз. На этот раз прямо поверх слов "плачущего по ночам". Получилось мрачно и символично.
"Поздравляю," – сказал Человек. – "Вы теперь... отец самому себе. И сын. Одновременно. Футуристично."
"Спасибо!" – громыхнул Маяковский-отец. – "Буду стараться!" – прошептал Маяковский-сын где-то внутри, за трещиной.

Он вышел на улицу. Был все тот же день. Четверг или среда. Но теперь внутри него шел процесс. Тихое воркование. Громада-Голос нес на руках маленького, угловатого Маяковского, завернутого в желтую кофту, как в одеяло.
"Спи, сынок," – пробурчал Громада-Голос куда-то в район желудка. – "Папа тут. Сам себе папа. Буду гладить по голове... метафорически. И читать на ночь... свои же стихи. Крепче спи."

И маленький Маяковский внутри затих. Уснул. Сжав в кулачке обрывок тоски и перышко от чернильной ручки. На душе у Громады-Голоса стало теплее. И как-то... узаконеннее. Он чувствовал себя полнее. Целее. Хотя трещина в зеркале, наверное, так и осталась. Но теперь за ней кто-то жил. На законных основаниях. С печатью. Три раза.