Найти в Дзене
Пойдём со мной

Сжалился в лесу над девчушкой

Наташку провожали последней. Порхнула она в сторону своей калитки, а Матвей – за ней, как прилепленный. - Вы идите, ребята, я догоню, - бросил он оставшимся на дороге двум парням, которых освещала необычайно тяжелая, большая луна. Она была золотой, но с синим отливом, и ноздреватой, и выпукло-круглой, как непочатая головка французского сыра. - Смотри, не задерживайся - фонарик только у нас есть, - сказали ему приятели. – Не то пойдешь через лес в потёмках. - Вы до леса дойти не успеете, настигну я вас. - Ну, как знаешь. И парни ушли, посмеиваясь с чего-то своего, юношеского, отнюдь не требовательного насчет причин. Они ждали, когда стихнут шаги. Матвей сперва руки в карманах придерживал, стеснялся, а потом уж, когда точно никто не увидит, неуверенно привлёк Наташу к себе. Всех девчат уже развели по домам, а избушка Наташи крайняя, перед небольшим полем, а далее – черная стена леса. Через этот лес и предстояло пройти Матвею с друзьями – они были из соседней деревни, а сюда приходили на

Наташку провожали последней. Порхнула она в сторону своей калитки, а Матвей – за ней, как прилепленный.

- Вы идите, ребята, я догоню, - бросил он оставшимся на дороге двум парням, которых освещала необычайно тяжелая, большая луна. Она была золотой, но с синим отливом, и ноздреватой, и выпукло-круглой, как непочатая головка французского сыра.

- Смотри, не задерживайся - фонарик только у нас есть, - сказали ему приятели. – Не то пойдешь через лес в потёмках.

- Вы до леса дойти не успеете, настигну я вас.

- Ну, как знаешь.

И парни ушли, посмеиваясь с чего-то своего, юношеского, отнюдь не требовательного насчет причин.

Они ждали, когда стихнут шаги. Матвей сперва руки в карманах придерживал, стеснялся, а потом уж, когда точно никто не увидит, неуверенно привлёк Наташу к себе. Всех девчат уже развели по домам, а избушка Наташи крайняя, перед небольшим полем, а далее – черная стена леса. Через этот лес и предстояло пройти Матвею с друзьями – они были из соседней деревни, а сюда приходили на гуляния. Точнее, это Матвей подбивал друзей на прогулку, потому что Наташка… Эх, Наташенька!.. Да как же он жил-то раньше!

Но зачем остался сейчас – и сам не знал. Ведь нагулялись! Но тянуло. Своих, журихинских девчат, он ранее щупал смело и забавлял его получаемый в ответ отпор, а слишком быстрым согласием он пользовался без зазрения совести, ведь если дают – надо брать. А тут же, с Наташкой… здесь другое. Он и робел, и был очень осторожен, и заботлив, и боялся спугнуть, потерять.

Познакомились они в автобусе. Пазик в сторону Рязани ехал всегда по прямой, собирая по пути пассажиров, что выходили из своих придорожных деревень к остановкам. В деревню Матвея этот автобус не заезжал, а ему в тот день надо было проведать одинокую тётку с больными ногами. Вёз он ей целую сумку деревенских продуктов и снадобий (растирок для ног, сваренных мамкой), а назад, в этой же сумке, должен был повезти от тётки городских деликатесов да шитых на машинке вещиц для младших отпрысков – тетка была мастерица по части шитья.

В автобусе Наташа подсела к нему сама и Матвею показалось, что намеренно, потому что были и другие пустые места. Но Наташа, полоснув озорными глазами по рядам голов, остановила взгляд именно на нём. Так и познакомились. Много ли молодым надо времени да условий? Уж тем более среди своих находились, рязанских - народ бесхитростный и простой… Взглянул Матвей на нее и улыбнулся: нос картошечкой, глазки круглые, любопытные, так и светятся от смешливости! В личике её была жажда до всего интересного, будь то сплетни какие или новости. В деревне-то как без этого. Все пересудами и живут.

И теперь обнимал он её и думал: моя хорошая… Вдруг вздрогнула Наташа и сказала, что холодно ей. Матвей прижал её к себе сильнее и, поглаживая по голове, поцеловал выше лба.

- Что делаешь? Волосы мне залижешь!

- Я тебя жалею, что замерзла ты, - сказал с улыбкой Матвей.

- Не надо мне жалости. Просто обнимай…

- Глупенькая ты. Ведь раньше это было равноценно признанию в любви: «я тебя жалею – я тебя люблю». Только это больше делом показывалось. Допустим, взять две семьи, где в обоих мужья скупые на ласку. В одной весь дом на бабе держится, с утра до ночи спину не разгибает. А муж после работы пьянствует. И хорошо если хоть работает! А в другой иной муж – он жене во всем помогает, и с детишками не брезгует, и что по дому поделать… Жалеет, значит, сечёшь? И как ты думаешь, какую из жён муж любит и какая из них это знает без слов?

- Не каждая заслуживает жалости, - сказала задумчиво Наташа, - была у нас в семье одна: у-у-у-у, дрянь малолетняя! Сестра моей бабушки. Она честного человека оговорила, мужа одной из наших родственниц.

- Это как же?

- Он им с голоду помогал не умереть, а она оклеветала его! Мужика в тюрьму посадили, а её родственники к стенке приперли, чтобы правду сказала, я так слышала. Но она вместо этого утопилась! Вот как совесть замучила! Уж лет пчтьдесят прошло, если не больше, и что думаешь? Как праздник какой церковный, так снится она моей бабушке и просит, чтобы ее пожалели. Но ни у кого в нашей семье не было и нет к ней жалости. Она сломала людям жизнь.

- А мужчина что же?

- Умер в тюрьме от туберкулеза. Жена одна четверых детей поднимала, надорвалась вся от работы. А ведь до этого хорошо жили. Не помню что там, но есть на кладбище её могила, один холмик остался. Мы туда не ходим. Бабушка говорит – нет ей прощения и никакой не заслуживает жалости! Ой, Матвей, ты только погляди луна какая! – вдруг подняла она глаза к небу и вновь стала его Наташей – милой и ласковой, без суровой осуждающей морщинки между бровей. – Ты посмотри какая она огромная и свет от нее льется синий… Ах, я знаю почему! Перед праздником Ивана Купалы бывает в полнолуние «Голубая ночь», это именно она!

- И чем же она такая особенная?

- В неё, в неё… Я лучше тебе говорить не буду, - сказала она, передернувшись, - тебе еще до дома идти. Только будь осторожен у воды. В «голубую ночь», говорят, кой-чего из воды всплывает – темная сила.

- И в самом деле, пора мне. Надо ребят успеть догнать. До встречи, любимая…

Идет Матвей полем. То ли рожь росла на нём, то ли пшеница, а только каждый колосок мерцал от скупого голубоватого света луны и всё поле, от края до края, сливалось в один переливающийся холодный платок. Так и дошел до леса.

- Эге-гей! Пацаны! – крикнул он в темноту.

Но никого не было. Ушли парни вперед. Слишком застоялся он у избушки Наташи.

«Да с чего это вообще эта Наташка мне так в душу запала? — удивлялся про себя Матвей. — Обыкновенная девчонка, каких много. Ну, может, косы у неё и впрямь густые, льняные... и губки яркие, будто малиной натёртые... а глаза — так и сверкают, с хитринкой, с огоньком...»

И сам не заметил Матвей, как лицо его смягчилось, разошлись брови, а на устах заиграла лёгкая улыбка. Стоило закрыть глаза — и вот она, Наташка: то шутку какую-то заливистую начинает, то в пляс пойдёт, притопывая под задорный мотив. От этих мыслей в груди вдруг сделалось жарко, сердце забилось часто-часто, словно вольному ветру стало тесно в клетке рёбер.

Он и не заметил, как ноги сами принесли его к реке. Летом этот ручей выглядит совсем мелким — любая курица вброд перейдёт, даже крыльев мочить не станет. Но весной, когда снега тают, река наливается силой, мутнеет и выходит из берегов, подбираясь к высокому деревянному настилу. Потому и мост здесь поставили на высоких сваях — чтоб в половодье не смыло.

Матвей ступил на доски. Под ногами — протяжный, надсадный «скрип-скрип». И вдруг в такт этому скрипу снизу донеслось: «хлип-хлип», словно кто-то возился в воде или в сырой глине.

Замер Матвей. Тишина. Только ветерок шевелит траву да листья. Шагнул разок — снова: скрип да хлип, скрип да хлип.

Художник Левицкий Р.С.
Художник Левицкий Р.С.

Он перевесился через перила, вглядываясь в черноту. Темень в лесу, под мостком, стояла такая густая, что хоть глаз выколи — ни зги не видно. А звук между тем стал отчётливее, словно тот, кто внизу, перестал прятаться.

— Эй, есть кто живой? — крикнул Матвей вниз. — Кто там в потёмках бродит? Аль дорогу домой потерял? Спускайся, не бойся, провожу, тут деревня рядом!

— Нельзя мне! — донёсся снизу тонкий, испуганный голосок. — Дядя Егор меня убьёт, я его рассердила!

Матвей даже опешил. Какой ещё дядя Егор? Откуда тут, судя по голосу, взялась среди ночи девчушка?

— Да ёлки зелёные! — только и выдохнул он, и, не раздумывая более, перемахнул через перила, нащупывая ногой опору, чтобы спуститься вниз, на звук.

Матвей глянул вниз и обомлел: на сырой земле, под мостом, прямо у холодной родниковой воды, сидела девчушка. На ней было лёгкое белое платьице — станушка, совсем не по ночной погоде, тонкое, будто снятое для сна, а не для ночной прохлады. Русая коса, тяжёлая даже в темноте, была перекинута через плечо и свисала почти до земли. Сама она сидела, обхватив коленки худыми ручонками, и мелко-мелко дрожала — то ли от стужи, то ли от страха, то ли от того и другого сразу. И ещё Матвей разглядел: она плачет. Слёзы катятся по бледным щекам, а она их тыльной стороной ладошки утирает, беззвучно, по-детски, шмыгая носом. А ручонка-то у неё — во какая тощая, тонкая, словно лучинка, да ещё и с голубым отливом в сумраке, будто светится изнутри лунным светом.

Матвей, не думая ни секунды, скинул с плеч пиджак и накрыл им девчушку. Пиджак упал на её худенькие плечи, укутал почти с головой. Она вздрогнула, подняла глаза — большие, тёмные, полные слёз и недоверия.

— Ты чья такая будешь? — спросил Матвей как можно мягче, присаживаясь рядом на корточки. — Как ты сюда попала, в такую-то темень? И кто такой этот дядя Егор? У нас, почитай, давно уже каждый сам себе хозяин, равноправие кругом, никто над никем не властен. Что за хозяин такой?

Девчушка шмыгнула носом, укуталась плотнее в пиджак — видно, тепло от него шло живое, мужское, надёжное — и заговорила тихо, прерывисто, словно боялась, что её перебьют или прогонят.

— Я у дядьки в доме прислуживаю... — голосок её был тонкий, ломкий, как первый ледок на луже. — Полы мою, посуду, постели стелю, с ребятишками его сижу... Мамка меня к нему отдала. Дома-то нас много, ещё четверо ртов, малых совсем. А я старшая. Вот и пошла в люди — зарабатывать. Мамка говорила: «Дядя Егор — мужик добрый, хозяйственный, ты его слушайся, не перечь, он тебя и накормит, и копеечку даст. А ты на копеечку хлебушка купишь, братьям с сестрами принесёшь...»

— А сколько ж тебе лет? — перебил Матвей, чувствуя, как внутри закипает тяжёлое, вязкое, злое.

— Весной тринадцать исполнилось... — прошептала девочка.

Матвей сглотнул. Тринадцать. Совсем ещё дитя. Кукла тряпичная, а не работница.

— А дядя? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — За что же он тебя бранил? За что осерчал-то?

Девчушка замолчала. Долго молчала, теребя край пиджака. А потом заговорила — и каждое слово падало в темноту, как камень в чёрную воду, тяжело и без всплеска.

— Дядя... он сначала добрый был. Гладил меня... по голове, по волосам, когда одни оставались. В сенях, в сарае... А потом стал платье задирать... Я испугалась, заплакала, а он сказал: молчи, мол, а то выгоню, и никто тебя больше не возьмёт, помрёте с голоду... И сделал своё... — голос её сорвался, она всхлипнула, закрывая лицо ладонями. — Снасильничал он меня...

Матвей замер. Воздух вокруг словно загустел, стал тяжёлым, как сырая земля.

— А после... — продолжала девочка сквозь слёзы, — после копеечку дал. Сказал: иди домой. Я иду и плачу, а навстречу председатель наш. Я ему всё и рассказала... думала, поможет. А он побледнел и пошел дальше. Это после я узнала, что он пошел за милиционером, и вместе они к дяде Егору наведались. А мамка как узнала — за косы меня оттаскала, прибила. Сказала, что вру, что позорю дядю Егора, а он человек уважаемый... Не поверила мне мамка...

— А ты? — выдохнул Матвей одними губами, шёпотом, будто боялся спугнуть.

— А я сюда пришла, — просто сказала девочка. — Идти мне некуда. Дядька выгнал, мамка не верит да дерётся... Вот сижу тут. А тут холодно... — она поёжилась, глубже зарываясь носом в воротник пиджака.

У Матвея кулаки сами собой сжались кулаки до хруста в костяшках. До звона в висках. В нём поднялась такая лютая, слепая, ледяная ярость, какой он отродясь не знал. Ему захотелось прямо сейчас, не мешкая ни минуты, бежать в ту деревню, найти этого дядю Егора, этого скота в образе человеческом, и бить его — бить без пощады, до хруста в ребрах, до тех пор, пока тот не рухнет на колени и не запросит пощады. А потом пойти к матери этой девочки и сказать ей всё, что он о ней думает. Объяснить, как она могла, как посмела не поверить родному ребёнку...

И вдруг он почувствовал, как по щеке покатилось что-то горячее. Он не сразу понял, что это слеза. Непрошеная, злая, нежданная. Выкатилась из угла глаза и потекла вниз, щекоча кожу. Матвей не помнил, когда плакал в последний раз. Может, никогда и не плакал. А тут — на тебе.

— Ты... ты меня пожалел? — вдруг спросила девочка, глядя на него с удивлением, даже с каким-то испугом, словно жалость была для неё чем-то неведомым, почти невозможным. — Правда пожалел? Меня?

Она смотрела на него широко распахнутыми глазами, и в них, в этих глазах, было столько недоверия и столько надежды, что у Матвея сердце перевернулось.

И тут случилось что-то странное.

Пиджак, который он только что накинул на девочку, вдруг соскользнул с её плеч и мягко упал на землю. Сама же девочка — она как-то по-взрослому, глубоко и облегчённо вздохнула, будто сбросила с плеч непомерную ношу, которую таскала долгие годы. И воздух вокруг неё словно заколебался, пошёл рябью.

— Прощена... — прошелестело в тишине.

Это слово прозвучало не как шёпот, не как вздох — оно прокатилось по воде, отразилось от свай, ушло вверх, к перилам, к тёмному небу. Матвей моргнул. Оглянулся по сторонам, сам не зная, зачем. А когда снова повернулся к девочке — её уже не было.

Там, где только что сидела маленькая съёжившаяся фигурка, теперь клубился лёгкий, едва заметный туман. Он таял прямо на глазах, расходился прозрачными струйками, словно облачко, которое уносит ветром.

— Спасибо тебе, добрый человек... — донеслось откуда-то уже издалека, из самой глубины темноты, но голос был чистым и спокойным. — Теперь я свободна...

И тут же что-то тёплое, невесомое коснулось Матвеевой щеки. Он вздрогнул, поднял руку, но не поймал ничего. Может, это был ветер? Может, крыло ночной птицы, бесшумно пролетевшей над самой водой? А может... может, девичья рука — такая тоненькая, прозрачная, уже не принадлежащая этому миру, — на прощание погладила его по лицу, стирая ту самую непрошеную, горькую и чистую слезу.

На следующий день нарвал Матвей в саду у матери самых красивых цветов. Выбирал тщательно. Полную охапку срезал он белых, чуть розоватых роз – чистых и невинных, как та девчушка из леса. И пахли он так, как может пахнуть только самая чистая юность – прохладой раннего утра.

Опять проходил он тот мосток через речушку Нарму. Сердце у него на том месте захолонуло. Перевесился через перила – нет никого, лишь трава под мостком примята.

Наташа от цветов обомлела, но ей они предназначались. Видит она – хмурый Матвей, сам не свой. У Наташи озорная улыбка вмиг слетела с лица. Стала спрашивать, а тот всё «позже» да «позже». А потом предложил.

- А давай прогуляемся с тобой до вашего кладбища?

- Цветы-то хоть оставь здесь! Если не мне, то кому они?

- Кое-кому успокоенному, - отвечал он загадочно.

Пришли они на кладбище. Окунувшись в тишину, стали бродить между памятников. Всё в тени здесь – кругом деревья растут. Смешалась природа и мертвые люди. «Им здесь должно быть очень хорошо, уютно», - подумал Матвей.

Он попросил Наташу показать могилы её родни. Наташа, подведя его к надгробным плитам, стала рассказывать кто здесь лежит.

- Можем каждому из них положить по два цветочка, как раз хватит, - предложила она. Матвей с неприятным чувством перехватил ее взгляд и понял, что она уже успела сосчитать количество роз в его руках.

- А где тот холмик, что ты вчера говорила?

- Какой холмик?

- Ну тот… с девчушкой… Которую вы все не простили.

- А, с предательницей… Да вот же он.

Холмик был под самым деревом, видно, успело деревце вырасти за столько лет. Матвей присел на корточки и погладил проросшую на холмике траву. Из основания земли торчала дощечка – видно, сломался простой деревянный крест или прогнил, а новый никто ставить не стал. Он разложил цветы по всей могиле. Наталья стояла молча, как воды проглотив, охваченная совершенным недоумением.

Встал Матвей, провел ладонью об ладонь и сказал ей, не глядя в глаза:

- Разные мы с тобой, Наташа. Слишком разные. Злая ты, как и весь род твой. Не сварить нам с тобой общей каши…

- Да что ж такое-то, объясни хоть! Пришли сюда, к могиле этой – не понимаю я! – начинала она злиться в открытую.

- Ничего я объяснять не буду – не поймешь. Только одно хочу сказать – насчет этой вот девочки, - указал он на усыпанный розами холмик. – Говорила ты, что бабке твоей она снится. Так вот передай, что больше ей та девочка не приснится. Она теперь успокоена.

- Ты пьяный, что ли? Или черти ночью тебе привиделись? А может эта мерзавка тебе показалась ночью?! – озарило Наташу, - ведь я тебе не досказала, что в «голубую ночь», перед Ивана Купала, вода всех утопленников назад выпускает! Оттого и голубое сияние!

Матвей отнекиваться не стал, но и не ответил. Наталья стояла, зажав рот руками.

Он взглянул в последний раз на тот холмик, под которым якобы лежала утонувшая девчушка, и вновь так защемило в груди, что хоть вой! Столько лет ждала она жалости, не могла успокоиться её детская душа! Всего лишь жалости, Господи! Выкатились одновременно у Матвея две крупные слезы. Он не стал их смахивать.

- Меня догонять не надо. Прощай, Наташка. С теми, кто жалости не знает, мне не по пути.

И ушёл. А Наталья осталась стоять и гадать: «О чем же успела наврать ему эта маленькая негодница в ту прошлую «голубую» ночь?»